ID работы: 10385956

Горе победителям

Гет
R
Завершён
39
автор
Размер:
283 страницы, 31 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
39 Нравится 21 Отзывы 11 В сборник Скачать

Пропущенная сцена 1. Гибель богов

Настройки текста
1944 Аделина Вильдерштейн не верит в героев. Никогда не верила, наверное. Поэтому отмахивалась от матери и сестер, которые сулили ей: не беги за чужаком, пропадешь одна, без семьи, а он не защитит тебя, разве ты не видела его, он хоть и ростом высок, но ужасно сутулится, и вообще годится тебе в отцы. Выйди замуж за Матиаса — вы с ним погодки, он красавец, полон сил, глаз с тебя не сводит, когда вы случайно встречаетесь на улице, в кино или на ярмарке, у вас вся жизнь впереди. Аделина не слушала. У Робера добрая улыбка и ласковые руки — а больше ей ничего и не нужно было. Он предложил ей уехать с ним — и она уехала, не задумываясь, оставила родных, свела общение с ними лишь к скупым ежемесячным письмам, выучила незнакомый язык, навела порядок в просторном, но неухоженном доме, за которым никто не следил с тех пор, как первая жена Робера оставила этот мир. Город был совсем небольшим — меньше даже того, откуда родом была сама Аделина, — но работы у Робера было невпроворот: он возвращался из мэрии затемно, усталый, нуждающийся в отдыхе, а Аделина жалела про себя, что не может, как делала иногда мать с отцом, просто обхватить ладонями его голову, прошептать несколько слов и прогнать его утомление, вернуть хотя бы часть его утраченных сил. Мать многое умела и о многом не рассказывала, но Аделина ничего из этого не унаследовала: в ее силах было только приблизиться к Роберу, поцеловать мягко и успокаивающе — и он, отвечая ей, брал ее ладони, крепко сжимал, будто баюкал у своей груди, а Аделина думала мимоходом, что это, должно быть, тоже по-своему лечит. Робер становится мэром, хотя он меньше всего мог желать этого при таких обстоятельствах: немцы, пришедшие в город, без лишних слов пристрелили его предшественника, когда тот попытался помешать им заменить реющий над мэрией триколор на алый флаг со свастикой посередине. Другого сопротивления они не встречают; Роберу приказывают занять освободившееся место, и он повинуется. Что еще он может сделать? Умирать он не хочет. Не хочет разлучаться с Аделиной. Не хочет оставлять ее одну. Теперь он возвращается еще позже, чем обычно, и лицо его серое от страха и изнеможения. Все ждут, когда война кончится; Аделине кажется, что она не кончится никогда. В округе рыщут бойцы Сопротивления — немцы знают о них, но не могут поймать ни одного, а те крадут их боеприпасы, режут телеграфные провода, поджигают склады с продовольствием и амуницией. За горизонтом что-то ревет и грохочет; Аделина не хочет этого слышать, прижимается к Роберу по ночам, просит сделать хоть что-нибудь — но что он может сделать? Что значат они оба перед лицом захлестнувшей мир катастрофы? Летом сорок четвертого Аделина узнает, что носит под сердцем ребенка. Она должна испытывать радость, но вместо этого ее окатывает новой волной тревоги: имеет ли она право выпускать новое живое существо в этот страшный, безумный, лишенный опоры мир? Робер пытается как-то ее утешить. Говорит, война скоро кончится. Говорит, союзники близко. Говорит, они принесут мир и свободу. Аделина в это не верит. Он не возвращается однажды домой. Ревущее и грохочущее совсем близко; на дворе стоит ноябрь, холод и голод озлобили всех, как зверей. Потом приходят за Аделиной, чтобы отвести к Роберу, и она, увидев его, поначалу не может его узнать, ведь на месте его лица — кровавое нечто, в котором с трудом можно различить провалы глаз и рта. Он уже не кричит, только дышит чуть слышно и закашливается, когда его обливают водой, заставляют поднять голову. — Где они? — звучит вопрос, и Аделине к виску прижимают пистолетное дуло. И он говорит — скорее, сипит сорванно и еле разборчиво, — о каком-то тайнике, об убежище в лесу, где бойцы устроили схрон, куда он, Робер Вильдерштейн, последние несколько месяцев тайком передавал припасы и сведения о расположении врага. Аделина слушает и пытается осознать, но рассудок изменяет ей — на происходящее она смотрит словно со стороны, через прозрачный, но непроницаемый экран, что отделяет ее от этих совершенно незнакомых ей людей. Это не Робер. Быть не может, чтобы Робер, боязливый, покорный, последние месяцы оборачивающийся нервно даже на собственную тень, мог затеять что-то подобное. Его наверняка заставили себя оговорить — или просто перепутали с кем-то из-за ужаснейшей, чудовищной ошибки. — Отпустите ее, — просит Робер, и в его голосе слышен отзвук рыдания, — она ничего не знала. Пощадите хотя бы ребенка, который еще не родился. Офицер — его окаменевшее лицо мрачно, на щеках залег нездоровый румянец, а под глазами темные синяки, — смотрит на Аделину, на ее наметившийся живот, и после недолгого раздумья машет рукой, которой еще недавно наставлял на нее пистолет: — Уведите. Аделина больше не увидит Робера живым. Но отнюдь не немцы будут теми, кто его убьет. «Предатель» — гласит табличка на его шее, а сам он, изуродованный еще больше, висит на воротах мэрии, и порывы ветра слабо колышут изорванную одежду на его неподвижном теле. Вокруг — пение и пляски, настоящая буря; немцы оставили город, прибытия союзной армии ждут с минуты на минуту, а пока по улицам бродят, купаясь во всеобщей любви, солдаты Сопротивления. Не всех перебили в том схроне — одному, как понимает Аделина из обрывков разговоров, удалось бежать, добраться до своих и привести их сюда. Они пришли как раз вовремя, чтобы занять опустевшие улицы — теперь их обнимают, целуют, угощают выпивкой, носят на руках. Храбрецы. Освободители. Герои. Аделина лишается чувств. Когда она приходит в себя, ей говорят: полный покой, вы едва не потеряли ребенка. Она не слушает. Бежит к мэрии, но тела там уже нет: ворота распахнуты, на флагштоке развевается триколор, двор полон солдат, а приказы отдает щуплый, но очень решительный человек в генеральских погонах, опирающийся на тонкую трость. — Где он? — спрашивает Аделина, приближаясь к нему. — Где Робер? Генерал оборачивается к ней, смотрит непонимающе. — Кто? — Где мой муж? — говорит Аделина, повышая голос. — Он был здесь, его убили, повесили на этих воротах, куда вы дели тело? В лице генерала что-то меняется. Теперь он исполнен брезгливым равнодушием — ему нет дела до предателей и уж тем паче нет дела до их жен. — Не знаю, — он пожимает плечами и отворачивается, делает знак адъютанту, чтобы тот увел Аделину прочь. На нее он больше не смотрит — не докричаться, не вымолить, не упросить. Ей хочется сказать: какой же ты ублюдок. Неужели у тебя нет жены, любовницы, кого-то, кто засыпает с мыслями о тебе, представляя, как возьмет твое лицо в ладони, согреет твое сердце возле своего собственного? Каково было бы тому, для кого ты всего ценнее, если бы от тебя ничего не осталось — даже тела, которое можно похоронить, над которым можно пролить слезы? Будь ты проклят, генерал как-тебя там. Будь проклят ты и вся твоя солдатня. Все, кто убил Робера и считает это за подвиг. В героев Аделина Вильдерштейн больше не верит. *** 1968 Вивьенна Вильдерштейн не верит в справедливость. «Ты уже родилась с придурью», — любила говорить мать, пока Вивьенна не свалила от нее, из опостылевшей квартиры в Клиши: даже самая убогая, сырая комната в Нантерре и то лучше, чем общество матери, которая только курит одну за другой сигареты, повторяет, какая же мир вонючая и лживая клоака, да высмеивает зло и горько все, что попадается ей на глаза. Если бы Вивьенна не уехала, то, наверное, убила бы ее: мать живет будто по инерции, просто потому, что еще не подошло ее время умереть, а Вивьенна любит жизнь, упивается ею не хуже, чем дешевым терпким вином, что подают в закусочной в конце улицы Муффтар — там всегда весело, там гремит музыка и читают стихи, там собираются особенные, такие же, как Вивьенна. Там она познакомилась с Андре. С ним никогда не скучно: они говорят обо всем часами, читают друг другу книги, приходят в Лувр к самому закрытию и ходят по пустым залам, взявшись за руки, пока не оказываются выпровоженными на улицу, считают фазы луны, раскладывают на алтаре руны и, бормоча вполголоса на латыни, пытаются угадать будущее в хитросплетениях дыма из зажженной курительницы. Едят и пьют, сколько влезет, разъезжают на такси по ночному городу, когда кому-то из них вступает в три часа ночи мысль прогуляться в Булонском лесу: деньги у Андре есть всегда, он тратит их с огромной охотой, и Вивьенна никогда не задумывается особо, откуда он их берет. За что ему платят на самом деле, она не может и подумать, скажи ей кто — рассмеялась бы этому доброхоту в лицо. В ее жизни, безоблачной и беззаботной, нет места тому темному и пугающему, чего боятся, о чем говорят вполголоса, всякий раз убедившись перед этим, что никто не подслушивает. Вивьенне на это наплевать. Она искренне любит жить — и ей кажется, что это взаимно. Все меняется, когда наступает тот самый май. В Париже строят баррикады, Вивьенна не может остаться в стороне от небывалого приключения — неужели она не поддержит своих товарищей? Студентка из нее, может, и никудышная, но революционерка получается куда лучше: она разбирает со всеми мостовую, выводит на стенах краской «Запрещено запрещать», бросается чем попало в сомкнувшиеся ряды полицейских, зубоскалит над плохо отпечатанными карикатурами, которые расклеивают на каждом углу. Со всем пылом молодости она ненавидит власть и персонально старикана, что вцепился в нее, как бульдог, и не отдаст, пока не отберут: он представляется ей кем-то вроде матери — вечно мрачный, брюзжащий, недовольный, разочарованный во всех и вся. К черту его! К черту всех! Новый мир не за горами, достаточно лишь подтолкнуть старый — он покатится под откос, и Вивьенне будет совсем его не жалко. Город кипит, как одно из зелий, что она варит, чтобы приманить удачу или отогнать беду, и Вивьенна чувствует, как внутри нее что-то бурлит и горячится тоже — наверное, сама жизнь, вся ее безграничная и непостижимая сила. Потом она узнает, что Андре в больнице. «Быстро прогрессирующий рак», — говорит ей врач. Вивьенна чуть не орет ему в лицо: «Чушь!». Да, Андре неважно чувствовал себя последний год: простужался, мучился головными болями, иногда его мог подкосить приступ беспричинной слабости, но рак — это чепуха. Ошибка. Ужаснейшая, чудовищная ошибка. Ей разрешают зайти к нему. Она влетает в палату — кажется, даже не отряхнув с волос пыль, оставшуюся после последней схватки с полицейскими на бульваре Сен-Жермен, — видит лицо Андре, бледное, застывшее, видит его сжатые губы и устремленный в одну точку взгляд и понимает все. — Кто? — спрашивает она севшим голосом. Андре называет имя, и пол уходит у Вивьенны из-под ног. Андре умирает через несколько недель — в своей квартире в Латинском квартале, а Вивьенна стоит на коленях у его постели и повторяет отупело и бессмысленно: пожалуйста, не надо, я не смогу одна, ведь все закончилось, попробуй дышать, попробуй. Все действительно кончено — по телевизору только и говорят, что о миллионном марше сторонников власти, уставших от неразберихи и вышедших на улицы, — но и для Андре кончено тоже. Сколько ему не хватило, чтобы выкарабкаться? Наверное, совсем немного. Он умирает тихо, захлебнувшись собственной кровью, и Вивьенна до следующего утра остается возле него — кажется, даже не встает и не шевелится, просто держит его захолодевшую ладонь и ни о чем, совершенно ни о чем не думает. Может, она бы осталась с ним дольше — пока сама бы не умерла, — но, когда поднявшееся солнце запускает в окна поток невыносимо яркого света, заявляются родители Андре, и Вивьенне приходится уйти. Мир вокруг нее стремительно теряет краски. Вивьенна понимает с небольшим удивлением, что жизнь удивительно пуста и не представляет большой ценности, если в ней нет Андре. Ей нет больше ни до чего дела: она забрасывает учебу, забрасывает свое колдовство, а освободившееся место заполняет вином, ромом и ненавистью. Последней в Вивьенне хоть отбавляй: иногда ей кажется, что поранься она — и наружу потечет не кровь, а что-то темное, вязкое, пахнущее гарью, состоящее из хитросплетения злобы и отчаянной тоски. Она ненавидит с той силой, с которой когда-то любила — все в ней будто обратилось в свою противоположность, в непроявленный негатив. — Будь проклят! — кричит она как-то холодным окнам дворца, с которым ее разделяет высокий забор и черт знает сколько человек вооруженной охраны. — Пусть с человеком, кто тебе всех дороже и ближе, кого ты всех больше любишь, произойдет то же самое! Ее слова лишь сотрясают воздух. Дворец по-прежнему безмолвен и неприступен, ни в одном окне не мелькнет свет, не колыхнется штора. Кажется, внутри и вовсе никого нет, только скользят по коридорам и залам чьи-то тихие призраки. Но Вивьенна и так знает, что проклятие не найдет своей цели: оно просто бессмысленно, ведь тот, кто прячется во дворце, давно уже не умеет любить. Его смерть приносит мстительное облегчение — но мимолетное, растаявшее почти тут же, как дым. «Сдох старый козел», — говорит себе Вивьенна, проглатывая праздничную порцию рома в закусочной на Муффтар, но чувствует только пронзительную досаду от того, что она сама, лично, не имеет к этому отношения. О, она бы не отпустила его просто так! Он заслужил мучиться столько, чтобы… Она не успевает додумать. Ее зовут к телефону. — Я не хочу, чтобы вы за меня умирали, — терпеливо разъясняет ей Жак-Анри д’Амбертье, когда Вивьенна, узнав, кто он такой (целый министр, оказывается — с ума сойти можно), наконец перестает смеяться. — Я хочу, чтобы вы совершили… обратное действие. Вивьенна смеется снова. — Что вы мне предлагаете? Месть? К этому вопросу он был явно готов. — Нет. Всего лишь справедливость. — Поздновато будет, — заключает Вивьенна и поднимается, чтобы уйти. — Король умер. — Да здравствует король, — добавляет ее собеседник негромко. Стоит признать: Жак-Анри д’Амбертье умеет убеждать. Спустя два года Вивьенна все так же сидит в закусочной, но рома в ее кофе уже нет. Бегло она проглядывает политическую полосу в «Монд» — раньше за ней такого не водилось, и ее немногочисленные знакомые не устают этому удивляться, — цедит про себя: «Да как ты, черт тебя задери, это делаешь», опрокидывает кофе залпом, тяжело откидывается на стул. Где-то, она знает, корчится и хрипит от боли человек, которого она убивает. Он не сдается, отказывается сдаваться — но Вивьенна упрямее и злее, и ненависть, придающая ей силы, никуда не исчезла. На то дерущее и прожорливое, что поселилось в ее нутре, она давно не обращает внимания — ей уже нет до себя дела, ее самой-то не осталось в полной мере на этом свете, вместо нее — только упорное, до умопомрачения доходящее стремление закончить дело, единственное, что она успеет совершить, прежде чем наступит конец. В справедливость Вивьенна Вильдерштейн больше не верит. *** 2017 Хильдегарда Вильдерштейн не верит в любовь. Может, не совсем так: она знает точно, что любовь существовала, по крайней мере, когда-то, но сейчас в мире для нее просто не осталось места — все вытеснили новые материи и понятия, в которых Хильди не разбирается и, честно говоря, не хочет. Ей достаточно и того, что есть у нее: она ныряет в чужие чувства, как в омут, и наслаждается ими так полно, будто не разделяет их и ее два столетия, будто они направлены на нее или ей преподнесены, как бесценный дар. Этот дар она несомненно ценит, бережет его, как может — ей кажется, что в груди у нее горит огонек, трепещущий, готовый погаснуть, но она защищает его, закрывает ладонями, пусть и приходится ей обжигать руки при этом, но боль от ожога сладкая и приятная, Хильди получает от нее удовольствие не менее, чем от всего остального. Завидует ли она? Если только совсем чуть-чуть: подчас, выводя себя саму на откровенность, она признается втихую, что хотела бы себе такого мужчину, как Франц Джеральдин — умного, смелого, способного любить безоглядно и постоять за того, кого любит. Франц, конечно, один такой был, а подобных ему давно уже не рождалось — уж точно не в этом веке, в котором Хильди чувствует себя потерявшейся пассажиркой, севшей не на тот поезд. Ее собственный поезд ушел задолго до ее рождения; ей остается только вздыхать по тому, что она волей случая или злой шуткой судьбы оказалась разлучена с теми, кто ей близок, интересен и дорог. В ее жизни все разложено по полочкам: у Хильди есть ее книги, ее истории, к которым она обращается, чтобы не чувствовать себя одинокой, ее-чужие чувства, которые согревают ее и очень-очень редко вызывают у нее слезы, есть приятели на факультете, есть научная работа, есть, в конце концов, темная тайна из старых тетрадей, исписанных чужим почерком, найденных Хильди на чердаке отцовского дома. В тетради были вложены письма: одно написанное той же рукой, другое — рукой бабушки, Вивьенны, что умерла вскоре после того, как на свет появился отец. Когда-то Хильди, поддавшись внезапному приступу ужаса, сожгла те бумаги, но перед тем выучила их наизусть — она может закрыть глаза, и неровные строки, написанные двумя умирающими, возникают перед ней. Если бы Хильди еще знала, что со всем этим делать! Хотя, конечно, она лукавит: она знает, что с этим делать, и именно поэтому так стремится отстраниться от этого, убежать в другой мир. Она видит картины из прошлого так же ясно, как если бы эти воспоминания принадлежали ей, любовно перебирает их, составляет в отдельные эпизоды, которые старается записать, пусть иногда ей не хватает слов. Кажется, человеческому языку вовсе недоступно кое-что из того, что случилось двести лет назад между молодым королем Бакардии и его вернейшим подданным и соратником: Его Величество Фердинанд VI и маркиз Джеральдин всем сердцем, всей душой любили друг друга, и Хильди знает это точно, как любую из аксиом со страниц учебника геометрии, но больше не знает, не хочет знать никто — и это понемногу приводит ее в отчаяние. — Помилуйте, Хильдегарда, мы не в девятнадцатом веке, — говорит ей профессор кафедры наставительно и добродушно. — Да, недруги Франца пустили слухи о его связи с королем, дабы опорочить его имя, а парочка романистов позже набросала на их основе пару возвышенных историй в духе античных трагедий… но я спрошу вас — если это правда, то где источники? Где письма? Свидетельства? Хотя бы что-нибудь, что могло бы намекнуть, что это не сплетня и не шутка? Хильди пытается не поддаваться злости. Профессор все говорит правильно, как и нужно, как ему кажется логичным — просто Хильди все знает, а он нет. — Я найду источники, — говорит она, хмурясь, а профессор разводит руками: — Тогда вы станете автором научного открытия, и я искренне за вас порадуюсь. Никто бы ее не послушал. Никто не поверил бы в то, что историки, известнейшие умы могли ошибаться: Франц сделал много больше, чем пишут о нем, многие его заслуги были позже украдены и никто не удосужился восстановить истину, да и Фердинанд был вовсе не тем «железным мальчишкой», как описывают его в монографиях — ему было не занимать силы воли, но он был горяч, добр и неизменно нежен с теми, кто был ему близок. Хильди видит их обоих, ей кажется, что она может дотронуться, если протянет руку — но она одна на всем свете со своими видениями, со своей чувствительностью, унаследованной от никогда не виденной ею бабушки Вивьенны. Франц и Фердинанд («Ферди», — жарко и протяжно звучит у Хильди в ушах) — не единственные, кого она может увидеть, если захочет. С ними она уже довольно сроднилась, а больше никого старается к себе не подпускать, но иногда к ней приходит и другой — тот, о ком она не может перестать вспоминать с тех пор, как прочла бабушкино письмо. А его Хильди видеть не хочет — пусть он смотрит на нее без толики осуждения или обвинения, но ей мучительно, до истерики стыдно перед ним, будто она сама, а вовсе не Вивьенна, стоя перед черным зеркалом с ножом в руках, навлекала на него смерть. — Уходите, — бормочет Хильди, закрывая лицо руками, — ничего я с этим не сделаю, уходите. Он уходит, не трогая ее, а она идет в ванную, берет с полки бритву, медленно проводит лезвием по коже на запястье: раз, еще раз, пока в раковину не сорвутся первые кровавые капли. Ничего особенного, просто что-то вроде терапии, позволяющей не потеряться между видениями и реальностью, отогнать подальше то, с чем нельзя совладать, но совсем скоро перестает помогать и бритва. Хильди не замечает, как реальность ускользает от нее окончательно. Она слишком много времени проводит с призраками, и на внешний мир времени просто не остается: чужая любовь начинает ощущаться всеобъемлюще, слишком сильно, и то же происходит с чужой болью, отчаянием, чувством потери. Для Хильди это чрезмерно много, ее сердце не может столько вместить: она хуже ест, хуже спит, плачет целыми днями, не может иногда даже встать с кровати и дойти до ванной, а о том, чтобы ездить в университет, и речи для нее не идет. То, что она так ценила, приобретает в ее глазах все большую никчемность: зачем нужны люди, которым она никогда не расскажет о самом сокровенном? работа, в которой она не сможет написать о том, что действительно важно? жизнь, которая мало-помалу перестает принадлежать ей? правда, которая ничего не решит и не поменяет, ведь в нее просто-напросто никто не поверит? будущее, которое будет только хуже, ведь оно проклято с той секунды, как Вивьенна опустила нож? В себя Хильди приходит только в больнице. Врачи довольно вежливы с ней и даже пытаются помочь, просто по новым правилам не могут держать ее под присмотром дольше двух недель: расходы сократили, мест осталось не так много, нужно успеть принять всех, на каждого отдельного больного не хватает времени. Хильди все это понимает. Стипендиальных мест в университете тоже стало меньше, и она первая в очереди на отчисление, но ее это отчего-то совсем не тревожит — может, из-за таблеток, которых ей выписали целую гору и которые теперь предстоит принимать по часам. Получив назначения, она только кивает; ей хочется побыстрее уйти отсюда, и ее передают с рук на руки всхлипывающей, утирающей глаза матери. — Поедем домой, Хильди? — спрашивает она. Хильди останавливается, чтобы глубоко вдохнуть воздух, не пронизанный удушливыми запахами лекарств и дезинфекторов. Вспоминает родительский дом — когда Вивьенна умерла, ее мать Аделина, забрав новорожденного внука, вернулась в Бакардию, в город, из которого когда-то уехала следом за мужем. Дом невелик, но уютен: в кухне висят кружевные занавески, на подушках — крахмальные наволочки, в какой-то из комнат обязательно спит ленивая, пушистая кошка, на крыльце стоит кресло-качалка, где проводит вечера, дымя своей трубкой, отец. Хильди вспоминает это все — и не ощущает ничего, кроме оцепенелого равнодушия. — Хочу остаться тут, — говорит она матери и сразу врет, чтобы выглядеть более убедительно. — Хочу восстановиться. Доучусь и пойду работать. — Но как же ты одна… — Все будет в порядке, — быть может, это снова ложь, но Хильди не знает точно. — Мне уже намного лучше. Я отдохнула, собралась с мыслями… Ничего страшного со мной не случится. Она остается в столице. Жизнь тянется удивительно медленно: чужих чувств в ней больше нет — таблетки отрезали их от Хильди, как лезвие гильотины, — но нет и любимых призраков, нет историй, нет ничего, во что можно было бы окунуться, чтобы смыть с себя липкую рутину повседневных забот. Хильди пытается воображать — получается глухо и невнятно, пытается слушать — бесполезно, будто забрался туда, где нет связи, и выкручиваешь колки приемника, а слышишь одни помехи, пытается писать — слова отказываются составляться в предложения, текст выходит плоским и неудобоваримым, без капли эмоции. Это не жизнь, это бред — так решает Хильди и усилием воли заставляет себя отказаться от лекарств, задвигает все баночки в дальний угол кухонного шкафа. Может, это ошибка, о которой ей предстоит пожалеть — но тогда ей кажется, что продолжи она жить, как ей сказано, и тогда точно сойдет с ума, на этот раз уже необратимо. Примерно тогда же ей звонят. Задают несколько вопросов, дают адрес, куда нужно прийти. Предлагают работу. Хильди немало удивлена, что ее способности, которые она считала весьма скромными, оценили так высоко. Ей называют сумму, за которую ее хотят купить — она кивает. Предлагают «служебную квартиру» и даже казенный автомобиль — но от этого Хильди отказывается. Прав у нее нет, а квартира есть и своя — пусть маленькая, в старом доме, где давно отсырели стены и постоянно перегорают лампы, но лучше не придумаешь места для того, чтобы умереть. — Кто он? — спрашивает она у серьезных, одетых в одинаковые костюмы людей, сидящих напротив. Они переглядываются. Наверное, не хотели бы говорить — так меньше ненужного риска, — но знают, что она поймет все равно. Невозможно не почувствовать, с кем тебя связали, сцепили накрепко, кого ты будешь защищать собой, как щитом. — Бертран Одельхард, — сообщают ей с неохотой. — Новый министр труда. Хильди, на самом деле, все равно. Она даже не знает, как он выглядит. — Ладно, — отвечает она так, будто это все же имело значение. Дальше ей нужно только протянуть руку, чтобы у нее взяли кровь, необходимую для скрепления договора. Суетливый медбрат долго не может найти вену на сгибе ее локтя — должно быть, там не до конца все зажило после бесконечных больничных капельниц, — но наконец ему удается, и Хильди мимолетно морщится, когда острие иглы вонзается ей под кожу. Что ж, чужая ненависть Бертрану Одельхарду больше не страшна. А в любовь Хильдегарда Вильдерштейн больше не верит.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.