ID работы: 10409726

honeyed and caramelised

Слэш
NC-17
Завершён
748
автор
lauda бета
Размер:
62 страницы, 8 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
748 Нравится Отзывы 220 В сборник Скачать

iii.

Настройки текста
Отношения Марка и Минчжон развиваются постепенно, спокойно, без ссор и скандалов, но даже несмотря на это Марк не слишком любит делиться подробностями своей личной жизни с друзьями. Он уже солгал единожды, солгал Донхеку, и даже спустя несколько месяцев по-прежнему кошмарно об этом жалеет. Марк не знает, когда они с Минчжон на самом деле переспят, но его, если уж говорить совсем честно, совершенно к этому не тянет. Он думает, что подобные вещи, как и все в отрочестве, должны происходить естественно, постепенно, что любовь, какой бы она ни была, терпеть не может спешки. Иронично, но абсолютно тем же самым Марк успокаивает себя, стоит ему подумать о своих чувствах к Донхеку. Время идет, и он уже абсолютно осознанно, без страха и стыда, называет этот запутавшийся комок эпизодов, фраз, взглядов и событий чувствами, ведь то, что происходит между ними с Донхеком (пускай и без донхекова ведома) для Марка очень важно, Донхек, весь он – его первая любовь, первая люболь, первая ошибка. Марк думает, что, раз судьба ткнула его лицом именно в этого человека, значит, как бы этот человек ни колол, ни ныл, ни царапался где-то под ребрами, его надо пережить и запомнить. Марк абсолютно бездарен в фотографии, а потому снимки Донхека он попросту запечатлевает в собственной памяти. В дни, подобные, к примеру, маркову семнадцатилетию, когда они выбираются в пригород вечером, идут на пляж, едят пиццу и пьют сидр (Енхо – классный хен, он никому не расскажет), все втроем, такие юные, смешные, свободные. Они играют в какую-то дурацкую настолку на выпивку, шутят, смеются, и Марк, моментами выпадая из реальности, смотрит на сидящего напротив Донхека, тщетно пытается перехватить его взгляд, направленный вдаль, где огненная полоса заката прорезает небо над морем, на то, как ветер играется с его волосами и расстегнутой на ключицах рубашкой, на налипший на его подкаченные ноги песок, на пальцы, которые зарываются в этот самый песок рядом с их примятым покрывалом, играясь на чистом автоматизме. Енхо что-то говорит Марку, а он слышит с третьего раза, пугается, что вот так просто отключился и выпал из реальности, не может объяснить – даже самому себе – что он к Донхеку, такому и вообще любому, чувствует. К его голым коленям, покусанным губам, виднеющимся под тонкой летней рубашкой плечам, к нему всему, который – тоже лето, двадцатидвухлетнее, лилово-персиковое, с бессмертно-мудрым взглядом. Енхо поднимается на ноги и отходит в сторону, подальше от сорвавшегося морского ветра, – покурить. Донхек только украдкой глядит ему вслед и продолжает дальше смотреть на море, а Марк думает, что у него появились блаженные несколько минут, чтобы заменить свое море чужим сосредоточенным профилем. Внезапно открытый скетчбук на его коленях беспощадно листают порывы ветра. Чистые, чистые, чистые страницы. И Донхек для Марка какой-то такой же – чистый холст, которого не факт, что когда-то касались, чтобы создать что-то прекрасное. Он расстегивает еще одну пуговицу на рубашке, ту, что почти у солнечного сплетения, как будто чтобы попытаться пустить свежий августовский ветер под самую свою кожу, и Марк случайно видит (ему не хотелось бы, лучше – отвернуться и, как прежде, залиться краской, хотя он уже давно научился не делать так) небольшое, уже почти сходящее на нет пятнышко засоса под его левой ключицей. Почему-то эта одна маленькая деталь вмиг делает его каким-то несерьезным, ребячливым, приземленным, делает его гораздо ближе к Марку, чем он есть на самом деле, и в то же время вызывает странный укол ревности. Странный – потому что Марк Донхека никогда не ревновал. Он уважает своего старшего брата и считает, что тот заслуживает настоящей любви, но это лишь делает все происходящее намного сложнее. Марк думает, что не хочет Донхека себе, но ему болит одна лишь мысль о нем с кем-либо другим. И это неправильно, Марк не имеет права все это чувствовать, он вспоминает, что у него есть замечательная Минчжон, благополучная семья, хорошие друзья, учеба и долг перед самим собой и близкими, которые в него верят. В конце концов, у него есть он сам, и он не имеет никакого права сейчас, в такой едва проходимой точке кипения собственной жизни, дать слабину и разрушить все, что кое-как успел выстроить. Ради Донхека, вот этого Донхека, который сейчас делает глоток яблочного сидра, слизывает его с губ, зарывает донышко бутылки в песок, чтобы не опрокинулась, пятерней убирает волосы со лба и наконец-то смотрит на Марка в ответ. – Мелкий, – и Марк терпеть не может, когда Донхек к нему так обращается, будто бы напоминая, что они – не наравне и никогда не будут. Возможно, Марк хотел бы быть наравне с ним, преодолеть эти чертовы пять лет, которые их разделяют, раз уж для Донхека они имеют существенный вес, но не чтобы обрести шанс признаться ему в своих чувствах, а чтобы наконец начать бороться с ними. – О чем задумался? Марк понимает, что у него есть два выхода: либо высказать Донхеку все, либо сделать так, чтобы эта встреча была их последней. Наедине. Тет-а-тет. В августе, ветре, соленом запахе моря, вечере, когда Марк чувствует себя самым счастливым на свете, просто потому что Донхек сидит совсем близко и смотрит ему в глаза, и это не должно быть так, у Марка не должно заходиться бешеным стуком сердце из-за того, что толком даже не происходит, не разворачивается, но оно все равно, проклятое, глупое, предательское, подростковое. – Ты же рисовал раньше, да? – спрашивает Марк первое, что приходит в голову, одной рукой придерживая на своих коленях скетчбук, не глядя на него. Но Донхек почему-то опускает взгляд на его дрожащую от ветра ладонь. – Я и сейчас рисую… немного, – отвечает он. – Просто забил на теорию и историю. На техники всякие. Делаю так, как чувствую. Знаешь, я из тех, кто верит, что ляпнуть краской в центр холста – тоже искусство. А таких не очень любят. – Они ничего не понимают, – Марк силится улыбнуться. – Думаю, если бы ты ляпнул краской на холст, все бы оценили. Донхек фыркает с некоторым самодовольством. – Конечно, я бы их заставил. Теперь Марк улыбается уже по-настоящему, и какое-то время они молчат, вздыхают по очереди, как на очень неловком свидании, но в один момент Донхек тихо прокашливается, отпивает еще немного своего сидра и, глядя на остатки остывшей и занесенной песком пиццы в коробке, говорит: – Ты, вроде как, уже взрослый совсем, так что можно дать тебе совет? – Марк молча кивает, внимая; страницы скетчбука под его пальцами все еще плотные, шершавые и пустые. Донхек немного хмельной от сидра, но его легкое опьянение находится как раз на той стадии, когда он ударяется в философию. Марк отменно выучил практически все существующие его состояния. Впрочем, взгляд напротив непривычно серьезный, отдающий какой-то горечью, и марково сердце вдруг начинает биться ровнее, почти неощутимо. – Я хоть и не намного старше, но кое-что повидал, и, знаешь, главная ошибка молодых людей в наших с тобой возрастных рамках заключается в том, что мы слишком легко позволяем причинять себе боль, ложно принимая это за очередное испытание, которое нам нужно пройти. Марк будто бы понимает, к чему он ведет, и от этого стынет кровь в жилах, но он надеется, что это всего лишь его паранойя. – Есть большая разница между болью, которую мы не можем предотвратить, и болью, которую предотвращать не хотим, – тем временем продолжает Донхек, глядя в давно остывший от солнца песок, по-прежнему бесцельно зарываясь в него пальцами. – Я о многом в жизни успел пожалеть, но больше всего – о том, что позволял людям вертеть собой, как им хотелось, просто из слепой любви, – это не наш случай, повторяет про себя Марк, не мой, ты не делаешь мне больно, ты делаешь так, что мне хочется просыпаться каждое утро, просто чтобы на тебя посмотреть; Донхек наконец поднимает взгляд на него. – Знаешь, меня трахали и бросали, трахали, били и бросали, я напивался до беспамятства, даже сидел на таблетках какое-то время, но быстро одумался, я помню, как ночевал в какой-то дрянной подворотне на асфальте и плакал, с рассеченной губой, вырванным клоком волос и стянутой от засохшей спермы кожей на пояснице. Это было отвратительно, Марк, меня не считали человеком, и в какой-то момент я и сам перестал себя им считать. Потому что вырос таким, как мне казалось, смелым сорвиголовой, который выстоит против чего угодно, но сейчас я закидываюсь успокоительным всякий раз, как твой брат повышает голос, даже если не на меня. Он обрывается подышать, а Марк пялится ему в висок и понимает, что сам он дышать совершенно не может. Он и представить себе не мог, что за донхековой оболочкой, такой нежной, фарфорово-хрупкой, но в то же время – уверенной и страстной, скрывается такая прослойка из боли, которую от себя никак не отсечь. Не совсем осознанно, почти на периферии, он также задается вопросом, почему Донхек рассказывает это все именно ему и именно сейчас. Заслуживает ли Марк знать? Стал ли он первым, с кем Донхек поделился? – Твой брат не знает, – сухо произносит Донхек, будто прочитав эти мысли. Его голос подрагивает, будто он вот-вот заплачет, но они оба знают, что этого никогда не произойдет. – Я боюсь ему рассказывать об этом, мне кажется, он будет считать меня грязным. – Как ты все еще доверяешь людям после всего, что было? – само по себе вырывается у Марка. Донхек пожимает плечами. – Я убедил себя, что мне нечего терять, – он задумчиво кусает губы. – Знаешь, скажу, как последняя сволочь, и так, оно, наверное, и есть, но я не особо ценю жизнь. То есть, я живу ее, кручусь, как и все, но меня не пугает тот факт, что в любой момент это все может закончиться. А я ничего не добьюсь. Никем не стану, – у него вырывается какой-то нервный смешок. – Умру грязной шлюхой. Марку почти физически больно от этих слов. – Ты не грязный, – говорит он, твердо, уверенно, как мальчишка в песочнице, защищающий едва знакомую девочку от причитаний ее родителей. – Ты не виноват в том, что другие делали с тобой. В какой-то момент Марк начинает так сильно злиться на все услышанное, на безымянных и безликих людей, которые причинили самому прекрасному, что с ним случалось, столько боли и горя, что на миг ему становится совершенно плевать на донхекову внешнюю красоту, он прекращает подсчитывать мелкие родинки и веснушки на его шее и ключицах, пялиться в тот один злосчастный засос на тонкой коже, проглаживать взглядом складки на чужой рубашке, – он цепляется за то, насколько Донхек красив, когда он говорит. Даже если говорит он ужасные вещи. – Может, и виноват. – Донхек, нет- – В любом случае, – Марку хочется продолжить, ему хочется вскочить на ноги и прочитать целую злостную тираду, но Донхек, будто предчувствуя это, обрывает его, – спасибо, что выслушал меня. Я мог бы еще долго рассуждать об этом всем, мне, пожалуй, просто надо выговориться, но самое главное я сказал. Предотврати боль, если можешь. Не вся она прекрасна. Далеко не вся. У Марка срывается с губ какое-то слабое возражение, мол, нет, не заканчивай, я хочу слушать тебя еще, слушать тебя всю ночь, даже если ты будешь говорить полную ересь, даже если ты встанешь на колени и начнешь молиться рассветному солнцу, мне так нравится все, что ты говоришь, каждое твое слово, делающее мне больно – парадоксально – прекрасно. Марк понимает, что интерпретирует все неправильно, романтизирует то, что нельзя, но переспросить и переиначить становится слишком поздно, потому что Енхо возвращается с перекура и вновь усаживается рядом с ними, и внезапно это уже его сигареты пахнут одеждой Донхека, самим Донхеком, который даже не курит, а не наоборот. / Еще очень долго донхековы слова не отпускают Марка, и ближе к сентябрю он узнает, что сказаны они были все-таки неспроста. Марк отлично помнит этот вечер: теплый, безветренный, лампочка в их кухне барахлит (давно пора бы заменить на новую), по столу рассыпаны подсохшие крошки хлеба, которые еще после завтрака никто не удосужился смести. Енхо зачем-то собирает их всех еще до ужина, и у Марка от запаха донхекова супа на плите заводит очередную серенаду пустой желудок, но о своем голоде он резко забывает в момент, когда Енхо серьезно смотрит в глаза и говорит, что у них с Донхеком есть для Марка новость. В этот момент все марковы органы будто разом выжимают чьи-то пропахшие стиральным порошком руки, как белье перед сушкой. Он думает, что ничего абсурднее ему в голову прийти не могло, но все равно с осторожностью спрашивает: – Ты сделал ему предложение?.. Енхо не сдерживает смешка, а Донхек театрально оскорбляется, толкая его, ржущего, в плечо. – Почему это ты считаешь, что предложение не могу сделать я? – обращаясь к Марку. – Я для тебя что, принцесса из башни? Отшутившись, они все вновь становятся серьезными, и даже Марк, который по-прежнему не до конца понимает, с чего вдруг такая срочная конвергенция. Его мышцы ощутимо ноют после двухчасовой игры в баскетбол (спортивные секции не уходят на каникулы даже летом), руки испачканы акварелью (пытался колдовать на бумаге не только с помощью карандаша или черной ручки), а в солнечном сплетении что-то неприятно покалывает, будто на подсознательном уровне он понимает, что объявить ему собираются о чем-то не весьма для него ожидаемом. Шумно вздохнув, Енхо наконец говорит: – Ты, возможно, знаешь, что я несколько лет откладывал деньги с подработок, Донхек – с зарплаты и чаевых из своей забегаловки, еще родители помогли немного… – он запинается, почесывая затылок и бегая взглядом по тем самым крошкам на столе, пунктирами, словно вырисовывая созвездия. – В общем, мы с Донхеком решили укатить в кругосветку. Марк думает, что ему послышалось. – Вы… чего? – Ну, у нас были большие планы, мы много фантазировали о том, какие места хотим посетить, и, раз появилась возможность, почему бы и нет? В конце концов… Енхо продолжает говорить что-то еще, бегать взглядом по стенам и потолку, активно, в своей манере, жестикулировать, но Марк больше не слушает, смотря только на сидящего по его левое плечо Донхека, который все это время молчит и смотрит на Марка тоже, прямо в глаза, взволнованно, будто страшно боясь его реакции на услышанное. Марк не знает, как ему реагировать. Он пытается осознать, но не может. Ему кажется, что это было только вчера: они сидели на пляже, на смятом покрывале поверх прохладного платинового песка, вдвоем, и Донхек смотрел на него как-то похоже, проникновенно, глубоко, словно в самую душу, и рассказывал о своей жизни так, будто считал Марка единственным достойным это все услышать, переработать, понять, сохранить в тайне. Донхек открылся ему и доверился. Сейчас он замыкается снова и выбрасывает ключ в океан. – Нас не будет год, может быть, полтора, если денег хватит… Марк ныряет с головой, и ему абсолютно плевать, если закончится кислород. Донхек нервно теребит в пальцах маленькую серебряную подвеску на своей шее, цветок яблони, что так идеально, будто влитой, ложится во впадинку между его ключицами. Впервые Марк ловит себя на мысли, что хочет коснуться Донхека, и мысль эта не отравлена подростковым скачком гормонов, – коснуться губами этого самого яблоневого цвета, неживого, но согретого теплом чужой кожи. Остаток вечера для Марка проходит, будто бы в полуобмороке, и до самой ночи он просто лежит в своей комнате, в полнейшей темноте и тишине, с пустой головой пялясь в потолок, вместо которого видит лишь необъятное темное полотно. Будучи совершенно рассеянным и словно сотню раз избитым, он теряется во времени, пространстве, забывает принять душ, почистить зубы и даже закрыть дверь, а потому, абсолютно бесконтрольно провалившись в сон, Марк даже не слышит, как глубоко за полночь в его комнату кто-то заходит. Когда он просыпается, ближе к обеду, в ярком оранжевом солнце позднего лета, и трет ладонью лицо с внушительным отпечатком наволочки на левой щеке, возле его подушки лежит маленький серебряный цветок.
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.