iii.
17 февраля 2021 г. в 21:38
Отношения Марка и Минчжон развиваются постепенно, спокойно, без ссор и скандалов, но даже несмотря на это Марк не слишком любит делиться подробностями своей личной жизни с друзьями. Он уже солгал единожды, солгал Донхеку, и даже спустя несколько месяцев по-прежнему кошмарно об этом жалеет. Марк не знает, когда они с Минчжон на самом деле переспят, но его, если уж говорить совсем честно, совершенно к этому не тянет. Он думает, что подобные вещи, как и все в отрочестве, должны происходить естественно, постепенно, что любовь, какой бы она ни была, терпеть не может спешки.
Иронично, но абсолютно тем же самым Марк успокаивает себя, стоит ему подумать о своих чувствах к Донхеку. Время идет, и он уже абсолютно осознанно, без страха и стыда, называет этот запутавшийся комок эпизодов, фраз, взглядов и событий чувствами, ведь то, что происходит между ними с Донхеком (пускай и без донхекова ведома) для Марка очень важно, Донхек, весь он – его первая любовь, первая люболь, первая ошибка. Марк думает, что, раз судьба ткнула его лицом именно в этого человека, значит, как бы этот человек ни колол, ни ныл, ни царапался где-то под ребрами, его надо пережить и запомнить.
Марк абсолютно бездарен в фотографии, а потому снимки Донхека он попросту запечатлевает в собственной памяти. В дни, подобные, к примеру, маркову семнадцатилетию, когда они выбираются в пригород вечером, идут на пляж, едят пиццу и пьют сидр (Енхо – классный хен, он никому не расскажет), все втроем, такие юные, смешные, свободные. Они играют в какую-то дурацкую настолку на выпивку, шутят, смеются, и Марк, моментами выпадая из реальности, смотрит на сидящего напротив Донхека, тщетно пытается перехватить его взгляд, направленный вдаль, где огненная полоса заката прорезает небо над морем, на то, как ветер играется с его волосами и расстегнутой на ключицах рубашкой, на налипший на его подкаченные ноги песок, на пальцы, которые зарываются в этот самый песок рядом с их примятым покрывалом, играясь на чистом автоматизме.
Енхо что-то говорит Марку, а он слышит с третьего раза, пугается, что вот так просто отключился и выпал из реальности, не может объяснить – даже самому себе – что он к Донхеку, такому и вообще любому, чувствует. К его голым коленям, покусанным губам, виднеющимся под тонкой летней рубашкой плечам, к нему всему, который – тоже лето, двадцатидвухлетнее, лилово-персиковое, с бессмертно-мудрым взглядом.
Енхо поднимается на ноги и отходит в сторону, подальше от сорвавшегося морского ветра, – покурить. Донхек только украдкой глядит ему вслед и продолжает дальше смотреть на море, а Марк думает, что у него появились блаженные несколько минут, чтобы заменить свое море чужим сосредоточенным профилем.
Внезапно открытый скетчбук на его коленях беспощадно листают порывы ветра. Чистые, чистые, чистые страницы. И Донхек для Марка какой-то такой же – чистый холст, которого не факт, что когда-то касались, чтобы создать что-то прекрасное.
Он расстегивает еще одну пуговицу на рубашке, ту, что почти у солнечного сплетения, как будто чтобы попытаться пустить свежий августовский ветер под самую свою кожу, и Марк случайно видит (ему не хотелось бы, лучше – отвернуться и, как прежде, залиться краской, хотя он уже давно научился не делать так) небольшое, уже почти сходящее на нет пятнышко засоса под его левой ключицей. Почему-то эта одна маленькая деталь вмиг делает его каким-то несерьезным, ребячливым, приземленным, делает его гораздо ближе к Марку, чем он есть на самом деле, и в то же время вызывает странный укол ревности. Странный – потому что Марк Донхека никогда не ревновал. Он уважает своего старшего брата и считает, что тот заслуживает настоящей любви, но это лишь делает все происходящее намного сложнее. Марк думает, что не хочет Донхека себе, но ему болит одна лишь мысль о нем с кем-либо другим.
И это неправильно, Марк не имеет права все это чувствовать, он вспоминает, что у него есть замечательная Минчжон, благополучная семья, хорошие друзья, учеба и долг перед самим собой и близкими, которые в него верят. В конце концов, у него есть он сам, и он не имеет никакого права сейчас, в такой едва проходимой точке кипения собственной жизни, дать слабину и разрушить все, что кое-как успел выстроить.
Ради Донхека, вот этого Донхека, который сейчас делает глоток яблочного сидра, слизывает его с губ, зарывает донышко бутылки в песок, чтобы не опрокинулась, пятерней убирает волосы со лба и наконец-то смотрит на Марка в ответ.
– Мелкий, – и Марк терпеть не может, когда Донхек к нему так обращается, будто бы напоминая, что они – не наравне и никогда не будут. Возможно, Марк хотел бы быть наравне с ним, преодолеть эти чертовы пять лет, которые их разделяют, раз уж для Донхека они имеют существенный вес, но не чтобы обрести шанс признаться ему в своих чувствах, а чтобы наконец начать бороться с ними. – О чем задумался?
Марк понимает, что у него есть два выхода: либо высказать Донхеку все, либо сделать так, чтобы эта встреча была их последней. Наедине. Тет-а-тет. В августе, ветре, соленом запахе моря, вечере, когда Марк чувствует себя самым счастливым на свете, просто потому что Донхек сидит совсем близко и смотрит ему в глаза, и это не должно быть так, у Марка не должно заходиться бешеным стуком сердце из-за того, что толком даже не происходит, не разворачивается, но оно все равно, проклятое, глупое, предательское, подростковое.
– Ты же рисовал раньше, да? – спрашивает Марк первое, что приходит в голову, одной рукой придерживая на своих коленях скетчбук, не глядя на него.
Но Донхек почему-то опускает взгляд на его дрожащую от ветра ладонь.
– Я и сейчас рисую… немного, – отвечает он. – Просто забил на теорию и историю. На техники всякие. Делаю так, как чувствую. Знаешь, я из тех, кто верит, что ляпнуть краской в центр холста – тоже искусство. А таких не очень любят.
– Они ничего не понимают, – Марк силится улыбнуться. – Думаю, если бы ты ляпнул краской на холст, все бы оценили.
Донхек фыркает с некоторым самодовольством.
– Конечно, я бы их заставил.
Теперь Марк улыбается уже по-настоящему, и какое-то время они молчат, вздыхают по очереди, как на очень неловком свидании, но в один момент Донхек тихо прокашливается, отпивает еще немного своего сидра и, глядя на остатки остывшей и занесенной песком пиццы в коробке, говорит:
– Ты, вроде как, уже взрослый совсем, так что можно дать тебе совет? – Марк молча кивает, внимая; страницы скетчбука под его пальцами все еще плотные, шершавые и пустые. Донхек немного хмельной от сидра, но его легкое опьянение находится как раз на той стадии, когда он ударяется в философию. Марк отменно выучил практически все существующие его состояния. Впрочем, взгляд напротив непривычно серьезный, отдающий какой-то горечью, и марково сердце вдруг начинает биться ровнее, почти неощутимо. – Я хоть и не намного старше, но кое-что повидал, и, знаешь, главная ошибка молодых людей в наших с тобой возрастных рамках заключается в том, что мы слишком легко позволяем причинять себе боль, ложно принимая это за очередное испытание, которое нам нужно пройти.
Марк будто бы понимает, к чему он ведет, и от этого стынет кровь в жилах, но он надеется, что это всего лишь его паранойя.
– Есть большая разница между болью, которую мы не можем предотвратить, и болью, которую предотвращать не хотим, – тем временем продолжает Донхек, глядя в давно остывший от солнца песок, по-прежнему бесцельно зарываясь в него пальцами. – Я о многом в жизни успел пожалеть, но больше всего – о том, что позволял людям вертеть собой, как им хотелось, просто из слепой любви, – это не наш случай, повторяет про себя Марк, не мой, ты не делаешь мне больно, ты делаешь так, что мне хочется просыпаться каждое утро, просто чтобы на тебя посмотреть; Донхек наконец поднимает взгляд на него. – Знаешь, меня трахали и бросали, трахали, били и бросали, я напивался до беспамятства, даже сидел на таблетках какое-то время, но быстро одумался, я помню, как ночевал в какой-то дрянной подворотне на асфальте и плакал, с рассеченной губой, вырванным клоком волос и стянутой от засохшей спермы кожей на пояснице. Это было отвратительно, Марк, меня не считали человеком, и в какой-то момент я и сам перестал себя им считать. Потому что вырос таким, как мне казалось, смелым сорвиголовой, который выстоит против чего угодно, но сейчас я закидываюсь успокоительным всякий раз, как твой брат повышает голос, даже если не на меня.
Он обрывается подышать, а Марк пялится ему в висок и понимает, что сам он дышать совершенно не может. Он и представить себе не мог, что за донхековой оболочкой, такой нежной, фарфорово-хрупкой, но в то же время – уверенной и страстной, скрывается такая прослойка из боли, которую от себя никак не отсечь. Не совсем осознанно, почти на периферии, он также задается вопросом, почему Донхек рассказывает это все именно ему и именно сейчас. Заслуживает ли Марк знать? Стал ли он первым, с кем Донхек поделился?
– Твой брат не знает, – сухо произносит Донхек, будто прочитав эти мысли. Его голос подрагивает, будто он вот-вот заплачет, но они оба знают, что этого никогда не произойдет. – Я боюсь ему рассказывать об этом, мне кажется, он будет считать меня грязным.
– Как ты все еще доверяешь людям после всего, что было? – само по себе вырывается у Марка.
Донхек пожимает плечами.
– Я убедил себя, что мне нечего терять, – он задумчиво кусает губы. – Знаешь, скажу, как последняя сволочь, и так, оно, наверное, и есть, но я не особо ценю жизнь. То есть, я живу ее, кручусь, как и все, но меня не пугает тот факт, что в любой момент это все может закончиться. А я ничего не добьюсь. Никем не стану, – у него вырывается какой-то нервный смешок. – Умру грязной шлюхой.
Марку почти физически больно от этих слов.
– Ты не грязный, – говорит он, твердо, уверенно, как мальчишка в песочнице, защищающий едва знакомую девочку от причитаний ее родителей. – Ты не виноват в том, что другие делали с тобой.
В какой-то момент Марк начинает так сильно злиться на все услышанное, на безымянных и безликих людей, которые причинили самому прекрасному, что с ним случалось, столько боли и горя, что на миг ему становится совершенно плевать на донхекову внешнюю красоту, он прекращает подсчитывать мелкие родинки и веснушки на его шее и ключицах, пялиться в тот один злосчастный засос на тонкой коже, проглаживать взглядом складки на чужой рубашке, – он цепляется за то, насколько Донхек красив, когда он говорит. Даже если говорит он ужасные вещи.
– Может, и виноват.
– Донхек, нет-
– В любом случае, – Марку хочется продолжить, ему хочется вскочить на ноги и прочитать целую злостную тираду, но Донхек, будто предчувствуя это, обрывает его, – спасибо, что выслушал меня. Я мог бы еще долго рассуждать об этом всем, мне, пожалуй, просто надо выговориться, но самое главное я сказал. Предотврати боль, если можешь. Не вся она прекрасна. Далеко не вся.
У Марка срывается с губ какое-то слабое возражение, мол, нет, не заканчивай, я хочу слушать тебя еще, слушать тебя всю ночь, даже если ты будешь говорить полную ересь, даже если ты встанешь на колени и начнешь молиться рассветному солнцу, мне так нравится все, что ты говоришь, каждое твое слово, делающее мне больно – парадоксально – прекрасно.
Марк понимает, что интерпретирует все неправильно, романтизирует то, что нельзя, но переспросить и переиначить становится слишком поздно, потому что Енхо возвращается с перекура и вновь усаживается рядом с ними, и внезапно это уже его сигареты пахнут одеждой Донхека, самим Донхеком, который даже не курит, а не наоборот.
/
Еще очень долго донхековы слова не отпускают Марка, и ближе к сентябрю он узнает, что сказаны они были все-таки неспроста.
Марк отлично помнит этот вечер: теплый, безветренный, лампочка в их кухне барахлит (давно пора бы заменить на новую), по столу рассыпаны подсохшие крошки хлеба, которые еще после завтрака никто не удосужился смести. Енхо зачем-то собирает их всех еще до ужина, и у Марка от запаха донхекова супа на плите заводит очередную серенаду пустой желудок, но о своем голоде он резко забывает в момент, когда Енхо серьезно смотрит в глаза и говорит, что у них с Донхеком есть для Марка новость.
В этот момент все марковы органы будто разом выжимают чьи-то пропахшие стиральным порошком руки, как белье перед сушкой.
Он думает, что ничего абсурднее ему в голову прийти не могло, но все равно с осторожностью спрашивает:
– Ты сделал ему предложение?..
Енхо не сдерживает смешка, а Донхек театрально оскорбляется, толкая его, ржущего, в плечо.
– Почему это ты считаешь, что предложение не могу сделать я? – обращаясь к Марку. – Я для тебя что, принцесса из башни?
Отшутившись, они все вновь становятся серьезными, и даже Марк, который по-прежнему не до конца понимает, с чего вдруг такая срочная конвергенция. Его мышцы ощутимо ноют после двухчасовой игры в баскетбол (спортивные секции не уходят на каникулы даже летом), руки испачканы акварелью (пытался колдовать на бумаге не только с помощью карандаша или черной ручки), а в солнечном сплетении что-то неприятно покалывает, будто на подсознательном уровне он понимает, что объявить ему собираются о чем-то не весьма для него ожидаемом.
Шумно вздохнув, Енхо наконец говорит:
– Ты, возможно, знаешь, что я несколько лет откладывал деньги с подработок, Донхек – с зарплаты и чаевых из своей забегаловки, еще родители помогли немного… – он запинается, почесывая затылок и бегая взглядом по тем самым крошкам на столе, пунктирами, словно вырисовывая созвездия. – В общем, мы с Донхеком решили укатить в кругосветку.
Марк думает, что ему послышалось.
– Вы… чего?
– Ну, у нас были большие планы, мы много фантазировали о том, какие места хотим посетить, и, раз появилась возможность, почему бы и нет? В конце концов…
Енхо продолжает говорить что-то еще, бегать взглядом по стенам и потолку, активно, в своей манере, жестикулировать, но Марк больше не слушает, смотря только на сидящего по его левое плечо Донхека, который все это время молчит и смотрит на Марка тоже, прямо в глаза, взволнованно, будто страшно боясь его реакции на услышанное. Марк не знает, как ему реагировать. Он пытается осознать, но не может.
Ему кажется, что это было только вчера: они сидели на пляже, на смятом покрывале поверх прохладного платинового песка, вдвоем, и Донхек смотрел на него как-то похоже, проникновенно, глубоко, словно в самую душу, и рассказывал о своей жизни так, будто считал Марка единственным достойным это все услышать, переработать, понять, сохранить в тайне. Донхек открылся ему и доверился. Сейчас он замыкается снова и выбрасывает ключ в океан.
– Нас не будет год, может быть, полтора, если денег хватит…
Марк ныряет с головой, и ему абсолютно плевать, если закончится кислород.
Донхек нервно теребит в пальцах маленькую серебряную подвеску на своей шее, цветок яблони, что так идеально, будто влитой, ложится во впадинку между его ключицами. Впервые Марк ловит себя на мысли, что хочет коснуться Донхека, и мысль эта не отравлена подростковым скачком гормонов, – коснуться губами этого самого яблоневого цвета, неживого, но согретого теплом чужой кожи.
Остаток вечера для Марка проходит, будто бы в полуобмороке, и до самой ночи он просто лежит в своей комнате, в полнейшей темноте и тишине, с пустой головой пялясь в потолок, вместо которого видит лишь необъятное темное полотно. Будучи совершенно рассеянным и словно сотню раз избитым, он теряется во времени, пространстве, забывает принять душ, почистить зубы и даже закрыть дверь, а потому, абсолютно бесконтрольно провалившись в сон, Марк даже не слышит, как глубоко за полночь в его комнату кто-то заходит.
Когда он просыпается, ближе к обеду, в ярком оранжевом солнце позднего лета, и трет ладонью лицо с внушительным отпечатком наволочки на левой щеке, возле его подушки лежит маленький серебряный цветок.