***
Тот день, когда моих родителей не стало, ощущался почти невесомо и отсутствующе, словно эти двадцать четыре часа вырезали не просто из моей памяти, а из существования во вселенной. Высокая молодая француженка с серыми глубоко посаженными глазами говорит мне о том, что «это был просто несчастный случай», и я сразу думаю о том, что они разбились, но в этот день, и за день до не было дождя, а отец водил слишком аккуратно, чтобы сотворить хоть какую-то ошибку за рулём. Я спрашиваю у девушки, что случилось, но она просто удручённо улыбается, суёт мне в ладони какую-то плюшевую игрушку и уходит, оставляя в комнате одного. Это была не моя комната в коммуне Живерни, это была какая-то комната для передержки детей, которых некому забрать и некуда пойти. Мне этого не говорили, но я просто откуда-то знаю об этом. Я пальцами перебираю неприятную дешёвую шёрстку игрушечного льва и прокручиваю в голове последние слова, которые слышал от родителей. Они тогда собирались перевозить вещи в Париж и попросили мадам Флёр побыть со мной, пока они не вернутся. Я как сейчас помню, что в Нормандии было солнечно, и я абсолютно не понимаю, что случилось по дороге, что они погибли. Когда приехали французские полисмены, мадам Флёр приказала мне уйти в свою комнату и ждать её там, и чтобы я не смел подслушивать о чём говорят взрослые. Я не слушал, просто вздрогнул, когда мадам Флёр завыла. Даже дёрнулся к двери, но послушно осел рядом на пол. Мадам Флёр рыдала. Когда дверь в комнату открывается, я сижу на том же месте, изменилось лишь то, что я заплаканный. Я безумно хочу к маме, обнять её и зарыться носом в жёсткие прожжённые чёрные волосы, но понимаю, что если я попрошусь к ней, то никто не отведёт меня к маме. Когда дверь распахивается, я почему-то ожидаю увидеть того доброго высокого джентльмена в грубом пальто и с обручальным кольцом на пальце, но вижу лишь хрупкую фигуру девушки. Только теперь она не с пустыми руками, а несёт мне небольшой поднос с какими хлебцами и кислым яблочным пюре. Я почему-то ем, наверное, не хочу обидеть её, хотя вряд ли её волнует поем я или нет. Как только я заканчиваю есть, она берёт меня за руку и ведёт куда-то. Я стараюсь запомнить каждый поворот и каждую развилку коридоров, словно эта девушка меня похитила. Её ладонь, которая держит меня за запястье, очень приятно чувствуется на ощупь, и на меня слегка накатывает, потому что нежная женская рука очень напоминает мне мамину. Слёзы душат и скребут гортань, и мне кажется, что в моём горле огромный колючий шар, который сейчас лопнет и убьёт меня. Хотя, наверное, лучше бы он тогда лопнул. Меня заводят в какую-то комнату, где сидит мадам Флёр и двое мужчин в полицейской форме. Мадам Флёр сидит согнуто и сконфуженно, словно она маленький изюм, и утирает красные от слёз глаза маленьким лиловым платочком. Я узнаю этот платочек моментально. Его ей дарила моя драгоценная мама, и я даже знаю, что с другой стороны на ткани вышит маленький цветок сирени — любимый цветок мадам Флёр. Они разговаривают с полицейскими на французском, со слабовыраженным парижским акцентом, но я всё равно не особо понимаю то, о чём они говорят, когда я захожу с девушкой в комнату. Как только я появляюсь в их поле зрения, они замолкают и обращают свои взгляды на меня. Мне хочется так же скукожиться и стать изюминкой, как и мадам Флёр, но я выдерживаю это, перевариваю и глотаю вязкую слюну, чувствуя, как они наждачкой проходятся по гортани. — Малыш, здравствуй. Как ты себя чувствуешь? Ко мне обращается один из мужчин, и я с трудом различаю слова и звуки. То ли у них действительно сильный акцент лично для меня, то ли у меня так сильно кружится голова от волнения, что я совершенно не понимаю, что мне говорят. Несколько часов назад я узнал, что теперь я сирота, что от меня хотели эти двое полицейских? Я просто ребёнок, который утром поцеловал маму с папой в щёку, а вечером уже сидел в незнакомой сумрачной комнате с кислым яблочным пюре в ладошках. Тем не менее, я отвечаю. Не думаю, что мама была бы счастлива узнать, что не воспитала в своём сыне начальных коммуникативных навыков. — Здравствуйте. Мой голос звучит неожиданно по-другому, словно я говорить разучился. — Расскажешь нам, как прошло твоё утро? После этого вопроса они задают ещё миллион похожих, спрашивая по очереди. Полицейские спрашивают, как вели себя мои родители последнее время, как часто ругались, почему ругались, дрались ли они, били ли они меня или отец мать. Я отвечаю однотипно. Да, нет или не знаю. Я действительно многого не знаю о них и не понимаю. Но я понимаю, что мои родители не разбились. Произошло определённо что-то иное.***
Первые дни, да даже месяцы, мне было жутко некомфортно и непривычно жить в среде, где нет ни одного франкоговорящего ребёнка. Отовсюду слышалась разнообразная мяукающе-гавкающая четырёхтональная речь, три четверти из которой я не мог разобрать и распознать. Всё сливалось в какую-то единую тибетскую мелодию, которая заставляла меня буквально сходить с ума. К нам иногда приходили преподавательницы иностранных языков, но и они не понимали меня, потому что учили они только английскому. Мне приходилось экстремально быстро и эффективно учиться понимать, что говорят мне мои сверстники и учителя. Получалось, конечно, из рук вон очень плохо. Мой отец, всё же стоит отдать ему должное, пытался обучить меня хоть чему-то, пока был жив, но учить китайский в франкоязычной среде до ужаса тяжело. Тем не менее, я понимал что-то простое из разряда «привет», «пока» и «ты такой странный». Последнее звучало до ужаса часто. — Если хочешь, мы можем поиграть. На четырнадцатый день моего пребывания в этом аду в моей жизни появился один луч света среди туч, который был со мной много лет. Мой будущий лучший и почти единственный друг Сэ Зай. Не понимаю, чем руководствовались его родители, выбирая ему имя, что являлось очень важным в Азии, но оно значило что-то на границе между «опасность» и «смерть». Как он мне рассказал, из-за этого многие винили его в том, что его отец погиб. Хотя ничего сверхъестественного в смерти его отца не было: он был госслужащим и в одно мгновение его убили на задании, а у матери была уже давно другая жизнь, другая семья и другой ребёнок. Всё то, что было у неё с отцом Сэ Зая, она равнодушно и хладнокровно назвала «ошибкой», а его самого последствием этой ошибки. Поэтому он и оказался здесь, а у меня кроме родителей просто никого не было, а у них не было никого, кроме меня. Они оба были детдомовскими, как я теперь, как бы иронично это не звучало. — У меня есть ещё, если хочешь. Сэ Зай отдаёт мне какую-то потрёпанную игрушечную машинку блекло-красного цвета. У него в руках остаётся зелёная. Мы какое-то время играем в гоночный забег, а потом устало смотрим в окно. Не знаю, в какой из провинций Китая мы находимся, но тут до сих пор нет даже намёка на приближающуюся осень. Столбец уличного термометра неумолимо ползёт выше, почти за тридцать пять градусов, и я устало выдыхаю, потому что такая температура для меня некомфортная и непривычная. Но ничего, я научился смиряться с ней немного позже. И со многим я тоже научился смиряться через несколько лет. Особенно с судьбой. — Тебе нравится здесь? Задаёт абсолютно глупый и лишённый смысла вопрос Сэ Зай. Я смотрю на него не моргающим взглядом, и тот, кажется, принимает мой молчаливый ответ. Мне тут не нравится. Дома мне тоже не нравилось, но тут мне не нравится ещё больше, чем там. Мне нравилось только у калитки мадам Флёр, где веяло запахом множества цветов, и в центре лавандового поля, которое находилось за домом наших соседей справа. Я часто лежал среди лаванды, пока солнце нещадно пекло мои ноги в чёрных широких штанах и макушку, и что-нибудь рисовал, время от времени смахивая со светло-коричневой бумаги камушки и мелкую земляную пыль. Тут же рисовать мне приходится урывками времени между обязательными мероприятиями. В детдоме всё расписано поминутно, что и когда делать, куда ходить и сколько раз в минуту я могу дышать. А дышать не получалось, потому что рисовать не давали. Даже ночью. Несколько раз, когда меня ловят за рисованием после отбоя, Сэ Зай сочувственно бросает на меня взгляд, наблюдая за тем, как меня, брыкающегося и возмущённо кричащего что-то на французском, ставят в угол на коленки. «Спасибо без гороха», — заключает тогда шёпотом Сэ Зай и наблюдает за мной до тех пор, пока не засыпает, повиснув головой и руками на спинке кровати. Потом ловить меня за рисованием ночью стали ещё чаще, поэтому мы с Сэ Заем даже научились читать по губам и немного языку жестов, книгу про который мы нашли в детской библиотеке. Понятия не имею, что она там делала, но нам помогла. Мы даже пару раз попробовали так пообщаться, потому что чтение по губам китайского мне совершенно не давалось. Мои рисунки красивыми считал только Сэ Зай, остальные говорили, что они слишком сложные и замудрённые, но рисовать я перестал совершенно по иной причине. Чтобы я перестал рисовать по ночам, начали наказывать и Сэ Зая тоже, видя, что мы сдружились. Поэтому я прекратил, а рисовать днём мне не особо и хотелось, потому что постоянно кто-то да мешал. — Я могу посторожить, пока ты рисуешь, или посветить тебе фонариком, если хочешь. У меня слух хороший, Сяо. Когда он уже успел спереть фонарик я решаю не спрашивать. Я качаю головой отрицательно. — Ты знаешь, что будет, если снова поймают. Мой китайский до сих пор до невозможности кривой и ломанный, но уже гораздо лучше, чем был несколько месяцев назад. Сэ Зай на это просто закатывает свои большие карие глаза и цокает языком недовольно. — И что же? Вообще не будешь теперь рисовать? Звучит, как мать, поддерживающая своего ребёнка в начинаниях. Тошнотворно сладко и приторно слащаво, что челюсть сводит. Я морщусь и отворачиваюсь, не отвечая ни слова, а Сэ Зай тихо и медленно подкрадывается к двери, чтобы следить за воспитательницами, пока я рисую. Честно признаться, я даже пару раз пробовал нарисовать портрет Сэ Зая, но… если я скажу, что он спрашивал меня кто это, это опишет всю степень моего тогдашнего навыка в рисовании? Вероятно, но не до конца. Я пытался найти хоть какие-то книги по рисованию или хотя бы по анатомии человеческого тела, чтобы лучше и качественнее мочь в портреты, но ничего даже похожего на это в библиотеке не было. Тогда я стал пробовать рисовать сразу с натуры. Просил Сэ Зая сесть в определённую позу. Правда без базовых навыков было невероятно сложно, и я чувствовал себя каким-то художником-самоучкой в каком-нибудь восемнадцатом веке, который пытался выйти в свет с помощью натюрмортов, а потом позорно скончался от дизентерии где-то в районе Темзы. — В принципе… неплохо… — нагло врёт мне в глаза Сэ Зай, и я не удерживаю себя от резкого порыва ударить его тетрадкой по голове. Это тетрадь в клетку, по математике, кажется, но если долистать до середины, то можно найти кучу моих зарисовок механическим карандашом, который (опять же!) Сэ Зай украл где-то. Он морщится от удара и трёт темечко так, как будто я приложил его бетонным блоком, а не стопкой тонких листков с коричневой обложкой. Я ничего не отвечаю, открываю тетрадь и снова пробую нарисовать его профиль, но нос, как назло, ведёт и он выходит греческим. Сэ Зай на это громко смеётся и просит меня ничего не исправлять, ему и так нравится. Я молча стираю. И Сэ Зай смеётся снова.***
— Еда отстой. Я с ним солидарен. Постоянный рис и паровые булочки, конечно, были вкусными, но и рядом не стояли с маминым сырным круассаном и какао, которые она готовила мне на завтрак. Я с удовольствием угостил бы Сэ Зая, живя он в то время рядом с нашим домом и будь мои родители ещё живы. В действительности, я был готов угощать его каждый день взамен на то, как он помогал мне в рисовании. — А что ты любишь? Кажется, он в замешательстве, и я даже понимаю почему. До сегодняшнего дня я совершенно не интересовался им, его интересами и увлечениями. Уверен, этот вопрос застал его врасплох. — Ну… — он задумчиво поводил кончиками стальных палочек по клейкому рису и воткнул их в еду, прежде чем посмотреть на меня. — Ма По Тофу. Так я узнал, что Сэ Зай родом из провинции Сычуань. Ма По Тофу я не пробовал никогда, поэтому мне приходится переспросить Сэ Зая, что это такое. — О… — он улыбается очень-очень мягко и мечтательно смотрит в свою тарелку с недоеденным рисом. — Короче, это просто тофу в очень-очень остром соусе, я даже не знаю из чего его делают, но это не суть, и говяжий фарш. Сяо, ты обязан это попробовать, это о-о-очень вкусно. Больше он ничего не говорит, и мы молча каждый доедаем свой обед. После обеда нам давали целый час на свободное времяпровождение. Естественно, в это время я рисовал, а Сэ Зай мне позировал. Если же мне не хотелось рисовать людей, я черкал в тетрадках что-то из природы. Цветы, насекомых, птиц — не принципиально. — Смотри, что нашёл, если хочешь — нарисуй. Сэ Зай кидает мне на страницу жёлтую божью коровку. Она несколько секунд испуганно мечется по тетрадному листу из стороны в сторону, пробегает по моим рисункам, кривым и острым линиям, по сэзаевскому лицу, а затем раскрывает маленькие жёлтые крылышки и взлетает. Сэ Зай досадно цокает языком: — Тц… блин, улетела… Ты хоть запомнил, как она выглядит? Я киваю. Делаю несколько штрихов, и в правом нижнем углу, прямо под математическим уравнением, вырисовывается крохотная плоская двухцветная божья коровка. Сэ Зай удовлетворённо хмыкает, стоя рядом со мной, слегка наклонившись. Я сижу на влажной траве, потому что все близлежащие узкие деревянные лавочки заняты девочками чуть помладше нас с Сэ Заем. Я грызу карандаш и поднимаю на него голову, когда он начинает говорить, и чуть не стукаюсь лбом об его подбородок. — Когда выпущусь отсюда, привезу тебе красивый альбом для рисования и краски, прямо из Пекина. Я мягко улыбаюсь. Это звучало очень мило. — И Ма По Тофу привези. — Ну не-е-ет, это уже слишком, Сяо… — он плюхается рядом со мной на траву, и я могу почувствовать его плечо своей лопаткой. — Ма По Тофу мы пойдём есть вместе, когда и ты выпустишься. — Я сделаю вид, что не обижен. — Ты правда обижаешься? — он восклицает так громко, что у меня ухо закладывает на секунд пять, как будто бы моя обида — самая болезненная вещь на свете для него. Я позволяю себе снова улыбнуться и даже облокотиться на Сэ Зая. — Нет. Шучу. Сэ Зай пинает меня со всей силы в бок, но тем не менее это действие всё равно по-детски забавное. — Не шути так, я и поверить могу! Я всё чаще стал задаваться вопросом, кто из нас двоих всё-таки старше.***
Однажды нам с Сэ Заем даже пришли любовные письма. — Гэгэ, тебе тоже пришло?.. — Сэ Зай мягко оборачивается ко мне. Он сидит на своей кровати в позе лотоса, а на нём нет ничего, кроме свободных спортивных старых потасканных штанов, и, кажется, ему совсем не холодно, несмотря на то, что сейчас январь, а в детском саду не топят. Он тормошит в руках клочок бумаги, исписанный неровными иероглифами, и большим пальцем неспециально прикрывает нарисованное розовым исписанным фломастером маленькое сердечко. Тёмные волосы растормошены, а в глазах непонятность и неопределённость. Он сканирует меня взглядом, на пару секунд задерживаясь на моих руках, держащих любовное послание, а затем утыкается глазами в своё, заново перечитывая. Он отвечает мне лишь спустя долгих несколько минут: — Ага… — он перечитывает снова, то ли не верит, что письмо действительно ему, хотя на нём красным по белому написано «Сэ Заю», пусть и неровно, но понятно, то ли пытается по каллиграфии понять, что это за девочка призналась ему в чувствах. — Тебе тоже пришло? — переспрашивает он моими же словами. Я киваю, хотя и без ответа понятно, что да. Я присаживаюсь на кровать рядом с ним, и мы вслух зачитываем каждый своё любовное послание, и они оказываются почти идентичными. Сэ Зай хмурится и резко бросает бумажку на смятое серое постельное бельё перед собой, прочёсывая волосы пятернёй: — Хм… — клянусь, он выглядит как чёртов Шерлок Холмс сейчас. — Либо это писали две подружки, либо над нами подшутили, Сяо. Я понимающе киваю. Сэ Зай снова перечитывает своё послание и послание, которое пришло мне, но ответ не приходит, кто бы это мог быть. — Может, я просто спрошу у девочек, кто бы эт… — Нет! — Сэ Зай моментально вспыхивает и хватает меня за руку. — Кхм… Во-первых, никто из девочек тебе не признается, ты же их знаешь, ну… А во-вторых… А во-вторых, мы и сами можем понять, кто это написал, да? Только спустя много лет я, сравнив почерки, понял, что это было написано Сэ Заем. Мне и ему самому, чтобы я не догадался.