ii. тишина – наш тюремщик и наш поводырь.
19 марта 2021 г., 21:41
Примечания:
предупреждение: всё же больше флаффа.
Порой она ненавидит свой голос.
Ненавидит, как запинается, а то и заикается, буквы от волнения глотает порой.
Ей себя мгновениями хочется ударить тем самым томом, что лежит раскрытым на коленях. Иногда это желание перерастает в необходимость на себя же наорать, чтобы рта не открывала и не позорилась.
Каждый раз она ждёт, что это сделает Дарклинг. Натягиваясь тетивой от напряжения, спотыкаясь на читаемых строках, великая Санкта, разрушительница Каньона, жена бездны ждёт, что в следующую секунду Дарклинг скривит губы; ждёт, что его невидящие глаза подкатятся от раздражения; ждёт, что бледные, длинные пальцы сожмут подлокотники кресла так крепко, что костяшки выступят обескровленными костяными пиками. Возможно, её подсознание хочет, чтобы он отмахнулся от неё с этим отвратительным чтением вслух.
Но Дарклинг молчит. По двум агатовым безднам не прочесть ничего, не уловить ни отблеска чувств во взмахах ресниц, когда он опускает веки, и тени ложатся на его скулы зыбким веером, поверх черноты дорожек сосудов, что расползаются паутинками от глаз. Она не станет думать об этом сейчас. Дарклингу не нужно слов, чтобы вскормить её демонов, таких же голодных, как волькры: хватает одного вида, и этот ошейник крепче оленьих рогов; этот ошейник пусть и не усадил её подле ног Дарклинга, но своего он всё равно добился, отхватив немыслимо большой кусок. Алине иногда кажется, что его глаза были малой платой.
Но.
Как бы она хотела вновь увидеть их. Возможно, в расплавленном кварце, в его мягком мерцании она бы смогла поймать искру насмешки над бедной сироткой, в одно мгновение обзаведшейся тяжёлой ношей. И вовсе не уникальным даром или страной, которую надо защищать.
Но ныне и в изгибе губ Алина ничего не улавливает, когда перелистывает страницы. В этой тишине, разбавляемой лишь её голосом, таится что-то странное. Щемящее и тёмное одновременно; оно барахтается внутри, дерёт когтями ласково нутро, как мнимо дружелюбная кошка. Возможно, то самое, необъяснимое и болезненное, что натягивается между ними не нитями, а звеньями растущей цепи. Она, плотная и лязгающая, остервенело вонзается железными зубьями в сердце.
Помимо тех клыков, которые разгрызают Алине плоть и оставляют на костях засечки день ото дня. И, возможно, где-то глубоко внутри эта проклятая, лелеемая ею вина взращивается испытываемым облегчением.
Дарклинг не изменился. Потерянное зрение обострило его жестокость, но в то же время притянуло к Алине так близко, что порой ей чудится биение чужого сердца в собственных висках.
— Я отвратительно читаю, — говорит она очередным вечером, не выдержав: тишины, давления и того, как Дарклинг вслушивается: она чувствует это кожей, пока его ослепшие глаза препарируют её безотрывно. Знает ли он об этом?
Он поднимает бровь.
(Алина любит этот жест.)
(Алина себя ненавидит за то, что подмечает; как и то, что сердце в груди делает кульбиты, когда Дарклинг прикасается к ней, словно в необходимости убедиться, что она рядом.)
— Как ты можешь это слушать? — добавляет она уязвлённо в ответ на молчание. Ведь никто её не учил, никто не занимался её речью и подобными навыками. Образование, полученное ею с Малом в Керамзине, было довольно скудным и поверхностным. Даже читаемые ею сейчас книги кажутся на десяток ступеней выше. Она черпает знания, но вместе с тем подкармливает свою былую неуверенность.
Дарклинг молчит долго. Тишина разбавляется треском пламени в очаге и ходом часовых стрелок. Кажется, что вовсе не было никакого вопроса. Возможно, она задала его про себя.
Так было бы проще.
Как было бы проще в той маленькой комнате на другом континенте вонзить нож в грудь Дарклинга или перерезать ему горло, пока его пальцы впивались ей в спину, будто до самих костей, до внутренностей доставая; словно он мог ей сердце со спины выдрать. Алина помнит жар и горечь собственных слёз; помнит, как они оседали на губах Дарклинга, ведь он собирал эти дорожки. Подношением за отнятое у него.
Было проще остановиться в тот миг, разорвать нить, а не просыпаться с истрепавшим её сердце мужчиной подле; не дышать едва, наблюдая за тем, как вздрагивают его веки и как тихо он дышит, как хмурится во сне. Иногда Алина разглаживает морщинку меж его бровей, и касание лёгкое, как едва ощутимое дуновение ветерка или призрачного поцелуя у самой щеки. Но Дарклинг всегда просыпается.
— Зачем я прикасаюсь к твоему лицу? — спрашивает он наконец, и Алина рывком выныривает из постыдных мыслей, словно резко выброшенная на берег рыбина, бьющая по мокрому песку хвостом. Может ли Дарклинг слышать, как грохочет её сердце? Чувствует ли он этот стыд через их связь? Цепь звенит.
Алина отворачивается, будто он в самом деле может узреть всю эту незаживающую в ней рану. Она полнится сукровицей, жёлтым гноем, выплёскивается через края едким и горячим, как собственная кровь. И эти края никогда не сомкнутся, не затянутся. Рубцы со временем перестают болеть, теряют чувствительность. Алине такой милости не дано.
— Чтобы вспомнить, как я выгляжу, — голос едва ломается. За это тоже стоит себя ненавидеть, потому что Дарклинг слишком хорошо её слышит: каждую ноту вдохов и выдохов. А интонации разложат Алину Старкову перед ним по полкам. Совсем как в библиотеке, когда он скользит пальцами по корешкам и, следуя неведомым раздумьям, выбирает книгу, которую Алина начнёт вечером ему читать, когда не останется ни дворца за пределами их покоев, ни города, ни самой Равки. Только они вдвоём, закольцованные друг на друге, как змей, что стремится сомкнуть пасть на своём хвосте.
Но к её лицу, к ней самой Дарклинг прикасается иначе: нетерпение половинится в нём, изламывается зубчатыми краями с гулкой необходимостью, когда прохлада его ладоней расползается по щекам, носу, выступам скул и очерчиваемым губам, словно инеевый узор, который сменится приливающим жаром. Алина не всегда уверена, что это свет в ней загорается ещё одной падающей звездой.
Умирая, они горят ярче всего.
И у самой Алины — сплошная вереница смертей.
— Верно, — Дарклинг кивает, подпирая голову кулаком. Тёплый свет не прикасается к нему, не ласкает кожу мазками мокрой кисти, отторгаемый всей монохромной сутью. — Это помогает мне чувствовать мир.
Он не говорит о тёмной материи, распускаемой пряжи мироздания, когда тьма оживает, обретая форму чего-то воистину чудовищного. И подвластного только Дарклингу.
— И твой голос тоже помогает мне, — замечает он, откидываясь на спинку кресла. Расслабленно, ленно в своей властности. Таким Алина его увидела впервые в том проклятом шатре, и всё пережитое бурными водами не подточило эти камни. — Вдобавок, это тренирует твою речь. И систематизирует мышление. Едва ли кто-то был слишком озабочен этим в твоём детстве, верно?
Странный до того трепет половинит желанием бросить в него книгой. Алина крепче сжимает челюсти, но не ощущает волны привычной злости — скорее налёт сердитости, словно её против шерсти погладили.
— Есть хоть что-то, — отвечает она резко, выпрямляясь, как струна, до боли в позвонках, — что ты не обернёшь себе на пользу?
Дарклинг отворачивается к огню. Губы трогает лёгкая улыбка, похожая на довольство очередным вызовом. Алине она нравится куда больше, чем та, в которой мерещится вся пережитая вечность. Ведь вечность ничем не удивить и сквозь её броню не пробиться ни калёному железу, ни солнечному свету.
И Алина не уверена, чего хочет сильнее: видеть эту улыбку или стереть её с лица Дарклинга, когда он наконец говорит:
— Маловероятно.