А на том берегу...

NC-17
Завершён
397
11
автор
Inndiliya бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
54 страницы, 25 097 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
397 Нравится 61 Отзывы 129 В сборник

3

Настройки
Ах, как давно это было! Юный Сашенька Стоцкий пытался выжить в такой же юной революционной социалистической Республике. Какая малость! Какая безделица может не то что изменить — изломать, порвать в клочья налаженное и продуманное житье-бытье. В революционном неистовом вихре не нашлось места ни Стоцким, ни Голицыным, ни Бестужевым. Но избранным счастливцам красная круговерть милостиво позволила ускользнуть, и те, кто поумнее, зашив в юбки фамильные драгоценности, покидали Россию-матушку, обернувшуюся вдруг злющей мачехой. Среди них и пятнадцатилетний Сашенька Стоцкий, юный безусый гимназист. Сурово сдвинув брови, он успокаивал всхлипывающую Танечку Агееву, объяснял, что быдло революционное и полугода не продержится, что Белая Армия — воинство богоизбранное. Что мужичью против истинных аристократов, против офицеров не выстоять. Что народ — тот самый народ русский — предан настоящему царю! Много глупостей он говорил. А Танечка смотрела с восхищением, кивала. Верила. Пароход в спокойное, спасительное Княжество Финляндское вот-вот должен был отойти, когда Танечка изящно всплеснула ладонями: — Ах! Шаль! Моя шаль в буфетной… Бабушкина… — и тут же нижняя губка трогательно задрожала. Сашенька только усмехнулся снисходительно, поцеловал Танечкины тонкие пальчики, щелкнул каблуками и понесся по трапу на пристань, в буфетную, но никакой шали, конечно, уже не нашел, успел только увидеть спину улепетывающего беспризорника, держащего драгоценную шаль в грязных пальцах. — Стойте! Это не ваше! — Сашенька бросился следом, с трудом пробираясь сквозь толпу, но куда там! Беспризорника и след простыл. Он пометался, думая, что скажет очаровательной Танечке, а когда прибежал, так и встал с открытым ртом, не веря глазам своим. Случившееся было неправильным, таким глупым и нелепым, что верить в него было решительно невозможно. Пароход уже отплыл. Он даже не испугался по-настоящему, ну, а как можно было поверить, что папенькина-маменькина радость, Сашенька Стоцкий, теперь один-одинешенек на пристани? И нет до него никому дела. Растерянный, оглушенный, поплелся по темнеющим улицам в особняк. Уж там-то его в обиду не дадут. В особняке и мебель осталась, и ковры, и посуда — ненадолго ведь уезжали, пока не успокоится все, не вернется на круги своя. А слуги обещались присмотреть. Вспомнив о слугах, Сашенька приободрился. Там и верный Ефим, папенькин егерь, и дворник, который провожал причитая, и обещался добро барское как зеницу ока беречь и хранить. Ворота в особняк были распахнуты, и мимо Сашеньки прошел какой-то господин, а на плече у него лежал свернутый ковер! Из гостиной, любимый маменькин! Господин сомнительной наружности почувствовал возмущенный Сашенькин взгляд и припустил по улице, а услышав: «Стойте! Это не ваша вещь!», так и вовсе помчался вприпрыжку, а Сашенька кинулся в дом. Дворник Пантелеймон и верный папенькин егерь грузили на подводу буфет красного дерева, тяжелый, пузатый, Сашенька из него в детстве конфеты таскал. Сторож повернулся к Сашеньке, но не было на его широком лице привычной добродушной улыбки, в маленьких глазках мелькнула тень испуга, да и пропала тут же. — Ишь, барчук! Не ваше это таперича! А народное! А вы… ух, кровопийцы, мало нашей кровушки выпили! — Пантелеймон, вы что… — от кровушки Сашенька совсем растерялся. — Вас же папенька с маменькой всегда привечали… и подарки на Рождество… и… Сторож шагнул к Сашеньке, угрожающе сжав огромные кулачищи: — Подачками думали откупиться от рабочего человека! Нет уж! Получите свое! — и вдруг размахнувшись съездил Сашеньке по уху. Посмотрел усмехаясь, как бывший молодой барин встать пытается, и сплюнул. — Шли бы вы отсюда, благородие, целее будете. Поздно вечером Сашенька брел по знакомым и незнакомым одновременно улицам. Чувствовал себя щенком, у которого только-только глаза начали открываться. Заколоченные витрины магазинов, грязные, давно не метеные улицы, крикливые вульгарные плакаты. …Куда-то пропала нарядная, чинно прогуливающаяся публика. Как вышло, что раньше он этого не видел? Или видел, но не придавал значения, наслушался про временные неприятности. Как пропустил, что живет теперь не в прекрасной Северной Венеции, а в каком-то другом городе? Неужто пока он рассуждал о судьбах России в уютной гостиной, самой России-то и не стало? Остаток дня он в панике метался от одного адреса к другому: тщетно! Везде одна картина: знакомые уехали, а особняки, милые прекрасные дома, в которые так часто он ездил с родителями, отданы на разграбление. И Сашеньке Стоцкому нигде не рады, наоборот, такие услужливые и любезные раньше слуги почему-то озлоблены, Сашеньку норовили оскорбить, а то и побить. Наконец, уставший, с гудящими ногами, остановился, никогда он в такие отвратительные и мерзко пахнущие закоулки не забредал и не знал даже, что они существуют. Он хотел есть, замерз, и все никак не верилось, что дома больше нет, и семьи нет, и друзей. А потом за спиной послышался какой-то шум, треск, Сашенька оглянулся и понял, что вышеперечисленные проблемы не так были и страшны. Их было всего трое, хотя от неожиданности, да и чего уж скрывать, от страха, Сашеньке показалось, что больше. Грязные, оборванные, они нисколько не походили на скромных, тихих и благочестивых сирот, к которым маменька с подругами ездила в приют. Они разглядывали Сашу и в глазах разгоралось злое предвкушение жестокого веселья. — Глянь, ребя, барчук! — сказал один из них сиплым голосом. — Что барчук, от мамкиной сиськи оторвался и все? Заблукал? Остальные поддержали шутку смешками, а сами подобрались поближе, медленно — им спешить было некуда. Сашенька остро ощутил свою беспомощность и непохожесть, что было еще опасней, среди стайки этих голодных уличных волчат он напоминал аппетитного пуделя с розовым бантиком на курчавой шейке. И порвут они его в клочья, не пожалеют. — Чего глазюками-то хлопаешь? — Еще один щуплый, жилистый, с какой-то разноцветной тряпкой на грязной шее, осклабился. — Ребя, гляньте, глазюки-то у барчука! Ну чисто крыжовник! — и тут Сашенька его узнал, это был тот самый мелкий воришка с вокзала, и шаль, вот же, у него на шее намотана. — Это вы! Украли! Вор! — Аааа! — тот залился визгливым хохотом. — Что барчук, отстал? Не подождали тебя папка с мамкой? — Не позаботились? И няньки нету? — здоровый детина с огромными кулачищами ухватил за плечо больно: — Ну ниче, мы о тебе позаботимся! — Ага! Какавой угостим, — мелкий пихнул в другой бок. Положение становилось совсем уж отчаянным. И в этот момент к Сашеньке пришел единственно возможный правильный ответ. Он расправил плечи, вздернул подбородок и сказал, стараясь, чтобы голос не дрожал предательски. — Я не опоздал. Сам с ними не поехал. Что там Франция! Что Княжество Финляндское! Вот в России — революция. Я лучше с трудовым народом буду! А с родителями мне и вовсе не по пути. Стало тихо. Беспризорники покосились на молчавшего до этого высокого сероглазого парня. — Брешешь! — бросил тот, и Сашенька, презрительно скривив губы и вскинув подбородок, ответил: — Собаки брешут! А я запросто могу показать, где у нас ключи от подпола. И винного погреба! Особняк-то пустой стоит. Аргумент подействовал, лица беспризорников озарились близкой возможностью пожрать и выпить от пуза, но они все так же вопросительно смотрели на высокого парня, а тот оценивающе осматривал Сашу. Саша постарался не отвести взгляд, — Да ладно тебе, Волчок. — сказал щуплый. — Давай хоть глянем, че за погреб! А барчука-то на нож всегда успеем! В особняк попали легко: щуплый, которого приятели звали Чижиком, только сплюнул пренебрежительно, потом достал из кармана широких не по размеру штанов какие-то гнутые железки: — Эйн, цвейн, дрейн! — и распахнул дверь. Остальные двери он открывал так же легко, будто Алибаба с Сезамом. Волчок поймал удивленный Сашин взгляд: — Чижик у нас талантище! Особняк, даже покинутый и частично опустошенный предприимчивым Епифаном, придавил своим великолепием. — Ух. Ты! Царские палаты, — присвистнул впечатлительный Чижик. — Всего лишь графские, — скромно поправил Сашенька. — Подумаешь, — здоровый детина, его звали Лаптем, со злостью толкнул огромную напольную вазу. С грохотом и брызнувшими в стороны осколками слетела с беспризорников вся робость. — Где подвал-то со жратвой? — И с вином! Напились быстро. Хлестали драгоценное золотистое папенькино токайское, откусывали от огромного окорока, заедали шоколадом. — Не жалко? — Чижик облизнулся. Они все устроились в малой библиотеке: растопили камин, натащили еды и бутылок с вином. — Нет! — Жалко было ужасно. Но Саша только пренебрежительно махнул рукой и сделал глоток. — Подумаешь! — Ну да… У вас, барчуков, всегда жратвы было до горла, — Лапоть зло покосился, потом снова вгрызся в ломоть мяса. — Лапоть из деревни уехал, у них там неурожай, вся семья от голода померла, — пояснил Волчок. — Как это? От голода? — не понял Саша, он иногда пропускал завтрак, иногда его оставляли без сладкого, но чтобы вот так… Умереть… Он посмотрел на мрачного Лаптя и решил больше не расспрашивать. — А вы? Тоже из деревни приехали? Волчок буравил Сашу холодным серым взглядом: — Не «выкай», барчук. Я из рабочих. Отца за стачку арестовали, он в тюрьме от побоев умер. А маманя с сестрой еще раньше убрались от тифа. Что на такое ответить, Саша не знал, подумал только, что он будто Алиса из сочинения господина Кэррола, провалился в жуткую темную нору, и живут там вовсе не милые кролики. Как заснул, не помнил, а проснулся оттого, что навалилось на него что-то ужасно тяжелое, горячее. Саша забился, вырываясь, но ему не дали, зашептали на ухо. — Да ладно. Барчук, вона ты какой беленький, чистенький… Кожа нежнее, чем у девки. Дай помацать немного… И мне хорошо, и тебе приятно. — Лапоть навалился всем телом, пыхтел, слюнявил шею, и Саша никак не мог выбраться из его потных рук. А тот, постепенно зверея, ухватил Сашу за грудки и встряхнул так, что зубы клацнули. — Хватит целку из себя строить! Смирно лежи! Саша и поверить не мог, что его сейчас… вот так вот запросто… неужели не поможет никто? Он с усилием повернул голову набок, и в золотистых красноватых отблесках прогорающих дров увидел, что Чижик сидит совсем рядом, у стены, смотрит неотрывно и жадно, но без сочувствия. «Не поможет, — понял Саша. — Никто мне не поможет, а если сдамся сейчас, то не закончится ничего на Лапте.» Саша никогда в жизни не дрался, тем более с битой, тертой-перетертой уличной шпаной, поэтому действовал инстинктивно: вытянул шею и впился зубами в оттопыренное лаптевское ухо, и сжимал челюсти, пока матерящийся Лапоть не сорвался на позорный бабий визг и не отшвырнул Сашу от себя. Отлетев к стене Саша больно стукнулся затылком, и боль эта не испугала, как раньше бывало, а остервенила, плеснула внутри горячей яростью так, что неожиданно для себя он зашипел зло: — Убью! — и искривив перепачканный в чужой крови рот кинулся на здорового Лаптя, тот от неожиданности попятился, зацепился ногами за любимый папенькин пуфик, грохнулся на пол всей тушей, только звон пошел, и замер. — Убился! — заорал Чиж, кидаясь к Лаптю. — Насмерть совсем убился! — Цыц! — проснувшийся Волчок опустился рядом с Лаптем, потрепал по щеке — Да чего ему, бугаю деревенскому, сделается. К утру проспится, будет как новенький. — И повернулся к замершему, но готовому драться насмерть Саше: — А ты молодец… Я думал — закобелит он тебя, а ты и не пискнешь. Отвечать Саша не стал, пренебрежительно пожал плечами и ухватившись за початую бутылку, пил из нее долгими глотками, пока не ослаб стиснувший горло спазм, и не перестали трястись руки. Утром Лапоть и вправду пришел в себя и вполне добродушно отвечал на подначки Чижика: — Дак он как кинется на меня! Глаза зеленые горят, волосья рыжие. Точь-в-точь лисица бешеная, в деревне такая в силок к одному охотнику попала… Ух, и дикая была! Так у Саши появилось свое прозвище: Лис. А Волчок предложил ему присоединиться к их компании: — Меня держись, паря! Не пропадёшь. Видения из прошлого мелькали, как карты, рассыпавшиеся в руках неумелого игрока. Лица, события, голоса… то, что так старательно вытравливал из себя в последние годы. Вот самая страшная самая голодная зима восемнадцатого года. Страна рушилась, как домик на песке, будто и не было государства со столетней историей. Город, как и остальная страна постепенно и неумолимо погружался в хаос, словно огромный лайнер в ледяные безжалостные воды. Закрылись или стояли пустыми магазины, лавки, аптеки. Не ездили больше трамваи, извозчики и те попадались редко. Пропали известные Саше газеты, выходили только «Известия Совета Рабочих Депутатов». Голод и холод заставлял людей выносить из дома и продавать все мало-мальски ценное: картины, мебель, ковры. Все, чем раньше гордились, что бережно хранили, передавали из поколения в поколение — стало предметом купли-продажи. Саша хорошо понимал, что один он не выживет, ждет его либо голодная смерть, либо смерть от холода. Потому и держался лихой компании, главным образом Волчка. Именно благодаря этому молчаливому рассудительному парню они и выжили, не перегрызлись, деля нехитрую добычу, не отправились в приемник-распределитель, не попали на нож, не пали в суровых уличных разборках с такими же озлобленными и оголодавшими зверенышами. Потом Саша и сам удивлялся, как быстро он сумел приспособиться, как ловко одну шкурку сменил на другую. Впрочем, таких шкурок пришлось поменять за его жизнь не одну и не две: примерный мальчик, маменькина да папенькина радость, беспризорник Лис, бойкий курсант с горящим взором, сотрудник ЧК. И все естественно, без натуги, без фальши, и вся прошлая жизнь словно там за густым туманом — да вообще была ли она? Но иногда в пронырливом Лисе просыпался нежный Сашенька Стоцкий. Однажды, было это под Рождество, раньше праздник радостный и светлый, а сейчас пережиток буржуйского прошлого. Они тогда здорово поживились: пока Лис пел жалостливый французский романс, Чижик ловко вытащил у зазевавшегося господина в старомодной шапке пирожком пачку продуктовых карточек. Выменяли их у знакомого барыги на кусок сала и несколько десятков пожухлых картошин, а Лапоть приволок бутыль самогона, мутная жидкость плескалась на самом донышке — но им хватило. Ох и царский же пир они устроили в тот холодный день на окраине погибающего города. Опьянели уже от запаха печеной картошки и поджаренного на костре сала. Лис жадно жрал со всеми, чавкая, облизывая грязные пальцы, чувствуя, как постепенно заполняет его сытая тяжесть. Рядом с костром лежала листовка с орущим красными буквами заголовком: «Седьмого января! Все на Митинг!» И как в сердце кольнуло… Рождество! И Лис исчез, и остался только Сашенька, растерянный и одинокий, которому дико и противно было все: и грязный, продуваемый всеми ветрами сарай, и кострище, и вонючее сало, и подгоревшая с одного бока и сырая с другого, картошка. И сам он тоже был дик и противен… Сашу затошнило, он с трудом поднялся и держась за стенку побрел, спотыкаясь к выходу. — Эй, Лис!!! Ты че, все? Или оставить пожрать на утро? — Саша только рукой махнул, он вывалился в ночь, в лицо ему ударил холодный жестокий ветер и сразу захотелось вернуться назад в тепло, но Саша туда вернуться не мог. Саша не мог так жить. Саша не мог и не умел главного — выживать. И вспомнились ему уютные, бесконечно милые домашние вечера, и елка, вся в радостных праздничных огоньках, и аккуратные, любовно упакованные сверточки под ее мохнатыми игольчатыми лапами. И орешки в золотистой хрусткой обертке, и горы ароматных мандаринов с ноздреватой толстой шкуркой и огромный истекающий жиром гусь, окруженный кислыми сочными яблоками, пропитанными вкуснейшим мясным соком, и папенька во фраке и маменька нежно целует своего ангельчика, своего Сашеньку. И как в церковь ходили, как молились. И мысли были все светлые легкие, чистые. И сам он тогда был светлый и чистый… А Танечка? Тут стало совсем горько: увидела бы сейчас — не узнала. Ну, может, копеечку подала бы на бедность. Саша очень похудел, темно-рыжие волосы отросли неопрятными лохмами, остро торчали скулы, но самое главное — изменились глаза. Не было у Сашеньки Стоцкого такого взгляда — голодного и злого. Никогда бы тот Сашенька Стоцкий не стал бы забалтывать простака, пока мелкий и ловкий Чижик шарит по карманам, уж точно не стал бы петь на потеху грязной толпе, побрезговал бы есть краюху зачерствевшего и вот радость (!) почти не заплесневелого хлеба. В глазах так зажгло и защипало, что пришлось зажмуриться, он сдавил виски кулаками: уйди… уйди, уйди!!! Сашенька делал его слабым. — Ты чего, Лис? — тут бы собраться, встряхнуть изрядно отросшими рыжими лохмами и сплюнув сквозь зубы сказать что-то грубое… что-то пренебрежительное: «брюхо свело…» Или «До ветру ходил!» Но не смог. Только отмахнулся беспомощно: уйди, не до тебя! Но Волчок не ушел, подошел ближе, уставился пытливым взглядом: — Я там пацанам сказал, чтоб оставили тебе, не жрали все, — а сам все присматривается, а лисья маска как назло сползает, сдувает ее ветром и воспоминаниями, и все сильнее жжет глаза. — Слушай… Я тебе отдать хотел… Лис чуть не рявкнул: да уйди ж ты с глаз долой! А Сашенька внутри корчился от отвращения и стыда. Волчок не ушел, сел рядом, Саша услышал его сопение, потом тот глубоко и резко выдохнул, пихнул в бок: — Держи! Он посмотрел, что там такое и обмер. На ладони Волчка стояла фигурка лиса. Тонкая искусная мастерская работа. Золотистое тело изогнулось, зверек приготовился к прыжку, ярко-зеленые глаза сверкают, уши торчком. — Это… Это… — Саша снова почувствовал приступ проклятой слабости, снова стало горячо в глазах — он взял фигурку, кончиком пальца погладил узкую хищную мордочку, потрогал кончики сторожких ушей. — Это мне? Волчок выглядел смущенным и довольным одновременно: — Увидел, и как стукнуло в голову. Надо же, на нашего похож… Ну я его… того… Саша понятливо закивал, ему сейчас было все равно, где Волчок достал вещицу, главное было другое: сегодня Рождество и у него есть подарок… Может это знак? Может, все не так плохо и еще наладится как-нибудь? Вернется на круги своя. — Нравится? — теперь Волчок широко улыбался. — Ну и славно! — он протянул руку потрепал Сашу по волосам. Волчок часто так делал, понятие приватности в их группе не существовало, но в этот раз все пошло не так, как обычно. Рука Волчка задержалась в волосах, пальцы медленно перебирали пряди, поглаживали, взгляд снова стал удивленно-задумчивым. Саша замер, не понимая, как ему реагировать. Вроде и ничего такого… но как-то все неправильно… как быть не должно. Наверное, нужно было обратить все в шутку, ответить дружеским тычком, но Саша так и сидел, стиснув во взмокшей ладони фигурку лиса. А Волчок рассматривал Сашино лицо, и удивление сменилось выражением непривычного детского восторга: — Знаешь… я ведь думал, ты к нам ненадолго. Чего тебе с нами делать, ты другой. Нежненький… Дворянчик, сразу же видно. Вот и ждал, что проснемся — а тебя и след простыл. «Да куда мне идти-то было!» — хотел крикнуть Саша, но вовремя прикусил язык. Только неопределенно пожал плечами. Пальцы Волчка скользнули ниже, кончиками пальцев он осторожно провел по скулам, очертил контур острого подбородка, скользнул по нижней губе. Саша вздрогнул, но с места не двинулся, загипнотизированный взглядом Волчка. Серые глаза потемнели, зрачок, расширившись, перекрыл радужку. — Все смотрел на тебя, Лис, и думал, что в тебе такого? Ведь не девка же… А потом понял… — теперь он был совсем близко, Саша видел собственное отражение — огненный всполох в черных зрачках, — Понял… неважно, все неважно. Ты лучше… — А потом к Сашиным губам прижались чужие. Теплые и шершавые. Сначала это было просто касание, почти невесомое, как прикосновение крыла бабочки, потом давление, мягкое, удивительно деликатное, словно у Саши спрашивали: можно ли… позволишь ли? Он только всхлипнул от удивления, не отталкивая и не разрывая прикосновения. А в следующий момент его уже целовали, и поцелуй этот, настойчивый и уверенный, теплый, так разительно отличался от того что было (да и было ли?) в оранжерее с Танечкой? или Оленькой? Разве то были поцелуи? Разве так целуются? Волчок крепко держал Сашу за плечи и это было правильно, потому что не будь этих теплых крепких уверенных ладоней, Саша, наверное, упал бы. Не устоял, разметало бы вьюжным порывом. Он услышал глубокий низкий стон, жадный и нетерпеливый, и только потом понял, что это он, изголодавшийся по поддержке, по нежности, по сладостному, кружащему голову ощущению, что его любят, что он небезразличен, что дорог. Саша размяк, разнежился от поцелуя, будто не из этой жизни не из этого времени. А Волчок становился все напористее, поцелуи все жарче, и Саша с готовностью отозвался, приоткрыл губы, впуская чужой язык, почти задыхаясь от интимности происходящего: можно ли быть еще ближе с человеком? Еще более открытым, уязвимым перед ним? — Ох какой ты… Горячий… Да, Лис? Как девушка нежный… Лучше любой девки… Саша вздрогнул, словно позвоночник прошило ледяной иглой. Схлынул сладкий морок, и реальность встала перед ним в жестокой ее неприглядности. Его, пьяного, от дурной, но обильной пищи, тискает на грязных задворках такой же грязный подвыпивший беспризорник. Тискает, а он и разомлел, как продажная девка, которая начиталась пошлых бульварных романов, да и поверила невесть во что. Волчок все обнимал, дышал горячо в шею, целовал, бормотал что-то глупое, слюнявое, не заметил, что Сашенька, нежный, чувствительный к ласке мальчик, пропал, а вот Лис остался, и ситуацию оценивал здраво и трезво. Можно, конечно, уступить сейчас, не умрет же он, зубы сожмет и перетерпит, да только потом что? Натешатся с ним, да выкинут за ненадобностью. Что с тапетками которые свежесть потеряли Лис видел, одна ему будет дорога, в дешевый бордель. Был он Лис — товарищ, равноправный партнер, а станет кем? Давалкой бесплатной? Нет уж! Он попытался вывернуться из жадных рук, да распалившийся Волчок не позволил, зарычал, даже шею зубами прихватил. С таким не сладишь, силой не совладаешь. Лис, действуя по наитию, сунул Волчку под нос подаренную фигурку: — Вот! Забери! Мне не нужно! Подействовало. Волчок перестал его тискать, уставился. Взгляд ошалевший, нетерпеливый. — Ты чего… Я же подарил, тебе насовсем… — Не подарил, а купить хочешь! — Лис вскинул голову подбородок — потом добавил в голос немного дрожи, будто вот-вот расплачется, и с тщательно отмеренным разочарованием произнес: — Я думал мы друзья! Настоящие! Чтоб по гроб жизни… Вместе… — на последнем позволил голосу сорваться. Опустил ресницы. Помолчал. Пусть этот осознает. И добавил совсем потерянно: — А ты… Как Лапоть… — По щеке скатилась слеза, одинокая, трогательная. Волчок молчал. Лис выжидал, он всегда чувствовал в этом парне какую-то глубинную врожденную порядочность, что ли. Отсутствие подлости. Мелочности. Раздался тяжелый вздох. А потом его выпустили. — Ты… прости, Лис, я ничего такого не хотел. Я просто… просто… — Выпил лишнего? — подсказал Лис, тщательно скрывающий ликование. — Да! — ухватился за брошенную веревку Волчок, он выглядел растерянным, между бровей залегла глубокая складка. — Выпил лишнего. — Ффух! — Лис похлопал Волчка по плечу, — Ну это бывает! Так мы друзья, да? Друзья навечно. Да, Волчок? — он протянул ладонь и улыбнулся открыто и доверчиво, как в прошлой жизни улыбался преподавателям Сашенька Стоцкий, убеждая, что он всю работу сделал совершенно самостоятельно. Или нянечке: «Я не брал сладкого!» Или маменьке: «Это кошка разбила вазу!» Волчок пожал Сашину ладонь, кивнул: — Конечно, Лис. Друзья. Он потом еще долго сидел на ступеньках, ежился от холода и размышлял над открывшимися ему истинами, и истина первая была в том, что не все еще с ним кончено. И нежданный подарок под рождество — это явный знак. Второе: чувства — это оружие. Влечение — это оружие, главное самому не терять голову. Ни с кем. Никогда. И третье. Он выберется. Может и не сразу. Не сегодня и даже не завтра, карабканье наверх по лестнице процесс трудный и долгий, но он не будет до смерти своей есть горелую картошку в вонючих трущобах. Александр Тоцкий отставил бутылку, опустевшую почти наполовину, выныривая из холодных, тёмных глубин памяти. Дальше и вспоминать нечего. Тот момент осознания цели и возможностей был поворотным, все, что было потом — лишь ступеньки. А уж что или кого он использовал вместо ступенек- неважно. Важен лишь результат. Он засыпал, и воспоминания мелькали теперь хаотичные, обрывистые. А вот июль 1918 и страшная новость, которую обсуждали все. Кто-то ликовал, злорадствовал, кто-то плакал, кто-то молился, — равнодушных не было. Саша услышал, как возбужденно торговки на рынке обсуждали, что опять кого-то расстреляли, слушал вполуха, мало ли кого сейчас стреляют, его гораздо больше интересовали пироги с ливером у одной из бабенок. А они против обыкновения не шарили глазами по сторонам, не зазывали покупателей крикливыми, как у голодных чаек, голосами. — Ишь, сердешный… Мученическую смерть принял… — И матушку с ним… хоть и немка, а жалко… — И деток… деток… Мальчонка-то совсем маленький был, да хворый… Его-то за что? — Говорят девочек-то штыками добивали… вот натерпелись перед смертью сердечные… — Помолиться бы… За упокой Николая Александровича да рабынь божиих Анны, Марии, Ольги, Анастасии… Саша замер с протянутой к пирожку рукой, имена он слышал, понимал отдельные слова, но общий смысл разговора ускользал от него. — Как это? — вырвалось у него. Торговка обернулась, увидела мальчишку рядом со своим драгоценным товаром, но не закричала, не стала отгонять, протянула ему пирожок. — Не слышал, что ли, малец? Расстреляли царя-батюшку, да и всю семью… Нет у нас царя больше… Он брел по улице, сжимая в руках пирожок, но аппетита не было, не мог себя заставить проглотить ни кусочка, от казавшегося таким упоительным аромата жареного теста и ливера его тошнило, в висках стучало. В памяти всплывали непрошенные картинки из прошлого. Каникулы в Крыму. Ласковое солнце, соленый теплый ветер. Синее море с белыми барашками… И прием у графини К. Девочки в белых легких платьях… Румянец на загорелых щеках. Лукавые улыбки… Тонкие беззащитные девичьи шейки… запястья… Это их вели в сырой темный подвал? Стреляли в эти милые лица? Добивали умирающих, плачущих, перепуганных штыками? Шел все быстрее и быстрее, почти бежал, а внутри в груди разгорался гнев все сильнее и сильнее… Слабак! Жалкий презренный трус! Трус и слабак! Сначала не сумел удержать империю! Потом отдал власть, отдал корону! А теперь позволил — да! Да! Позволил! И себя пристрелить, загнать как животное в вонючий сырой подвал и уничтожить… Саша остановился, в боку кололо, дыхание перехватывало. Он не будет таким. Он не позволит загнать себя, уничтожить. Он выживет, выживет, выживет, несмотря ни на что! Все сделает, через всех перешагнет, но выживет. Он добрел до их временного убежища, молча сунул подскочившему Чижу пирожок и забился в свой угол. Чиж и Лапоть обсуждали новость, говорил в основном Чиж, его высокий возбужденный голос ввинчивался в уши: — И правильно! Так и надо Николашке! Саша не выдержал, вышел из вагона на улицу, следом вышел Волчок, ничего не говорил, просто сидел рядом, потом вздохнул положил руку Саше на плечо: — Девчонок зря… И пацана тоже не за что… Да и бабу… Отпустили бы их… Пусть бы катили в свои заграницы… Саша тяжело повернул голову, посмотрел на него: — Ты ничего не понимаешь. Это вопрос наследования. Это политика. Снова зима. Они голодные, дрожащие от холода, бродят по нелегальному рынку, а в голове одна мысль: еда, еда, еда!!! Поесть и согреться — других желаний не осталось. Перед группой таких же голодных и озлобленных нищих выступает красный командир, худое лицо озарено вдохновением, надеждой: — Вступайте в ряды Красной армии, товарищи! Он говорит громко и много, Лис презрительно сплевывает в снег, но Волчок слушает внимательно, он заворожен этой пламенной речью. Вот зимняя ночь, они, как щенки сбились в кучу в каком-то подвале, Чижик постоянно заходится хриплым тяжелым кашлем, Сашу бьет нескончаемая крупная дрожь, он не чувствует пальцев и понимает, что это всё. Конец. Второй такой зимы им не пережить. Ему очень обидно, но почти не страшно. И тут его обнимает, прижимает к себе, согревая, удерживая Волчок и шепчет тихо-тихо: — Ничего, Лис, перетерпим. — Украдкой касается губами щеки, и Саша не отталкивает, ему нужно сейчас это тепло, эта поддержка. Утром Волчок поглядывает на него виновато, но Саша делает вид, будто не замечает. Вот он снова бродит по рынку, понимая в отчаянии, что ничего сегодня украсть не удастся, значит, еще одна голодная ночь. И в такой же озлобленной голодной толпе видит знакомое и одновременно незнакомое лицо. Генеральша М. Властная старуха с громким голосом и острым, как бритва, языком. Как он перед ней робел когда-то в другой жизни — сейчас это бестелесная истончившаяся старушка, в хрупких, как паучьи лапки, пальцах награда: Орден Белого Орла. Саша помнит, как гордилась она отцовским орденом, как кичливо поясняла, что это наивысшая награда из всех, что только может получить офицер царской армии. На что она его меняет? На кусок хлеба? На дрова? Она узнает наконец Сашу, но сил удивиться или обрадоваться этой встрече у них обоих уже нет: — Мы теперь как корабли, потерявшие свет маяка, — говорит она и смотрит сквозь него выцветшими глазами. — Мы все потеряны. Вот Чижик уговаривает Волчка: — Да плевое дело, Волчок! Верно тебе говорю! Охраны никакой! А дверь я открою, залезем, вытащим морфий, кому загнать — я знаю. Вот они, отчаявшиеся, измученные постоянным, въевшимся в кости холодом идут грабить аптеку. Звуки выстрелов, мат, крики, звон стекла. Вот он сам стоит на коленях в красном снегу, рядом лежит Лапоть, и вместо лица у него красное месиво; воет и грызет от боли снег Чижик. И Волчок, мертвенно бледный, тяжело дышит, и на губах у него вздуваются и лопаются кровавые пузыри. — Помоги мне!!! Помоги! — умоляет Чижик, но Лис на него не смотрит. От Чижика, что живого, что мертвого, никакого проку. Волчок важнее, поэтому он подхватывает под мышки тяжелое тело, и тащит из темного переулка, Чижик сыпет вслед бессильными проклятиями. Волчок чудовищно тяжелый, Саша уже через пару десятков метров выбился из сил, но сцепил зубы и тащит, тащит. — Брось… — шепот еле слышен. — Саша, брось. Он замирает, переводя дух — не знал, что Волчок знает его имя, а вот оказалось. — Стойте!!! — он наконец видит патруль и бежит навстречу, машет руками. — Помогите! Вот он стоит перед тем самым военным, чьей речью заслушался Волчок и самым искренним тоном отвечает на каверзные вопросы, рассказывает свою историю, смешивая ложь и правду: «Да, беспризорники. Да, шатались ночью. Увидели, как аптеку грабят. А скотство это, потому и вмешались.» — А что ж не сбежал-то, когда заварушка закончилась? — спрашивают его недоверчиво. И снова по наитию Лис точно знает, что и как нужно сказать, чтобы этот суровый военный ему не просто поверил, но проникся симпатией. — Не дело это — товарища бросать! Не по-советски! — Он смело и открыто смотрит в настороженное лицо и видит, как недоверие сменяется одобрением. Вот он сидит у кровати, на которой лежит Волчок и слышит его голос, слабый, но уверенный: — Это? Друг мой… Тоже из заводских. Бати у нас в одном цеху работали, вместе на стачку вышли, — и от облегчения кружится голова. А Волчок смотрит серьезно и, морщась от боли, протягивает руку: — Данила я. Волков Данила. И он пожимает эту твердую, теплую ладонь. И последнее. Он стоит в просторном кабинете у окна, и чувствует, как от облегчения трясутся колени: — Получилось! Выжил! Не меня! Не меня! А там, внизу, черный автомобиль, и трое в фуражках с синим верхом. И Волчок. Плечи ссутулены, погоны с формы сорваны, руки за спиной, отсюда не видно, но он знает — на запястьях тугие тяжелые наручники. Волчок выворачивает шею, отчаянно шаря ищущим взглядом по окнам и Саша с трудом сдерживает иррациональный порыв отшатнуться от окна. Его нельзя увидеть. А если и увидит… Что с того. Тот, внизу, все равно что мертвец, и он просто смотрит, пока дверца черного автомобиля не захлопывается, тогда только отворачивается к сидящему за столом человеку в военном кителе. Человек улыбается одобрительно: — Далеко пойдете, товарищ Тоцкий. «Я тебе в восемнадцатом жизнь спас, Волчок, а потом мне себя надо было спасать, — говорит Саша в темноту, уже засыпая. — Надо, понимаешь?»
397 Нравится 61 Отзывы 129 В сборник
Отзывы (2)