-10-
13 февраля 2021 г., 19:00
Первый снег тает быстро. Приближающаяся зима хрустит заледенелой листвой под подошвами сапог. Слабые лучи тусклого осеннего солнца не греют, под ними едва удается заряжать батареи.
Мы катимся из ниоткуда в никуда. Через заброшенные полуразрушенные города и пустые села с покосившимися указателями да разваленными церквями. Небо давит свинцовой тяжестью. Стаи голодного воронья отвратительно каркают на голых почерневших деревьях. Елки щетинятся замерзшей хвоей, и эта раздолбанная дорога кажется бесконечной.
Соня учит меня водить и стрелять из арбалета. Лизка кормит Аньку грудью. Лаки периодически орет, психует, а ночью жмется ко мне теплым боком, хвостом обвивая бедро. И взгляд у него иногда странный — ненормальный, шальной, полупьяный.
Я не могу его разгадать. Не могу понять этого мужчину, который навсегда, наверное, останется мальчиком. Не взрослеющим пацаном, Питером Пэном из старых детских сказок. И мне нравится это в нем.
Нравится, что не удается разгадать. Нравится, что интерес никуда не пропадает. Нравится, что Вермандо не перестает меня удивлять, и его никогда не получается понять полностью. Мне нравится сам Лаки, и я это осознаю на каком-то этапе нашего путешествия.
Меня не раздавливает пониманием, не оглушает и не припечатывает к месту. Я просто осознаю все, и принимаю, как данность.
Тот факт, что мне не хочется вмазать Лаки, когда он орет, а хочется прижать к первой попавшейся вертикальной поверхности, обездвижить и поцеловать, не напрягает. В конце концов, подобные желания посещали и раньше, но прежде такие, как Вермандо, не интересовали меня. Может, потому, что никогда не пытался узнать их получше.
Мы ночуем в заброшенных мотелях, пустующих коттеджах, иногда в церквях. С каждым днем становится все холоднее. Иногда срывается снег, и в морозном воздухе пахнет свежестью.
Я начинаю подозревать где-то на второй неделе пути, что стая, часть которой мы с Сонькой перебили, тащится за нами следом. Ночью, может, передвигается, ориентируясь по запаху, или еще как — не знаю. Но точно уверен, это те самые кроты. Узнаю одного из них, мелькнувшего в лунном свете, когда выглядываю на улицу сквозь щель меж ставнями. Видел этого утырка раньше. У него косой шрам через грудь, и лапу он подволакивает, оставляя характерные следы.
Мы останавливаемся в старой церквушке без крестов на окраине пустующей деревни. Здесь настолько холодно, что облачка пара образуются в воздухе от дыхания, зато двери и ставни крепкие. Думаю, когда-то это место было монастырем.
Лизка с малой устраивается в келье на втором этаже, зажигает свечи и лампадку около вылинявшей древней иконы. Я смотрю на все это и только качаю головой, машинально сжимая крест, болтающийся на шее. Сонька молится у огромной иконы ангелу-хранителю, зажигая старую восковую свечу, найденную где-то, а мне не верится, что эти женщины еще не отреклись от бога, который давно отвернулся от них, а заодно и от всего рода человеческого.
Вранье, что на войне не бывает атеистов. Я только с нее, и особой верой не отличаюсь. Разве что верой в себя. Верой в то, что никто тебе не поможет, кроме тебя самого. И мне тошно уже от этой веры.
Лаки шепчет что-то на ифарийском, глядя на потрескавшуюся роспись, покрывающую высокий потолок. Молится своим богам в чужой церкви на чужой планете. Он безнадежен, и было бы его почти жаль, если бы этого неиссякаемого, лучистого оптимизма, граничащего с дебилизмом, этой искренней веры в то, что все будет хорошо, доставало мне самому. Но мне этого недостает. Недостает, и стыдно признаваться даже себе, что я немного, совсем чуть-чуть завидую ему, поражаясь этой искренней, почти детской вере.
Уже на закате Вермандо находит меня, курящего на развалинах крепостной стены и вглядывающегося в чернеющие очертания древних полуразрушенных строений. Устраивается рядом, плотнее закутывая шею шерстяным платком, который Сонька так щедро ему кинула с барского плеча, оплетает мое запястье рыжим хвостом и с полминуты смотрит на руины. Затягивается, когда молча подношу к его губам сигарету, и кивает на какую-то покосившуюся избушку вдали.
— Тебе не кажется, что мы здесь не одни, майор?
— Конечно, не одни, — усмехаюсь я, затянувшись. — Девчонки внутри.
— Не прикидывайся идиотом, — Лаки раздраженно морщится, перехватывает меня за запястье, затягивается, чуть склонившись, и отпускает. — У меня такое ощущение, что за нами кто-то наблюдает. Мы с Сонькой вроде все обшарили кругом, но никаких признаков пребывания кротов здесь не обнаружили. Думаешь, у меня буйным цветом расцвела паранойя?.. Так не сезон вроде, — он качает головой, выдыхает дым и несколько секунд смотрит в алеющее небо. — Ты веришь в дурные предчувствия, майор?
— Нет, — качаю головой, затаптывая окурок в сырую глину. — Если бы они у меня были, и я в них верил, навряд ли сейчас сидел бы здесь.
— Знаешь, это как будто… — Вермандо выдыхает тяжко, смотрит на стаю черного воронья, облепившую засохшее дерево у колодца, и, быстро шевельнув ушами, зачем-то устраивается так, чтобы спиной прижаться к моей спине; сразу становится теплее и спокойнее. — Как будто ты понимаешь: вот все, пиздец, но не знаешь, откуда его, пиздеца этого, ждать. У меня, наверное, с башкой что-то не так. Я уже не знаю, в чем дело, Мир, — выдыхает виновато, плотнее смыкая пушистое кольцо на моем запястье.
— Ты просто устал, князь, — говорю тихо, чуть выпрямляюсь и свободной рукой накрываю его ладонь на холодном камне; Вермандо вздрагивает, но отстраниться не пытается. — Когда вокруг творится такая хуйня, у любого паранойя прогрессировать начнет на ее почве. Просто держись всегда рядом со мной или с Соней.
— Ты следы видел? — немного помолчав, спрашивает он. — Это тот же шерстяной уебок, или мне только кажется?
— Тот же, — устало отвечаю на выдохе.
— Значит, не паранойя, — заключает Счастливчик с горьким смешком. — Злопамятные твари. Они ждут, когда мы ослабнем, вымотаемся и растратим боеприпасы, чтобы сожрать нас всех, особо не рискуя?
— Думаю, да, — отзываюсь без особого желания, глядя, как небо над головой из алого постепенно становится лиловым.
— Хуй каждому на рыло, — зло усмехается Лаки. — Я буду бороться, пока не подохну. Может, выманим их как-нибудь и повеселимся хорошенько, м?
— С нами роженица и грудной ребенок, — тяжело выдыхаю я. — Кроме того, боеприпасов не так много. Мы не можем так рисковать.
— А что ты предлагаешь? — вроде психует он, и сжимает мое запястье хвостом так, что взвыть хочется. — Сидеть и ждать, пока они сожрут нас?!
— Лаки, — выдыхаю сквозь стиснутые зубы, и это заставляет его, издав странный нечленораздельный звук, опомниться.
— Бля, — Вермандо отпускает мое запястье и даже немного отстраняется. — Виноват. Сильно стиснул?
— Да порядок, — отмахиваюсь, вставая на ноги, а запястье ноет. — Погнали внутрь. Скоро стемнеет.
Девчонки отправляются наверх сразу после ужина. Я остаюсь дежурить внизу, и Лаки появляется где-то через полчаса, волоча за собой старое байковое одеяло. Устраивается рядом со мной около алтаря, кутает в истрепанную ткань и молча сидит пару минут — слушает звуки, доносящиеся снаружи. После решает, видимо, что все нормально, и тихо сообщает:
— Я без тебя не могу уснуть. И еще сегодня слишком тихо, — я вопросительно хмыкаю. — Послушай эту тишину, — ведет лисьим ухом Вермандо, сползая ниже и пристраивая голову у меня на груди. — Эти шорохи — просто ветер. Те твари сегодня не издают ни звука. Затаились. Тебя не настораживает это? Я не знаю, как объяснить. Просто чувствую, что они где-то рядом, и, в сочетании с такой тишиной, это напрягает.
— Лаки, — качаю головой я, машинально обнимая его.
— Просто слушай тишину, — шевелит ухом Лисенок. — Неестественно тихо. Мне спокойнее рядом с тобой. А ощущение, что за нами наблюдают, никуда не делось… — сонно тянет, прикрывая глаза.
— Спи, — говорю, поправляя одеяло, соскальзывающее с его плеч, окидываю взглядом своды и прислушиваюсь к тишине. — Мы все здесь просто устали.
Это начинается около трех часов ночи. Пронзительный вопль Лизки разрывает тишину, окутавшую монастырские развалины. Я вздрагиваю, Вермандо подскакивает рывком и, выхватив стволы из кобур, сразу же запускает диагностику. Соня палит по кому-то, где-то наверху что-то скребется и рычит, трещат прогнившие старые балки.
— Как они пробрались? — зло шипит Лаки, срываясь вверх по ступенькам.
— Вентиляция, — бросаю, мчась следом и запуская диагностику на ходу, а в башке заполошно бьется лишь одна мысль: «Только бы успеть!»
С потолка сначала сыплется кирпичная крошка пополам со штукатуркой да пылью, и лишь после раздается оглушительный рык над головой. Я стреляю, не целясь. Вермандо только отскочить успевает, прежде чем здоровенная вонючая туша обрушивается на ступеньки, визжа, рыча и пачкая серый мрамор темной кровью, вытекающей из простреленной шеи.
— Твою мать, Коршун! — Счастливчик шипит что-то еще на родном языке и добивает крота контрольным, а после перемахивает труп.
От оглушительного злого рыка, мешающегося с грохотом выстрелов и треском, на миг закладывает уши. Здоровенная тварюга, по которой палит Сонька, совершив впечатляющий кульбит, сносит перила и с воем падает вниз.
Соня, выругавшись, снова ныряет вглубь коридора, а через секунду тьму расцвечивает синими вспышками. Кроты ползут отовсюду. Карабкаются по стенам, лезут вверх по перилам, снося щиты и расшибая цветные витражи, с голодным рыком прорываются внутрь.
Вермандо матерится и палит по ним, но, с его-то меткостью, практически все без толку. Сыплется кирпичная крошка и облупившаяся краска, штукатурка оседает, как бутафорский снег, Лаки матерится, а ушлепков этих не становится многим меньше.
Одному я сношу башку сразу, когда он, непостижимым образом умудряясь оставаться на потолке, нависает надо мной. Макушку обдает теплым зловонным дыханием, тягучая слюна капает на плечо, и я стреляю, запрокинув голову. Только шагнуть вверх успеваю, когда конвульсивно дергающаяся туша с грохотом обрушивается на мрамор, заливая ступеньки темной густой кровью.
Палю по одному в оконном проеме, выглядываю на первый этаж и, наблюдая тройку таких же порыкивающих мутантов, ползущих по полу, прикидываю. Экономии ради просто сбиваю огромную старую люстру, и их припечатывает к мрамору.
Монастырские стены сотрясаются от воя, мешающегося с грохотом выстрелов и неразборчивой матерщиной. Воздух становится тяжелым от едкого дыма, запаха крови и горелой шерсти. Соня орет что-то, Лизка взвизгивает, кроты рычат и шипят, скребя по стенам и потолку длинными когтями, а я в этом шуме и сгущающемся дыме не могу понять, куда делся Лаки.
Стреляю по облезлой тварюге, ползущей по потолку в один из коридоров, переступаю грохнувшийся труп, изгадив подошвы сапог, на всякий случай сношу башку, так что костные крошки, мешаясь с кровью и ошметками мозга, пачкают закопченный пол, и ныряю в темень. Коридор усыпан зловонными полулысыми трупами и залит багрянцем. Темная густая жижа с мерзким тягучим звуком капает с потолка, стекает по стенам, образуя вязкие лужи, и воняет железом с солью.
То ли Сонька, то ли Лаки палит где-то впереди, в темной келье. Я отвлекаюсь на этот звук, и, прижавшись к стене, замираю. Сердце ухает в пятки. Что-то теплое капает на лоб, и это не похоже на кровь, а через секунду макушку обдает горячим дыханием. Вскидываю ствол и, не думая, стреляю на выдохе. Крот воет, крутанувшись, успевает смазать когтями по плечу, ревет, собираясь прыгнуть, а у меня ствол пищит разряжающейся батареей.
— Майор! — Вермандо, вынырнув из дверного проема, хватает за плечо, втаскивая меня в какую-то темную каморку и захлопывая старую деревянную дверь, по которой тут же снаружи со скрежетом проходятся когти. — Мир, — Лаки трясет меня за плечо, охает и отстраняется. — Тебя укусили? — могу ошибаться, но, кажется, голос Лисенка дрожит. — Мирослав!
— Не ори, — выдыхаю, зажав ему рот ладонью; где-то рядом что-то капает, а в соседней комнате плачет Анька. — Это всего лишь царапина. Где девчонки? Я сейчас уберу руку, а ты не ори, — Вермандо судорожно кивает, и я отстраняюсь, сквозь тьму глядя в его люминесцирующие глаза; крот снаружи бьется о дверь и скребет когтями доски. — Где наши девочки? — спрашиваю очень раздельно.
— Я не знаю, — тараторит Лаки, шмыгает носом и опасливо косится на дверь, когда тварь снаружи, надо полагать, пытается прошибить ее башкой. — Меня Сонька сюда затолкала. Мир, ее, по-моему… — глотает выдох и прикрывает глаза. — Ее, по-моему, укусили, Коршун.
— Пиздец, — зло заключаю я, выпрямляюсь и принимаюсь щелкать зажигалкой.
— Что ты делаешь? — с недоумением вопрошает Лаки, тяжело оседая на пыльные доски пола.
— Присветить пытаюсь, — отмахиваюсь стволом, и огонек зажигалки все-таки вспыхивает. — Где-то здесь должна быть дверь. Стены слишком толстые. Если бы ее не было, мы бы не слышали, как Анька плачет.
Дверь действительно обнаруживается. Серая и неприметная, возле дальнего угла. Прислушиваюсь несколько секунд и, недолго думая, просто выношу ее к чертям. Трухлявое дерево поддается легко, и я чуть ли не кубарем вкатываюсь в комнатушку.
Темно и тихо. Даже Аня плакать перестает. Воняет солью, металлом и жженной шерстью, а под ногами что-то мерзко чавкает.
— Вы целы, мальчики? — тяжело дыша, хрипло спрашивает Сонька откуда-то из угла. Ее разряженное оружие тускло мигает на полу желтыми светодиодами.
Я перемахиваю остывающий труп здоровенного крота, щелкаю зажигалкой и присаживаюсь около рыжей на корточки. Она одной рукой прижимает к груди Аньку, а второй перебирает перепачканные кровью, спутанные волосы Лизки, пристроившей голову на ее бедре. Мне не надо проверять, чтобы знать: блондинка не дышит. Сонькины джинсы залиты кровью, насквозь пропитавшей ткань на бедрах и коленях.
— Мы в порядке, — глухо отзываюсь, косясь на разодранный рукав куртки и здоровенную рваную рану чуть выше Сонькиного локтя.
— Это хорошо, — устало улыбается рыжая, переводя мутный взгляд с моего лица на присевшего рядом Лаки. — Хорошо, — кивает она, протягивает ему ребенка и немного выпрямляется. — Подержи, Рыжик, — принимается возиться, стаскивая куртку, как только Лаки забирает у нее Аню, и, снова взяв малышку на руки, кутает в истертую кожанку. — Вы должны выжить, — говорит очень тихо, снимая с шеи какой-то медальон на длинной серебряной цепочке и надевая его малой; ребенок агукает, сцапав маленькими ручками блестящую безделушку, а Соня аккуратно подворачивает рукава и, застегнув молнию, целуя в лоб, отдает Аню Вермандо. — Вы должны выжить и защитить ее, потому что я этого сделать уже не смогу.
— Соня, — шмыгает носом Лаки. — Не надо.
— С ней все в порядке, — заверяет рыжая, хрипло кашлянув. — Ее Лизка собой закрыла. Ты сумеешь позаботиться о ребенке. Я доверяю Аню тебе.
— Соня, пожалуйста, — Вермандо шумно всхлипывает, прижимая малую к груди. — Мы же сдохнем без вас.
— Вы выживете, — устало улыбается Сонька, скользнув окровавленными пальцами по его рыжему уху. — Я хорошо учила вас. Вы должны выжить.
— Сонь, мы не оставим тебя тут, — твердо произношу я, прислушиваясь к реву и скрежету снаружи.
— А вы меня и не оставляете, — горько, даже как-то зло усмехается она, забирая ствол из моих рук.
— Соня, там заряда батареи только на два выстрела, — качаю головой, не понимая, просто отказываясь понимать, что задумала эта женщина.
— А мне больше и не надо, — спокойно говорит она, запускает диагностику и, опустив оружие на пыльные окровавленные доски пола, медленно скользит пальцами по спутанным Лизкиным волосам. — Теперь слушайте очень внимательно, — говорит поразительно твердо и четко — неясно, где и силы взялись. — Пока эти уебки ломятся сюда, западная лестница, скорее всего, свободна. Она узкая и темная, и окон там нет. Уходите по ней в катакомбы под монастырем. Эти точно туда не прорвутся, — рыжая тяжело выдыхает, облизывает пересохшие губы и пару секунд молчит. — Подождите до рассвета, а там выходите. Сюда не поднимайтесь. Заберите мой планшет внизу. На карте отмечен маршрут, более-менее безопасные места, заброшенные военные базы и оружейные склады, где может обнаружиться что-то полезное, если не все растащили, — она хрипло кашляет и после долго старается выровнять сбившееся дыхание. — Доберитесь до города, — говорит-таки на выдохе, и кажется мне сейчас уже не бойцом — просто уставшей женщиной. Без будущего. — Там найдете Митьку. Если он с охотниками уехал, отыщите Волчару. Впрочем, он сам вас отыщет, и не узнать вы его не сможете. Обрисуйте ситуацию. Он вас приютит. Дождетесь моего брата и передадите Аню ему. Скажете, это мой ребенок.
— Соня… — качая головой, тихо начинаю я.
— Скажете, что это мой ребенок, — твердо повторяет она. — Он ее воспитает, как родную дочь. Берегите Аню. Это все, о чем я прошу. Считайте, последнее желание умирающей, — Сонька поднимает ствол и, повертев, снимает с предохранителя. — Уходите.
— Соня, — жалобно зовет Лаки, который, кажется, вот-вот разрыдается вслух.
— Уводи его, — говорит Соня тихо, и я только киваю в ответ.
Поднимаю брошенные Лизкины стволы, меняю батареи, перехватываю Вермандо за запястье свободной руки и ныряю в темный дверной проем. Лаки ревет вслух, пока отдираю рукав от своей рубашки, отламываю ножку от стула и, макнув ткань в лампадное масло, поджигаю факел. После тихо всхлипывает, пробираясь за мной к западной лестнице, и, когда я уже верю, что Лисенок успокоился, в дальней комнате гремит выстрел, после которого Лаки начинает всхлипывать громче, а после второго и вовсе срывается на вой.
У меня времени на истерики сейчас нет. Я поистерю позже, когда в относительной безопасности будем, а пока тащу заливающегося слезами Вермандо по темной лестнице к входу в монастырские катакомбы, матерюсь, перебираясь через завалы, и надеюсь, что пронесет все-таки.
Старые петли скрипят. Дубовая дверь оказывается толстой и тяжелой, а узкая темная лестница за ней скользкая и неудобная. В катакомбах холодно настолько, что зуб на зуб не попадает, а от сырости трудно дышать. Воняет плесенью, застоявшейся водой и какой-то дохлятиной, но кротов здесь явно нет.
Мы не уходим далеко. Устраиваемся сразу возле ступенек, просто на полу, и ждем. Вермандо все еще ревет, цепляясь свободной рукой за мое разодранное, отвратительно ноющее плечо, и ребенок у Лаки в руках тоже начинает плакать. Я молчу, прижимая их обоих к себе, бездумно смотрю в темень, разбавленную золотистым светом пылающего факела, и думаю. Мысли в башке роем вьются, сталкиваясь друг с другом, путаясь и сплетаясь, и мне делается жутко от их обилия.
Жутко, потому что никогда, никогда прежде еще не ложилась на мои плечи такая ответственность. Я не создан быть отцом. У меня никогда прежде не было детей! Ну, может, и были, вот только мне об этом никто не сообщал… Я не умею ухаживать за младенцами! Не умею! Не знаю, как это делается! Не хочу!
Глубоко вдыхаю, давлю истерику в зародыше и, прижав к себе все еще всхлипывающего Лаки с орущим младенцем, смотрю на тускло мерцающий экран коммуникатора. До рассвета остается четыре с лишним часа.
Вермандо совсем стихает минут через сорок, наверное, наревевшись. Аня тоже устает орать и вроде засыпает. Я выдыхаю спокойнее, надеясь, что на сегодня потоп все-таки отменяется, и Лаки тихо, очень спокойно спрашивает охрипшим от плача голосом:
— Ты можешь мне кое-что пообещать, Коршун?
— Что именно? — почти шепотом осведомляюсь, опасаясь разбудить уснувшего ребенка.
— Пообещай, что если какая-то зараза меня укусит, ты сделаешь для меня то, что Соня сделала для Лизки. Я не хочу становиться одним из этих.
— Я не стану стрелять в своего живого напарника, — отзываюсь, качая головой, и ловлю себя на мысли, что вдохнуть нормально не получается.
— «Укусили — значит, сдох» — так говорила Соня, — хмыкает Счастливчик тихо. — Просто пообещай мне, что сделаешь это. Я не хочу стать таким, как они. Хочу умереть при своем уме, если придется. Пообещай.
— Хорошо, — с трудом выдавливаю из себя, пару раз кивнув для верности. — Если придется, я убью тебя. Обещаю. Но и ты пристрелишь меня, если это будет необходимо, да?
— Да, — покладисто соглашается Лаки, — договорились, майор.
Вермандо смолкает, вроде успокаиваясь, и мы сидим, не проронив ни слова, до тех пор, пока писк коммуникатора не сообщает о приближении рассвета.
Все внутри холодеет от вида забрызганных кровью стен и усыпанных трупами полов. В алых лучах восходящего солнца руины монастыря кажутся жуткими, будто сама Смерть гуляет по этим развалинам крепостных стен. Мы с Лаки медленно выбираемся наружу, так и не сказав друг другу больше ни слова.
Морозный воздух обжигает лицо. Просыпающаяся Анька начинает хныкать. Я смотрю на нее в руках Вермандо, слушаю карканье голодного воронья, вьющегося над руинами, и думаю, что это пиздец. Это просто, блядь, какой-то пиздец.
Лаки принимается возиться с малой возле машины, напевая что-то на родном языке. Небо, алое на востоке, постепенно светлеет, а я сажусь около колодца и понимаю, что меня трясет от осознания. Просто колотить начинает от подступающей истерики, и уже ничего с этим не поделать.
Легкие сдавливает от сухого истеричного хохота, который никак не удается удержать. Первый смешок срывается сам, за ним второй, третий, и я уже не могу остановиться — ржу вслух, дрожа всем телом и чувствуя, как дико меня колотит то ли от кровопотери, то ли от накрывшей истерики.
— Мир! — Вермандо в пару широких шагов сокращает разделяющее нас расстояние, прижимая к груди укутанную в чистое одеяло Аньку, и ухватив меня свободной рукой за плечо, хорошенько тормошит, но это слабо помогает; я продолжаю давиться смехом через мат, и никак не могу заткнуться. — Майор, твою мать! — Лаки выписывает мне такую пощечину, что на миг звезды перед глазами рассыпаются, а в ушах начинает звенеть. — Ну-ка, возьми себя в руки! Ты чего?.. — у него взгляд такой испуганный, что мне ржать еще больше хочется, но вместо этого я делаю пару глубоких вдохов и, немного совладав с собой, спрашиваю:
— Ты хоть смутно представляешь, что нужно делать с детьми? — а самого трясет, и дрожь на кончиках пальцев никак не удается скрыть.
— Да, — уверенно кивает Лаки. — Смутно, — добавляет на выдохе, и я понимаю, что меня накрывает второй волной.
— Пиздец! — рявкаю в сердцах, стая воронья от моего крика вспархивает с ближайших деревьев, а Анька снова начинает орать.
— Отставить истерику, Коршун! — гаркает Счастливчик так, что меня на миг даже колотить прекращает, и, для верности, видимо, выписывает еще одну пощечину. — Ты офицер Космического Флота! Прекрати орать матом! Мы справимся! Это всего лишь ребенок! — Аня в его руках начинает реветь еще громче.
— Да меня жизнь к такому не готовила! — ору в ответ, нервно взмахнув рукой в ее сторону, подскакиваю, чувствуя, что на месте усидеть просто не смогу, и наматываю круг возле колодца. — Все эти пеленки-распашонки — это не мое! Я сдохнуть не боюсь, а ребенка держать в руках боюсь, потому что не умею ни хрена! Мне нельзя детей доверять! Я не знаю, как с ними обращаться, пеленать не умею, и сисек у меня нет!
— Майор! — рявкает Лаки, сцапав меня за плечо на очередном круге, и встряхивает хорошенько.
— Что — майор?! — ору в ответ, выворачиваясь из его хватки. — У тебя, кстати, их тоже нет! А ребенок — это не мы с тобой! Его каждые три часа — или сколько там? — кормить надо! Начнем с насущного! Чем кормить будем, капитан?!
— Ложкой, — спокойно отзывается Вермандо, глядя на меня, словно на идиота, и этот взгляд — как ведро ледяной воды на голову. — Ну, из соски на крайняк. А серьезно — смесями, сухим молоком там, — пожимает плечами он. — Девчонки многое продумали, когда из города уезжали, — молчит несколько секунд, прикрыв глаза, и в образовавшейся тишине Анькин рев кажется невыносимо громким. — И пеленать я умею, — выдыхает Лаки, очевидно, собравшись с мыслями. — Немного. Завязывай истерить, — устало просит он, и я понимаю, что ржать больше не хочется, так, потряхивает только слегка. — Выкрутимся. Мы офицеры. Неужто с ребенком не справимся, — усмехается Счастливчик, и меня отпускает окончательно.
Выдохнув, плюхаюсь на камень, не чувствуя больше ничего, кроме пустоты и усталости. Это пиздец. Безусловно, пиздец. Но Лаки прав, мы справимся.
Через полчаса я успокаиваюсь полностью. Еще через час мы разводим погребальный костер и сжигаем тела девчонок. Оставить их в этих развалинах мне не позволяет совесть, да и Счастливчику тоже. Пламя еще пылает, пожирая сухие ветки, когда я завожу мотор и, развернув автомобиль, выруливаю на раскуроченную дорогу. У Вермандо, сидящего на переднем пассажирском и укачивающего Аньку, слипшиеся от слез ресницы и зареванная мордаха. Я бросаю последний взгляд на пылающее пламя через зеркало заднего вида и сворачиваю на трассу.
Мы справимся.