-11-
13 февраля 2021 г., 19:00
Зима подбирается все ближе. Постоянно срывающийся снег тает, но становится с каждым днем все холоднее. Заросшие развалины городов, деревенские руины и чернеющие скелеты сожженных церквей сливаются для меня в однотипный пейзаж места, которого нет ни на одной карте. Оно, кажется, существует только в моей башке, и больше нигде.
От вида дурацких елок, щетинящихся замерзшей хвоей, да березок, белеющих на горизонте, уже просто тошнит. Тошнит от десятков часов за рулем, от детского ора и тяжелых вздохов. Тошнит от раздолбанной дороги и инея, блестящего на капоте в лучах восходящего солнца. Тошнит от ночного скрежета и воя, который почти никогда не стихает.
Стыдно признаваться даже самому себе, но я устаю. Устаю от бесконечной дороги и воплей Аньки; от молчания Вермандо и свиста ветра в оборванных проводах электропередач да голых ветвях деревьев; от ночевок в заброшенных мотелях, полуразваленных избушках и на пустых заправках. Устаю, и не знаю, что делать с этой усталостью.
После того, как мы остаемся одни, Лаки три дня не разговаривает со мной, не разговаривает вообще, не расчесывается, не ест и не спит. Поминает девчонок по-своему. Только с Анькой носится, кормит ее, кипятит воду, стирает пеленки, купает малую, разводит детский корм и бодяжит какие-то смеси. Я смотрю на все это взглядом полного долбоеба, ни черта не понимающего в заботе о детях, первые сутки пытаюсь хоть как-то разговорить штурмана, а потом понимаю, в чем дело, и, сдавшись, тону в его молчании.
Оно кажется материальным, вполне осязаемым, накрывающим, как волна, и утягивающим в свои глубины, как старое мутное болото. Оно тяжестью ложится на меня, давит, не позволяя нормально дышать, и это раздражает все больше.
Успокаивает только то, что Лаки ночами все равно приползает ко мне. Прикатывается под бок, утаскивая за собой малую, обвивает бедро пушистым хвостом, и покрасневшими глазами пялится в полумрак, разбавленный ультрафиолетовым светом фонаря. Мне спокойно, когда Вермандо так поступает, потому что это позволяет понять: он не злится на меня; свои тараканы в голове, свои обычаи, которым штурман следует.
Старая стая кротов, от которой осталось меньше трети, все еще тащится за нами по пустынным дорогам и разрушенным городам. Не отстает, лишь намеренно держит дистанцию, и их вожак… Мне кажется интересным этот когтистый мудак. Вернее, он кажется мне несколько разумным, и оттого становится любопытно, кто из нас протянет дольше, кто живым выйдет из схватки, которая, так или иначе, грядет, и никуда от нее не деться.
Я верю в превосходство разума над животными инстинктами, а еще хочу замочить эту хромую падлу вместе со всеми остальными кротами, пока они не сожрали нас с Вермандо. И это не инстинкт самосохранения говорит во мне, не опасения. Во мне постепенно просыпается, когда-то давно впавшая в летаргический сон, почти атрофированная жажда мести. Если есть возможность выплеснуть всю злость и накопившуюся энергию, зачем эту возможность упускать?..
Бороться не за идеалы, не за какие-то вымышленные моральные ценности. Бороться просто потому, что хочется бороться. Чтобы не орать от злости и отчаяния, чтобы не биться башкой о полуразрушенные стены. Бороться, потому что такого бойца угробили, потому что женщину, только-только ставшую матерью, отправили на тот свет, и изменить я уже ничего не могу. Не могу ничего изменить в масштабах этих пустующих заброшенных земель, но могу сделать так, чтобы именно эти кроты больше никому не навредили, никого не покусали и не сожрали.
Я обдумываю все, взвешиваю и просчитываю, пользуясь тем, что Лисенок молчит. Ор малой, конечно, отвлекает, но и к нему получается привыкнуть. Решение, кажущееся самым простым, понятным, и оттого правильным, приходит само собой, не вызывая ни малейших сомнений.
Угрохать всю эту стаю к ебаной матери, и с чистой совестью отправиться дальше. Это не люди. Безмозглое хищное зверье, жрущее разумных представителей человечества. А если так, никакого сочувствия, жалости или благородства. Это война, и мне не улыбается быть просто свидетелем, если убивают наших. Я не успокоюсь, пока последняя дрянь из этой стаи, дергаясь в предсмертных конвульсиях и давясь хриплыми вдохами, не подохнет в луже собственной крови у моих ног.
Вермандо начинает разговаривать утром четвертого дня. Мы ночуем в заброшенном егерском домике посреди леса, и я позорно отключаюсь перед самым рассветом. Проснувшись, понимаю, что тусклый солнечный свет пробивается сквозь щели в неплотно закрытых ставнях, откуда-то слабо тянет дымом, а Анька нигде не хнычет.
Вываливаюсь во двор, как есть, натягивая куртку на ходу, и замираю около ступенек крыльца, наблюдая, как полуголый Лаки кипятит воду в огромной кастрюле на костре. Сырые ветки потрескивают и дымят в жрущем их огне, пламя лижет нержавеющие бока кастрюль, покрывая копотью, а Рыжик развешивает стираные пеленки да собственные шмотки на ветвях какого-то кустарника, расхаживая по двору только в тертых джинсах, и пушистые снежинки, кружась в воздухе, плавно оседают вниз, чтобы растаять на веснушчатых плечах.
Смотрю на светлую спину Вермандо и, с полминуты поборовшись с дурацким желанием подкрасться, сдаюсь. Делаю первый шаг в сторону штурмана, совершенно не глядя под ноги, и какая-то ветка, попав под подошву сапога, ломается. Хруст отчетливо слышен в морозном воздухе, и Лаки, шевельнув рыжим ухом, с улыбкой поворачивается на звук.
— Здравия желаю, товарищ майор! — скалится Лисенок, насмешливо глядя на меня, а я выдыхаю почему-то с облегчением, видя, что он удосужился-таки побриться, помыться и прочесать свои рыжие космы. — А что это ты делаешь?
— Реакцию твою проверяю, добро утро, — отзываюсь, стягивая расстегнутую куртку, и, шагнув к Лаки, накидываю ему на плечи. — Оденься, иначе воспаление легких схватишь.
— Та все путем! — улыбаясь, отмахивается он, но руки в рукава просовывает и куртку застегивает.
— А где малая? — хмыкаю я, поискав взглядом орущий сверток на периметре, и не обнаружив.
— Так вон, — кивает Вермандо в сторону корзины, болтающейся в воздухе и закрепленной на ветке акации с помощью ремня. — Поела, спит теперь. Я все тебя спросить хотел, но говорить не мог… — умолкает на пару секунд, задумчиво покусывает черный коготок и, просияв, забавно шевелит пушистым ухом. — Ты что, боишься ее? — в чуть хриплом голосе столько восторга от догадки, что мне тошно делается. — Ты боишься детей, — заключает Лаки с уверенностью, а я чувствую, как тошнота усиливается. — Это ж все объясняет! А я-то все понять не мог, почему ты никогда не берешь ее на руки!
— Я не боюсь ее, — морщусь, глядя в желтые глаза, пылающие непонятным восторгом. — Я боюсь сделать что-то не так. Это ребенок, а я… Ну… — не знаю, как ему объяснить, и потому тяжко выдыхаю, борясь с желанием побиться башкой о ближайшую стену. — Ну, оно такое хрупкое, крошечное, и все время орет. А если я сделаю что-то не так?
— Ничего ты не сделаешь, — чуть раздраженно отмахивается Счастливчик, принимаясь возиться у огня. — Надо просто голову поддерживать — делов-то…
— Как поддерживать?.. — чувствую себя полным идиотом я. — Куда поддерживать?..
— Я покажу потом, — бросает Вермандо, смешно фыркая от дыма. — Нам сейчас бы разобраться кое в чем, — устраивается на пожухлой траве и, покопавшись в моем рюкзаке, который притащил сюда, надо полагать, пока я спал, выуживает Сонькин планшет. — Мы движемся на запад по отмеченному маршруту. Я подсчитал. Судя по скорости наших передвижений, переть еще больше месяца, а судя по погоде, думаю, совсем скоро все здесь засыплет снегом. Мы не знаем, насколько суровы зимы в этих краях, но, если все так, как я подозреваю, то это будет настоящий пиздец, майор. Все заметет, машиной не проедешь, и нам придется перемещаться пешком. А далеко ты уйдешь пешком в хреновую погоду, с немалым грузом и грудным ребенком?.. Я отвечу: недалеко. Мы-то ладно, даже если запасы продовольствия закончатся, кого-то подстрелим, а ребенка надо чем-то кормить. Сухое молоко и детские смеси не бесконечны, знаешь ли, кроме того, Ане нужно тепло, чистые пеленки, и хоть какое-то подобие комфорта, иначе она заболеет. Думаю, нам надо поторопиться, Мир, покуда не стало совсем худо.
— И что ты предлагаешь? — хмурюсь, вытряхивая отсыревшую сигарету из помятой пачки, прикуриваю и, устроившись рядом, спиной упираюсь в его спину.
— Я не знаю, Коршун, — тяжело выдыхает Вермандо, машинально оплетая хвостом мое запястье. — Ехать ночью.
— Нет, — качаю головой, затянувшись. — Батареи сядут еще до рассвета, на подключение запасного аккумулятора нужно время, а окрестные леса, поля и развалины кишат этими голодными уебками. Нас сожрут, как только машина заглохнет. Это не вариант. До утра не продержимся.
— А дополнительный свет? — Лаки инстинктивно смыкает кольцо плотнее. — Должны быть какие-то варианты. Если нас снегом заметет в каком-нибудь Сосихуйске, считай, там нам и пиздец.
— Дополнительный свет — это на крайний случай, — выдыхаю дым и протягиваю сигарету Счастливчику. — Надо придумать что-то другое, или продолжать путешествовать, как путешествовали раньше.
— Как раньше уже не получится, — в голосе Вермандо слышна невеселая усмешка. — Майор, — он молчит какое-то время, после, извернувшись, забирает у меня сигарету и затягивается. — Скажи, Мир, ты хочешь вот так просто отпустить… Так просто не обращать внимания на этих, которые каждую ночь околачиваются где-то рядом?
— Нет, — хмыкаю я, забираю сигарету, затягиваюсь и раздавливаю окурок подошвой сапога. — Я собираюсь перестрелять их ко всем ебеням. Это все.
— Мир, — предупреждающе тянет Счастливчик.
— А ты хочешь, чтобы они и дальше по местным лесам-полям рыскали? — скептически изгибаю бровь, хоть и знаю, что он этого не видит. — Почему-то я сильно сомневаюсь на этот счет.
— Потому что кровь смывается только кровью, — зло усмехается Лаки. — Расскажи мне, что ты задумал.
— Ты в этом участвовать не будешь, — сразу же пресекаю все попытки содействия я. — Твоя задача — нянчить малую. Если я где-то просчитался, ты сможешь позаботиться о ребенке. Я о ребенке позаботиться не смогу, и обсуждать это не собираюсь.
— Но… — пытается возразить Вермандо.
— Нет, Лаки, — очень раздельно произношу, и слышу его тяжелый выдох.
— Вот вечно ты так, — издает подобие глухого рыка Счастливчик, отпуская мое запястье. — Тебе, значит, все веселье, а мне опять ребенка нянчить. Это несправедливо, майор.
— Зато логично, — веду плечом я. — Больше нянчить некому.
Лаки ничего не отвечает, только пыхтит злобно, недовольно шевеля хвостом, как здоровенный взбешенный кошак. Не шипит пока, и то хорошо.
Мы на сутки остаемся здесь. Я успеваю подстрелить кролика, пока Вермандо, все еще злой, чего и стоило ожидать, перестирывает все шмотки, рассказывая мало что понимающей и недавно проснувшейся Аньке, какая я сволочь. Анька только агукает в ответ, что-то пищит и тянет маленькие ручки вверх.
Я застаю именно это, и с полминуты наблюдаю, как Счастливчик яростно мутузит портки в кастрюле, укутавшись в какое-то покрывало. На фразе «Неблагодарное самодовольное козлище!» нервы мои сдают. Тактично покашляв, нежно обнимаю тушку невинно убиенного клыкастого кролика и, склонив голову набок, осуждающе взираю на Вермандо, который, осознав, в чем дело, виновато прижимает рыжие уши к лохматой башке.
— Ты чему ребенка учишь, нелюдь? — возмущенно вопрошаю, укоризненно глядя на него. — Ты хочешь, чтобы первое Анькино слово было бранным?..
— Да она все равно ничего не понимает? — нервно шевельнув ухом, отмахивается Лисенок. — И маленькая слишком, чтобы запомнить.
— Лаки, — я, тяжело вздохнув, устраиваюсь возле костра, принимаясь потрошить кроля, — если хочешь сказать что-то обо мне, скажи это в лицо. Если тебя не устраивает что-то — говори. Я выслушаю и учту.
— Мне досадно просто, — как-то сконфужено отзывается Счастливчик, отжимая портки. — Нет, умом-то я понимаю, что ты прав, и за ребенком никто теперь не присмотрит, если и я, за тобой ринувшись кротам мозги вышибать, не выживу, понимаю, какая ответственность теперь на мне лежит, но это… — вздыхает тяжко, вертит скомканное мокрое тряпье в руках и, зло рыкнув, со всей дури запускает им в кастрюлю с мыльной водой; пена разлетается во все стороны, Анька агукает в корзине. — Что ж мне теперь, сапоги снимать, бигуди цеплять на башку, и вприпрыжку на кухню нестись?! — он явно злится, даже уши прижимает, и орет так, что Анька начинает выть. — Я, может, и уступил бы, майор, — тяжко вздыхает Лаки, плюхаясь на траву около меня. — Может и пошел бы, — молчит недолго, снова вздыхает и скребет темным когтем травинку в инее, похоже, окончательно успокоившись. — На кухню. Только безо всей этой херни. Ну, про сапоги и бигуди. Так ты покажи мне эту кухню, майор! — он вспыхивает резко, лупит кулаком по замерзшей земле и, взвыв, баюкает ушибленную руку. — Я понимаю, что за Анькой присматривать нужно, — снова успокаивается, будто выключателем кто щелкает. — Осознаю все прекрасно. Но мне досадно, что теперь я не могу быть твоим напарником, равным, да и бойцом вообще. Умом все понимаю. Огрызаться перестать не могу. Просто потому, что натура такая, — совсем уж тяжко вздыхает еще раз, утыкается лбом в покрывало на коленях, подтянув их к груди, и сидит так молча с полминуты. — Знаешь, Мир, я ведь, если так посудить, ото всей этой херни всю свою сознательную жизнь бежал. Бежал, потому что уступать не умею, потому что нянькаться и воспитывать детей — это не для меня, потому что отношения, в которых ты не можешь быть равным партнеру, не имеют для меня смысла, потому что… Да неважно все это! — психанув, Лисенок лупит по земле уже другим кулаком, но морщится так же, как пару минут назад. — И вот где я теперь, и кем стал? Я не офицер больше, теперь, скорее всего, просто дезертир. Стираю тряпье, ношусь с младенцем так, будто он мой, и не могу быть равным тому, с кем судьба свела меня, заставив сосуществовать, независимо от желания. Не ирония ли, Коршун?..
— Да, я не могу помочь тебе с заботой о ребенке, потому что не шарю в этом, но могу делать хоть что-то, чтобы вы с Анькой оставались в относительной безопасности. Это, думаю, лучше, чем если бы вы с малой остались совсем одни. Тебе так не нравится сосуществовать со мной? — хмыкнув, изгибаю бровь, отвлекаясь от рассматривания освежеванной тушки кролика.
— Ни черта-то ты не понимаешь, — качает головой Вермандо. — Тут не в тебе дело, не в ком-то там еще. Тут дело во мне самом. Это мои заебы, Мир, — шумно выдыхает, и тон его становится мягче. — Ты не виноват в том, что очутился рядом. Будь на твоем месте кто-то другой, было бы сложнее. На самом деле ты мне нравишься, Мир. Очень нравишься. Может, даже больше, чем это допустимо, — усмехается невесело, молчит пару секунд, постукивает когтем о коготь. — Мне не нравится, кто я рядом с тобой при таком раскладе.
Мне нечего ему сказать. Просто нечего, потому что я не психолог. Не умею копаться в чужом сознании и подсознании, раскладывая по полочкам предубеждения и страхи. Меня не учили. Я просто вояка, и потому молчу. Меня учили другому, а чему не учили — тому научился сам.
Покормив Аньку, Вермандо отрубается после полудня. Спит, клубком свернувшись и укутавшись в старую куртку. Просыпается по времени, когда малую нужно снова кормить, и после опять отрубается, проваливаясь в беспокойный тяжелый сон. Дрожит, морщится, зовет какого-то Чарли, нервно скребет когтями по полу и не просыпается, пока коммуникатор не начинает пиликать сигналом будильника. Бодяжит смесь, кормит малую и отрубается снова. Он измотан, и это неудивительно. Я беспокоюсь только о том, чтобы Лаки хуже не стало.
Он просыпается после заката, когда я, собираясь, копаюсь в рюкзаке, одновременно стараясь найти ножи и застегнуть подсумок. Сонно трет мордашку ладонями, удивленно косится на меня и хмыкает.
— Ты куда-то собрался, Мир?
— На ночную прогулку, — я проверяю заряд батарей и убираю оружие в кобуры на бедрах. — Послушай меня внимательно, — присаживаюсь на корточки около Лисенка, несколько секунд смотрю в мутные желтые глаза и киваю собственным мыслям, вкладывая заряженный ствол в прохладную ладонь штурмана. — Что бы ни случилось, что бы ты ни услышал, ни за что, ни при каких обстоятельствах не открывай дверь и не высовывайся наружу до рассвета. Я сейчас выйду, ты запрешь, и, что бы ни случилось, не откроешь дверь, пока сумрак снаружи не рассеется, — выпрямившись, подхватываю рюкзак и кошусь на дверь. — Если утром не вернусь, не ищи меня. В этом уже не будет смысла. Собери все необходимое, покорми Аньку и отправляйтесь по маршруту, отмеченному на Сонькиной карте. Соблюдай осторожность, и все будет нормально. Вы доберетесь до города еще до того, как дороги заметет.
— Ты сдурел?! — зло шипит Счастливчик, но не рявкает, чтобы не разбудить спящую Аньку. — Ты что удумал, кретин?!
— Ничего я не удумал, — усмехаюсь криво, поборов желание качнуть головой. — Надеюсь все-таки вернуться живым, а это так, — выдыхаю, неопределенно взмахнув рукой, — просто на всякий случай. Проводи меня и запри дверь.
— Ты чокнутый, — качает головой Лисенок.
— Я знаю, — говорю, пока он плетется следом. — Запри дверь. До утра, Счастливчик, — улыбаюсь и, взъерошив рыжие волосы на макушке зажмурившегося, пригнувшего уши Лаки, шагаю в промозглую осеннюю ночь, слыша, как щелкает старый замок.
Тьма встречает уже привычным, давно не смолкающим скрежетом, и глухим далеким рыком неведомых тварей. На самом деле мне известно, что их осталось всего-то шестеро, хотя, может, другие из какой стаи прибились. Глубоко вдохнув, снимаю оружие с предохранителя, поправляю лямку рюкзака и не спеша топаю в сторону лесной дороги.
Здесь пустующий хутор в пятнадцати минутах ходьбы. Я все прощупал, когда на охоту ходил, и теперь точно знаю, что делаю. Да если бы и не знал, кротов все равно подальше от Лаки и Аньки увести надо.
Эти тварюги за мной, вопреки ожиданиям, не мчатся, сигая через кусты. Так, ползет парочка, чисто из вредности, и нападать не торопится. Следит, принюхивается, шуршит замерзшей опавшей листвой в зарослях молодых елок и дубов при дороге. Больше ничего. Тихо.
Преодолев две трети пути до хутора, на повороте у тополиной рощи останавливаюсь, вжимаюсь спиной в кору одного из старых деревьев и, соскользнув по ней, присаживаясь на корточки, шуршу травой, покрытой изморозью. Рукоятка ножа удобно ложится в ладонь, приятно холодит кожу и, можно было бы сказать, успокаивает, вот только я не нервничаю. Несколько секунд смотрю на левую ладонь в тусклом лунном свете, прислушиваясь к далекому скрежету и рыку, усмехаюсь криво, сжимаю лезвие и, распанахав ее поперечно, выпрямляюсь, убирая нож в ножны на поясе.
Зверье вдали оживляется. Голодный рык плывет над лесом, становясь все громче, где-то вдали шуршат кусты, и шорох этот отчетливо слышен в морозной ночи. Не трудясь перевязывать руку, выпрямляюсь, и, поправив лямку тяжелого рюкзака, спешно направляюсь к хутору, оставляя кровавую дорожку на пожухлой траве, покрытой инеем.
Ну же, уебки, поторопитесь. Идите за мной. Вам же пахнет. Вы же хотите жрать. Ну так живее! Самая редкая группа крови, отличная, почти доступная закуска, которая сама предлагает себя. Идите за мной.
Хутор встречает меня парой заброшенных покосившихся домиков из потемневшей древесины. Старые проржавевшие петли скрипят под тяжестью перекошенных дверей, им вторят детские качели, раскачивающиеся на ветру, и ржавый фонарь на крыльце.
Легко перемахнув невысокий забор с облупившейся краской, оказываюсь в заросшем дворе ближайшего дома. Не поднимаюсь по жалобно скрипящим ступенькам — взлетаю, и, оказавшись на крыльце, толкаю дверь, ныряя в густую темень заброшенной избушки.
Внутри холодно, сыро и грязно. Тащит застоявшейся водой, плесенью и мертвечиной. Под ногами хрустят осколки стекла и какие-то трухлявые щепки. Светлое разбросанное тряпье бесформенными островками белеет на темном полу. Через щели в прохудившейся крыше пробивается тусклый лунный свет.
Присаживаюсь на корточки за перегородкой, отделяющей спальню от кухни, невольно пугая голодную крысу и черную пушистую живность, бросающуюся врассыпную. Скидываю рюкзак, прижимаюсь спиной к стене, на всякий случай запускаю диагностику и принимаюсь ждать.
Много времени кротам не требуется. Снаружи доносится шорох и приглушенный рык как раз в тот момент, когда ствол коротко пищит о полном заряде. Прислушиваюсь к тому, что происходит за бревенчатыми стенами, попутно запуская руку в рюкзак, нашариваю необходимое, и мысленно считаю.
Главное — выбрать правильный момент. От этого все и зависит. Ошибусь, немного потороплюсь — сожрут, разодрав на куски. Но, если все просчитаю правильно, этих шестерых без труда положу. Лишь бы другие на запах свежатины не сбежались, а то никакая экономия боеприпасов не поможет.
Эти твари ползут отовсюду. Щемятся в дверной проем, лезут в темные окна, скалящиеся осколками разбитых стекол, и оцарапывают бока, покрытые короткой редкой шерстью. Кроты щерятся, принюхиваются, очутившись в доме, замирают на стенах в немыслимых позах и, капая слюнями из клыкастых зловонных пастей, слепо вертят уродливыми бошками. Ищут меня по запаху, суки.
Ну, ищите, ищите… Сползайтесь ближе. Еще ближе. Так, чтобы каждому досталось.
Криво усмехаюсь, слушая скрежет, мешающийся с глухим рыком, и наблюдаю, как эти уебки черными подвижными пятнами карабкаются по стенам в полумраке. Порыкивая и урча, сползаются к центру комнаты. С диким грохотом спрыгивают на пол, так, что прогнившие доски опасно трещат, и принюхиваются, издавая странные, и на что не похожие звуки.
Обнюхивают окровавленный пол, низко опуская головы, почти ложась на него, пригибаясь, как кошки перед прыжком. Хромой слизывает алую каплю с темных досок, рычит предвкушающе, вертит мордой, словно разглядеть меня пытается, и, принюхиваясь, медленно ползет вперед по кровавой дорожке. Стая лезет за вожаком, когтями царапая бревенчатые стены, порыкивая и подвывая.
Довольно улыбаюсь.
Идите ближе, мои хорошие, сейчас я вас угощу…
Дожидаюсь, пока все они сползаются максимально близко к центру комнатушки, выдыхаю и медленно выпрямляюсь.
А теперь, суки, огребайте.
Зажмурившись, бросаю СГ, и через три секунды весь дом освещает ослепительно-яркой вспышкой. Черная мелкота с воем разбегается, забиваясь под плинтуса, кроты ревут так, словно их кислотой окатили, жмутся по углам, с отвратительным скрежетом карабкаясь под потолок, но это не спасает от света, проникающего повсюду.
— Пиздец, добегались, — усмехаюсь, и, в тускнеющем свете шагая вперед, первому вышибаю мозги вожаку на полу. Он, взвыв, оседает на темные доски безвольной тушей.
Стая рычит, воет, не оклемавшись от ультрафиолета, а я палю по ним из двух стволов. Успеваю снять одного в дальнем углу под потолком, и он с грохотом валится вниз, раздирая бревна острыми когтями, дико воя, хрипит, захлебываясь темной кровью. Другой бросается прямо на меня, прыгает с потолка, и его удается подстрелить, но увернуться я не успеваю. Падаю, придавленный весом тяжелого зловонного тела, матерюсь, чувствуя, как чужая кровь пропитывает шмотки, стараюсь выбраться, и, того времени, которое трачу на это, остальным хватает.
Они подбираются опасно близко, рычат голодно и, по-волчьи принюхавшись, бросаются всей оставшейся сворой. Ухожу вбок, только каким-то чудом успевая перекатиться и отскочить.
Острыми когтями-лезвиями один из кротов успевает мазнуть по руке. Свежая кровь, хлынув из раны, пропитывает ошметки клетчатого рукава рубашки и тертую кожу куртки, вспоротую от локтя до запястья. Болью не обжигает. Я под адреналином ее просто не чувствую.
Эти тварюги воют, почуяв приятный аппетитный запах, мотнув головами после столкновения друг с другом, сосредотачивают внимание на мне, вертя мордами все так же слепо, но принюхиваясь и голодно порыкивая. Не дожидаясь, пока они снова бросятся, простреливаю грудак одному, успеваю пальнуть контрольным, и, нырнув за перегородку, слышу, как трещит, расступаясь под острыми когтями, трухлявое дерево.
Только крутануться получается, перевернувшись на спину, когда один из кротов, проломив тонкую стенку, с голодным воем обрушивается на меня. Стволы отлетают к дальним углам. На пол сыплются обломки трухлявого дерева. Когтистая тварь, нависнув надо мной, щелкает клыками, заляпывая ткань рубашки слюной, капающей из зловонной огромной пасти. Кое-как умудряюсь извернуться, выхватываю нож из сапога и, недолго думая, перерезаю кротяре глотку одним быстрым движением.
Теплой кровью заливает рожу и грудак, я силюсь выкарабкаться, замечая, как последняя недобитая дрянь, глухо урча, ползет ко мне. Она уже рыкает, готовясь к прыжку, но мне, скинувшему с себя тяжелую дохлую тушу, пары секунд хватает, чтобы подхватить валяющийся на полу ствол и пристрелить крота в прыжке. Зверюга с грохотом падает на пол, бьется в предсмертных конвульсиях и жутко воет.
Поднимаюсь, одергиваю куртку, отплевываюсь от крови и направляюсь к ней. Не колеблясь, простреливаю башку кроту, кровь темной лужей растекается вокруг его морды, а сам он стихает.
Прохожусь по полуразрушенному дому не спеша. На всякий случай вышибаю мозги тем уебкам, которым не попал в головы сразу, перематываю разодранную руку найденной здесь тряпкой, прижимаюсь к стене и, выдохнув, соскальзываю по ней на пол.
Воняет сыростью, мокрой шерстью, кровью и перегретым пластиком. Башка гудит, рука начинает ныть. Закуриваю, запрокинув голову, прижимаюсь затылком к стене и слушаю тишину. Отсыревшая сигарета потрескивает и хреново тянется. Снаружи только ветер свистит в голых ветвях. Дохлая стая темными тушами бугрится на грязном полу.
Неимоверно долго плетусь до егерского домика под начавшимся снегом, ожидая, что на запах крови вот-вот примчится еще какая-нибудь стая, но этого не происходит. У тополиной рощи мне встречается только одна голодная и явно давно блуждающая здесь, тощая кротяра, но она не нападает. Будто не видит меня, не чует запаха, хоть и принюхивается.
Я понимаю, что кровь собратьев все забивает, тварюга действительно не чует людского духа, только запах сородичей. Ухожу, дождавшись, пока она скроется в кустах. Не стреляю. Нет смысла. Она слишком тощая и слабая. Сама с голоду сдохнет скоро.
Доползши до двора, забираюсь в машину, запираю двери и, устроившись на водительском сидении, жду рассвета. Жду, даже не думая про сон. Адреналин не позволяет отключиться.
Вскоре небо на востоке светлеет. А может, не вскоре, и мне так только кажется. Тяжелые зимние тучи окрашиваются в мягкий лиловый цвет от первых лучей утреннего солнца.
Посидев еще минут десять в нагретом салоне, выбираюсь наружу. Легкие тут же обжигает морозным холодом. Мелкие снежинки бросает в лицо порывом ветра. Я лишь на крыльцо успеваю подняться, ежась от холода да кутаясь в сырое от крови тряпье, когда дверь распахивается, едва не двинув по морде, и наружу вываливается взъерошенный Лаки.
— Живой? — выдыхает глухо, ловит меня за плечи и присматривается, дожидаясь медленного кивка, а после по роже я все-таки получаю.
Отхватываю от Вермандо такую звонкую пощечину, что на миг все звуки вытесняет, а перед глазами рассыпаются далекие звезды. Морщусь, склоняя голову, и в этот момент он, ухватив меня за ворот куртки, хорошенько встряхивает.
— Сука, — шипит прямо в ухо, продолжая тормошить, и, кажется, звереет окончательно, срываясь на ор, — еще раз ты выкинешь что-то подобное — я сам тебя убью! Грохну, если выживешь, дурак придурочный!
— Черт, научись ругаться грамотно, или не ругайся вообще, — я понимаю, что вот-вот начну ржать, и не вижу смысла останавливать себя. Просто не могу. Первый смешок срывается сам собой, за ним второй, третий…
— Самовлюбленный эгоистичный мудак! — продолжает орать Лаки, перекрикивая мое ржание и замахиваясь для очередной пощечины. — Да я тут чуть не ебанулся, пока тебя черт-те где носило!
— Тише, — я мгновенно прекращаю ржать и за запястье перехватываю его руку в паре миллиметров от своей щеки; Лисенок смотрит удивленно и делает слабые попытки высвободиться из моей хватки. — Тише, — прижимаюсь сухими обветренными губами к основанию его дрожащей ладони и смотрю в желтые глаза пристальным взглядом, медленно ослабляя хватку.
Вермандо шумно выдыхает, подается вперед и порывисто обнимает меня. Цепляется за шею дрожащими холодными пальцами всего на мгновение, тычется носом куда-то под ключицу и принимается лихорадочно шарить по телу, скользить ладонями, ощупывать на предмет переломов. Нащупывает тряпицу на локте и, медленно отстранившись, испуганно смотрит на меня.
— Тебя же не покусали? — спрашивает севшим голосом; слабо улыбаясь, только отрицательно качаю головой. — Какой ты придурок… — шепчет он, снова прижимаясь ко мне, и дрожит, кажется, всем телом; я думаю, что это нервное, запуская пятерню в мягкие рыжие пряди на его затылке, притягивая ближе и заставляя уткнуться мне в шею холодным носом. — Какой придурок, — шепчет Лаки мне под кадык, опаляя кожу дыханием. — Не бросай меня здесь одного.
— Я больше не буду, — спешу заверить, отстраняясь от сконфуженного, кажется, немного смущенного собственным поведением Вермандо. — Корми Аньку, нам собираться надо.
Он кивает, ныряя в дом и избегая смотреть в глаза, а я курю на крыльце, глядя в стремительно светлеющее небо, и думаю, что Соня с Лизой остались не там, на погребальном костре у разрушенного монастыря. Они останутся здесь, в этом егерском домике.
Мы с Лаки оставляем их здесь, уезжая на запад.