-17-
13 февраля 2021 г., 19:00
Уже довольно поздним вечером нас будит Аскольд. Вернее, он лупит в дверь, будит Лаки, а рыжий легонько пинает меня по голени и ворчит в подушку:
— Мир, там хуи кого-то принесли. Открыть надо.
Я молча сажусь на постели, чувствуя, как все тело ноет, подхватываю валяющуюся на полу простыню, завязываю на бедрах, и иду на стук, мысленно матеря чужую настойчивость. Колька, обнаружившийся на пороге, выглядит неприлично счастливым, посвежевшим, и скалится невероятно раздражающе.
— О, — выдыхает он, окинув меня взглядом от макушки до волочащейся по полу простыни. — Как ты хорош собой, Мирослав, — хохотнув, шевелит ухом и кивает на лестничную клетку. — Покурим, что ли?
Ничего не отвечаю, на автопилоте натягиваю сапоги на босу ногу и выползаю за ним в подъезд, как есть — в простыне.
— Ты б оделся, — качает головой охотник, прикуривает две сигареты и сует одну мне. — Простудишься.
— Че-то не хочется, — морщусь я, пытаясь свести ноющие лопатки, и обхватываю фильтр губами.
Первая затяжка — как бальзам на душу.
— Да, хорошо тебя Рыжик отделал, — лыбится Колька, устраиваясь на перилах. — Ты не подумай, я б сам не пришел, но вашу милую беседу весь подъезд слышал, так что мать разволновалась, что вы там просто поубивали друг друга, и послала меня позвать вас ужинать.
— А времени сколько? — хмыкаю, выдыхая дым, прислоняюсь спиной к холодной стене и чувствую, как боль постепенно стихает.
— Одиннадцать почти, — отвечает волк, глядя на тускло мерцающую лампочку под потолком; у меня внутри что-то обрывается, а дым застревает в горле. — Ты не волнуйся, — тут же просит Аскольд, поскольку, видимо, состояние все-таки отражается на моем лице. — Анька у Машки. Наелась и спит. Утром заберете. Все равно у Машки своя двойня, она привыкла ночами не спать, и еще за одним ребенком посмотрит, а вам отдохнуть надо. Да и выпить, думаю, нам троим не помешает. Расталкивай рыжего, а я пока к себе схожу, шмотки вам принесу.
Охотник, докурив, уходит к себе, а я стою еще какое-то время, раздираю фильтр и мерзну, слушая, как за дрожащими стеклами воет ветер и шелестит сухой снег.
Разбудить Лисенка оказывается гораздо более сложной задачей, чем ожидалось. Лаки вертится, хнычет, что не хочет вставать, норовит засунуть голову под подушку и, отмахиваясь, случайно умудряется засветить мне по роже. Еле ощутимо, но разбитые губы мгновенно отзываются болью.
Спустя десять минут бессмысленных копошений, я сдаюсь, и, психанув, просто подхватываю мгновенно проснувшегося, взбеленившегося Счастливчика на руки. Он орет, отбивается, требует поставить на пол, но мне-то проебом все. Тяну верещащий сверток в душ, краем одеяла протирая паркет. Оказавшись в ванной, закидываю на плечо, чтобы хоть одна рука свободной была, и, врубив воду, вытряхиваю рыжего из прохудившейся байки.
Лаки шипит, коснувшись ступнями холодного пола, морщит нос, стрижет воздух ушами и, изогнув хвост, готовится, надо полагать, наорать на меня, но я, решив не дожидаться, пока он подберет слова, скидываю простыню и молча заталкиваю Лисенка под струи теплой воды.
Малый морщится, прижимается спиной к кафельной стенке и прикрывает глаза. Окидываю его взглядом, дивясь разнообразию красок и оттенков, и не могу поверить, что это я его так. Смотреть на Лаки просто больно, хотя я сам, наверное, еще краше.
Чувство вины начинает шевелиться под ребрами мерзкой скользкой гадиной. Хочется зацеловать все синяки и ссадины на бледной коже. Хочется просить прощения, и почему-то делается стыдно. Стыдно за то, что поддался раздражению, что закипел настолько, что вообще позволил себе поднять на Рыжика руку.
Он открывает глаза, склоняет голову набок и, окинув сочувственным взглядом, просто притягивает меня за плечо, прижимаясь так тесно, что, кажется, между нашими телами не остается места ни воде, ни воздуху.
— Заранее прошу: просто заткнись, Коршун, — шепчет припухшими разбитыми губами, улыбается, обнимая меня за шею, вынуждая немного склониться, и целует, прежде чем успеваю возразить.
Поцелуй получается коротким, болезненным, и с солоноватым привкусом нашей мешающейся крови.
Пока я зацеловываю багровые пятна засосов, разбитые костяшки, синяки на запястьях, и, подхватив под бедра, зажимаю Лаки между собой и стенкой, успевает вернуться Аскольд. Тактично покашляв, орет снаружи, перекрывая криком шелест воды:
— Коршун, Счастливчик! Вам бы совесть поиметь, а не друг друга! Антоновна в четвертый раз разогревает ужин! Водка, в конце концов, греется! Десять минут! После выволоку на площадку в том состоянии, в котором вас найду!
Совесть от его слов даже не начинает шевелиться, но, ограничившись минетом и простой дрочкой, мы с Лаки все-таки вываливаемся наружу в клубах пара.
Пятнистые штаны и оливковый свитер охотника на мне в облипку, а вот Рыжику чужие шмотки в самый раз. Лаки вертится так и этак, подтягивает рукава джемпера и, собрав отросшие волосы в пучок на затылке, улыбается разбитыми губами, поймав мой взгляд в зеркале. Я ловлю себя на мысли, что без одежды Лисенку все равно лучше. Еще бы синяки и кровоподтеки сошли…
Теперь спокойно смотреть на Рыжика не получается никак. Не получается воспринимать, как прежде. Его постоянно хочется касаться, тискать, зажав в каком-нибудь углу, смущать, заводить, чтобы видеть, как похоть начинает плескаться на дне этих пьяных желтых глаз, как их заволакивает дымкой желания. Да что там, Лаки просто хочется, постоянно, и, мне кажется, это может превратиться в проблему.
К Антоновне мы приходим уже заполночь. Тетка, встретив нас на пороге, всплеснув руками, хватается за сердце, а на лице ее застывает выражение такого священного ужаса, что, признаться честно, мне даже делается немного стыдно. Совсем чуть-чуть.
За стол нас, конечно же, никто сразу не пускает, впрочем, как и ожидалось. Вместо этого мама Люба, начиная причитать, качать головой, и, с каждой секундой становясь все ближе к истерике, вручает Аскольду какую-то склянку, аптечку, чистые марли, и отправляет нас всех в соседнюю комнату, а сама идет разогревать ужин. В пятый раз.
Теткина мазь холодит, но не щиплет, пахнет молоком, медом, какими-то травами, и практически мгновенно снимает боль. Просто замораживает. Пропитанные ею марлевые салфетки не раздражают, потому что не ощущаются. Охотник, накладывая нам повязки, явно увлекается антисептиками.
Лаки честно терпит, прижимая уши и морща нос. Ингрид носится по комнате, таская в зубах упаковку от марли. Я курю в открытое окно, слушая веселый треп Аскольда, тихий лай забавляющейся овчарки, глухое матерное шипение Рыжика, и ловлю себя на мысли, что хочется улыбаться. Так легко, и даже непонятно, отчего.
За стол мы садимся около часа, мама Люба ставит покрытую конденсатом бутылку какой-то зеленоватой жидкости, рассыпает по тарелкам запеченное мясо с чем-то непонятным, все суетится, пока Аскольд наполняет граненые стаканы, выпивает с нами первый, вроде успокаивается, от силы, минут на пять, а дальше начинается вторая серия:
— Сынок, ты почему ничего не ешь? — пристает она к Лаки, который одним взглядом силится сказать: «Сделай хоть что-нибудь, Мирослав!» — Если ты не будешь нормально питаться, откуда же у тебя возьмутся силы на воспитание ребеночка? Давай я насыплю тебе еще салата!
— Мать, — честно пытается вступиться Аскольд.
— И тебе, сынок, — тут же воодушевляется Любовь Антоновна. — Давай сюда тарелку! И вообще, чего вы сидите. Может, еще по одной?
Коля молча забирает из теткиных рук тарелку, разливает водку, пахнущую полынью и можжевельником, и мы выпиваем еще. Антоновна пьет наравне со всеми, не закусывает и, оставив в покое несчастного Лисенка, грустно взирающего на гору салата, щедро сдобренного какой-то заправкой, переключается на меня:
— Мир, сынок, ты почему ничего не ешь? Вам обязательно надо кушать! Я просто обязана откормить вас после всего, чего вы натерпелись. Вам надо восстановить силы, придется много работать, чтобы ребеночка на ноги поставить, а я, как на вас погляжу, так думаю, что вы оба скоро от истощения помрете, — тетка шмыгает носом, стирает слезинку с бледной щеки и, от всех щедрот душевных, насыпает мне добавки.
— Ма, остановись, — жалобно просит Коля. — Никто из нас не помрет. По крайней мере, в ближайшее время.
— Ой, Коленька, я так рада, что ты вернулся, да еще и с друзьями, — абсолютно без предпосылок начинает щебетать Антоновна. — Мне так грустно здесь одной, а когда в доме много народа, становится веселее. В общем, сына…
— Я понял, — кивает Аскольд. — Ты дорвалась, и теперь не можешь остановиться. Но, пойми, мы ж здесь собрались не только затем, чтобы нажраться.
— Кстати! — пуще прежнего воодушевляется тетка. — У меня еще ореховая настойка есть! Вы такого еще не пробовали, сынки, — и, резво подскочив, уносится куда-то в сторону кладовки, вытирая руки о передник. — Я сейчас принесу!
— Неугомонная женщина, — качает головой охотник. — И вот так всегда.
— Она б сама чего-нибудь съела, — хмыкаю я, косясь на пустую теткину тарелку. — Все суетится, тараторит… А вдруг поплохеет?
— Так нас же трое, — улыбается Коля. — Неужто до кровати не донесем? — и в этот момент по квартире разносится трель дверного звонка. — О! — волк скалится еще шире. — Уже четверо! — и встает, направляясь в коридор. — Но Машка — это группа поддержки.
Машкой оказывается вчерашняя темноволосая девчонка.
Она в пижаме, белом махровом халате, грозящем треснуть на груди, и смешных домашних тапочках. Симпатичную смуглую мордашку обрамляют темные блестящие локоны, на дне зеленых глаз искрятся смешинки, и я бы, наверное, не дал этой девочке больше шестнадцати, а у нее уже двое детей.
Мама Люба ставит Машке тарелку, Аскольд пододвигает стул, и гостья устраивается за столом. Пьет она только компот, и почти ничего не ест, пока мы с теткой и Колей опустошаем бутыль с ореховой настойкой. Лаки уже такой, как надо. Розовеет щеками, настойчиво отодвигает тарелку, которую постоянно подсовывает тетка и, потребовав сигарету, еле заметно пошатываясь, уходит на площадку курить.
Тетка притаскивает пирог, Коля — гитару. Посмотрев на Аскольда, гитару и пирог, мама Люба убирает последний, и ставит на стол очередную бутылку чего-то вкусно пахнущего. Коля настраивает гитару и напевает матерные частушки, мать подпевает, Машка смеется, доедая пирог.
Рыжий возвращается совсем пьяным и очаровательно румяным. Глядя на него, я думаю, что никогда не забуду этот осоловелый взгляд — настолько он восхитительный и такой… Совершенно другой.
Мы с Колей поем, допивая теткину настойку. Лисенок дремлет, пристроив голову у Машки на груди. Мама Люба затягивает какую-то старую военную песню, с умилением глядя на Аскольда, теряющего аккорды.
Машка, сгрузив Лаки на диван, откланивается в половине четвертого. К моменту, когда следом за ней и тетка, зевая, извиняется и уходит спать, предварительно поставив нам еще бутылку, я успеваю запомнить слова песни, а Рыжик вроде немного трезвеет.
Аскольд убирает гитару в угол и разливает настойку по стаканам. Лаки зевает, прижимаясь виском к моему плечу и смешно топорща уши. Ингрид устраивается у ног.
— Итак, мужики, — начинает Коля, отпив из своего стакана. — Теперь, когда дамы покинули нас, пора поговорить серьезно.
— Самое время, — абсолютно по-бабьи хихикнув, рыжий стихает, прижимаясь теснее.
— На что и как, позвольте узнать, вы собираетесь жить, господа офицеры? — хмыкает охотник, бухнув пепельницу посреди стола, закуривает и протягивает мне пачку.
— Что-то придумаем, — пожимаю плечами я, киваю в знак благодарности, прикуриваю и с наслаждением затягиваюсь. — Я работу найду. Не пропадем, в конце концов.
— Я че предложить-то хотел, Мир, — тянет волк, почесав в затылке. — Может, того… К нам, в смысле?
— К вам — это куда? — хмурюсь я, отпиваю из своего стакана и абсолютно на автопилоте подношу сигарету к губам полусонного Счастливчика, тормошащего меня за рукав. — В погранцы, что ли?
— В городскую стражу, — ведет плечом Колька. — Я уже успел поговорить с полковником насчет тебя. Только собеседование пройти — и, считай, с работой все решено. Жалование вполне приличное, вам втроем хватит. Подумай до завтра.
— А я куда? — оживляется Рыжик, моментально стряхнув всю сонливость.
— А что ты умеешь делать? — шевелит пушистым ухом охотник.
— Эм-м… — глубокомысленно изрекает мой бывший штурман, и на симпатичной веснушчатой мордашке отражается активная работа мысли. — Ну-у…
— Значит, тоже в стражу, — тут же решает Коля, растягивая губы в улыбке.
— Нет, — едва узнавая собственный голос, чеканю я, чувствуя, как мгновенно начинаю трезветь.
— Почему? — искренне удивляется охотник, а вместе с ним и Лаки — разве что вопрос не озвучивает.
— Потому что я так сказал, — на алкогольный дурман и намека не остается; выпрямляюсь, выдыхаю дым и раздавливаю сигарету в пепельнице. — В стражу он не пойдет, — в голосе звенят металлические нотки, и рыжий недовольно прижимает уши к лохматой башке, скосив на меня осуждающий взгляд. — Пусть дома сидит, ребенка нянчит.
— Так, — Лаки решительно поднимается, скрещивая руки на груди, — ты, Мирослав, как хочешь, но я захребетником жить не собираюсь, — и, судя по его тону, дело пахнет… Нехорошо, в общем.
— Огонек, послушай, — чувствуя неладное, стараюсь как-то замять все я. — Ну ведь и слова сказано не было, и намека даже…
— Да мне не нужны намеки, Мир, — рыжий нарезает круг по кухне и, застыв у окна, резко поворачивается в мою сторону. — Я тоже буду искать работу. Точка.
— Правильно, — чувствуя, как начинаю закипать, пару раз киваю. — А теперь еще кулаком по столу ебни. Ну, так, чисто для верности, чтобы ни у кого сомнений не было, что ты мужик.
— Господа, — осторожно начинает Аскольд.
— А ты не лезь! — рявкает Рыжик, и шерсть на его ушах встает дыбом.
— А ты не ори! — из-за стола поднимаюсь уже я, и, только двинув ладонями по столешнице, понимаю, что сделал. — Антоновна спит.
— Господа, — охотник, подхватив стакан, тоже медленно выбирается из-за стола и на всякий случай делает два шага к стене. — Джентльмены, опомнитесь.
— С чего это ты взял, что имеешь право решать за меня?.. — скептически изгибает бровь Лаки, глядя на меня этим почти забытым, полунасмешливым взглядом, и замирает с противоположной стороны стола.
— Да потому… — я набираю в легкие побольше воздуха, сожалея только, что мы с рыжим не наедине.
— Потому что — что? — когда в его голосе появляются эти дурацкие вызывающие нотки, иррационально хочется вломить. Просто вломить, забывая, что Лаки бить нельзя. Ну, он же, сука, сам напрашивается!
— Отставить! — гаркает Аскольд, со звоном грохнув своим стаканом о столешницу, и это как-то заставляет нас с рыжим переключиться. — Вы че, в край ошизели, мужики?! А ну ша! Оба!
— Так че он гонит?! — то ли обиженно, то ли возмущенно вопрошает Лаки, плюхаясь на стул.
— Да сам ты гонишь! — нервно запустив пальцы в волосы на затылке, будто это поможет успокоиться, с трудом умудряюсь побороть желание нарезать круг по кухне и, выдохнув, тоже приземляюсь на стул. — Одумайся, князь, еб твою мать! Включи мозги, вспомни, что они у тебя вроде как есть! У тебя ребенок грудной!
— У нас, — очень тихо произносит Лаки, пожимает плечами и, с выражением глубокого похуизма, застывшим на лице, откусывает кусок хрустящего зеленого яблока.
— Прости, что?.. — хмурюсь я.
— У нас ребенок, — прожевав, хмыкает он. И с хрустом отгрызает еще кусок, теряя всякий интерес к происходящему.
— Погоди, постой, — выдыхаю, ероша волосы на висках, и понимаю, что ночь будет длинной. — Так ты что, предлагаешь сейчас мне напялить передник в рюшках, домашние тапки, отрастить волосы до поясницы и, завязав их безобразным пучком на макушке, встать у плиты с Анькой на руках, чтобы детский корм ей бодяжить, пока ты будешь ебашить на трех работах?
— Бога ради, прекрати драматизировать, Коршунов! — брезгливо морщится Лаки, убирая яблоко на край стола. — Я тебе не предлагаю ничего такого, но, судя по всему, как раз это ты собираешься предложить мне. Что, уже решил все за меня?
— По-моему, мы сейчас поссоримся, — с трудом выдыхаю, чувствуя, как начинает стучать в висках.
— Чудеса наблюдательности! — со злой иронией выплевывает рыжий, усмехается и, подскочив, наматывает круг по кухне.
— Вермандо, не зли меня, — очень тихо, максимально спокойно прошу я.
— Так ты уже злишься, — он где-то на грани нервного смеха и ехидства. — Ты же по фамилии ко мне обращаешься, только когда злишься.
— Как ты ко мне, так и я к тебе, — пожимаю плечами, отражая его усмешку, — в природе все закономерно.
— Да что ты?! — картинно изумляется Лаки. — Значит, это закономерно, что ты будешь пахать, а я у плиты маникюр стану делать?!
— Не надо у плиты, — морщусь я. — Не хочу находить в своей жратве кусочки твоих когтей.
— Ты невыносим! — рыжий, издав что-то на грани рыка и воя, нарезает еще один круг и злобно плюхается на стул.
— Так не надо меня выносить, — добродушно скалясь, веду плечом. — Я еще не набрался до такого состояния.
— Мирослав, — он шумно выдыхает, нервно побарабанив когтями по столу, — ты ж сейчас издеваешься, да? Ты просто банально, абсолютно цинично сейчас изгаляешься. Сука.
— Я не сука, — отзываюсь все с той же улыбкой, — я кобель.
— Мудак ты, майор, — рыкает Лаки, когтями вцепляясь в ткань своего джемпера на плечах. — Бесишь.
— Я бы не бесил тебя, если бы ты хоть иногда включал мозги, князь, — говорю, не прекращая улыбаться, а у самого внутри все кипит. — Ты, когда записывал младенца на нас, должен был понимать, что кто-то обязан будет поставить крест на себе, и серьезно заняться вначале заботой, а после и воспитанием этого ребенка. Ты же не настолько идиот, чтобы надеяться, что этим стану заниматься я. Следовательно, ты должен был понимать, кому придется посвятить себя семье.
— Я в этой жизни никому ничего не должен, — скалится Счастливчик.
— Не говори со мной моими репликами, — растирая переносицу, устало выдыхаю, глядя на него исподлобья. — Да, в этой жизни никто никому ничего не должен. Кроме как самому себе. Нести ответственность за собственные слова и поступки — это ты должен не кому-то. Ты должен самому себе. Иначе как ты сможешь уважать себя?.. Если не понимаешь этого, значит, ты сам еще ребенок. Не мужчина — ребенок, который посадил себе на шею еще одного ребенка, и не желает теперь нести ответственность за собственные поступки. Тебе не стыдно, Вермандо?
— Мне не бывает стыдно, майор, — криво усмехается он, и эта усмешка… Лучше бы он мне сразу вмазал.
— На правду не обижаются, Огонек, — тяжело выдохнув, откидываюсь на спинку стула и закуриваю.
— А я не обижаюсь, майор, — пожимает плечами, и тоже закуривает. — И от ответственности не отказываюсь. И Аньку воспитывать готов. И носиться с ребенком тоже. И даже у плиты постоять, если надо. Вот только на шее ни у кого сидеть я не буду, Мирослав. Как я себя после такого уважать смогу? Ты бы смог? — он не ждет ответа, просто головой качает, выдыхая дым. — Вот и я не смогу, майор.
Аскольд, видя, что все вроде бы стихает, несмело и очень медленно возвращается за стол. Лаки прикрывает глаза и продолжает:
— Хочешь ты того, не хочешь, Мир — мне поебать. Я найду хоть какую-то работу. Пусть сам, без помощи Аскольда, и, уж конечно, без твоей, но найду. Любую. Секретарем куда-то пойду, может, медбратом в местную больницу… Я у папаши пробирки в лаборатории мыл, считай, почти лаборантом был, значит, и медбратом смогу. А если нет… Ну, грузчиком на какой склад. Там много ума не надо. Что-то найду, в любом случае. Но сидеть, сложа лапки, и каждый день ждать тебя, как примерная жена, я не собираюсь. Завтра начну поиски, а там…
— Так, погоди с поисками, — прерывает его охотник, вертя в руках почти пустой стакан. — Ты, говоришь, лаборантом был? Так не рыпайся пока никуда. Я со Смирновой переговорю. Может, она тебя к себе в лабораторию возьмет на неполный день. Ты только не психуй, и время мне дай. Грузчиком наняться всегда успеешь.
— Аскольд, мне это уже не нравится, — считаю долгом поделиться соображениями я.
— А че нет? — вопросительно изгибает бровь волк. — У нее хорошо, тихо, работа непыльная, всегда в тепле, и тетка она понимающая. Помоет твой Лаки пробирки, пару-тройку реактивов подаст, да и свалит восвояси — ничего вроде сложного, и вроде работает, и мешки кидать не надо. И волки сыты, и овцы целы.
— Ну, спасибо, друг, — не без сарказма выдыхает Рыжик.
— Не, я не в том смысле, что ты баран, — пьяно улыбаясь, тут же спешит заверить Колька. — Я в том смысле, что все довольны.
— Я обдумаю, — сообщает Лаки, поднимаясь из-за стола. — Мы с Миром пойдем, наверное. Уже поздно, ну, или рано. Это — как посмотреть. Засиделись, в общем. Спасибо за все, и прости за этот балаган.
— Хорош, князь, — лыбится Аскольд, провожая нас до двери. — Все ж свои.
Оказавшись в квартире, Вермандо долго стоит у окна, наблюдая за кружением снежинок, а я не решаюсь подойти к нему. Просто не решаюсь. Не покидает ощущение, что сейчас по роже отхвачу, и все пойдет по второму кругу.
Хватает меня минут на десять, наверное. Лаки кажется слишком хрупким, уязвимым каким-то сейчас. Совесть начинает жрать за то, что наорал на него, не подбирая слов и не пытаясь как-то смягчить, сгладить, что ли. И знаю прекрасно, что прощения просить нормально не умею, и просто обнять хочется, утыкаясь носом в рыжую макушку.
Собственно, это я и делаю. Молча.
Просто шагаю ближе и, перехватив поперек груди, притягиваю Рыжика к себе. Топорщащиеся шелковистые прядки щекочут нос. Лаки привычно пахнет пряностями, а еще табачным дымом, мной, и почему-то Аскольдом. Машкой не пахнет, и это странно, с учетом того, что спал, уткнувшись мордой в ее сиськи.
Счастливчик молчит. Накрывает ладонью мои переплетенные замком пальцы и вроде бы расслабляется. Я не понимаю, о чем он думает и что чувствует. Мне обязательно надо уточнить, спросить, чтобы знать, чтобы не было никакого недопонимания.
— Ты злишься?
— Не, — он качает головой и прижимается теснее. — Мне просто по морде тебе иногда съездить хочется. Но не со зла, нет, и не потому что обидно, или еще там как. Вот чисто порыв такой, знаешь — дать в табло, и посмотреть, что будет. Ты ж без тормозов совсем, если вывести. Базар вообще не фильтруешь. Ну и я без тормозов, только немного иначе. Потом отпускает, конечно, и в голове снова что-то щелкает, и нет больше злости, и обиды никакой не остается, но, когда ты начинаешь всякую херню нести, мне хочется пиздить тебя, пока кровью харкать не начнешь.
— Какой ты романтик, — почему-то хочется ржать.
— Та пиздец, — смеется Лаки, сжимая мои пальцы. — Мы явно в этом похожи, — выдыхает и, похлопав меня по руке, расслабляется. — Спать пойдем. Скоро рассвет.