-23-
13 февраля 2021 г., 19:00
Я почему-то все еще живу.
И не подыхаю без него, как ожидал.
Живу, вопреки всем моим стараниям исправить это.
Больше я так уже не пью в неограниченных количествах все, что горит, не закидываюсь всем, что можно достать на узеньких улочках старого города при известном желании, не ебу бездумно все, что движется и хоть чем-то отдаленно напоминает человека.
Нет.
Теперь я работаю.
Яростно.
На износ.
Рвусь на каждое задание в качестве кого угодно. И, дорываясь-таки, с упоением купаюсь в фонтанах крови этой нечисти — кротов, разбушевавшихся оборотней, взбесившихся вампиров…
Все уже неважно.
Мне нравится их вой. Нравится, как хрустят кости, как обагряется бетон, и ошметки мозгов вместе с костной крошкой разлетаются по асфальту. Нравится запах паленой шерсти и теплой крови.
Я тащусь от этого, хотя никогда не замечал у себя склонности к подобному.
Уже без разницы, которая из этих тварей сожрала Лаки. Все эти выродки одинаковые, когда звереют. И нет от этого лекарства, нет никакой вакцины, и панацеи никакой нет. Выстрел в голову — лучшее лекарство. И желание вылечить так их всех становится своеобразной навязчивой идеей.
Всех. Без разбора.
А че, сортировать их?
Здесь некогда думать. Здесь нет места состраданию, сочувствию, милосердию и благородству.
Это не прекрасно, не величественно и не красиво.
Это война.
Или ты, или тебя.
Вот только, правду говоря, воюю я не с озверевшими мутантами.
С собственными демонами.
И демоны эти побеждают.
Мне все равно, что будет завтра, через час, или в следующий миг. Бесстрашие на грани безумия. Потому что терять уже нечего. Потому что ничто больше не имеет смысла. Откуда берется это бесстрашие и спокойствие — ясно не только мне, но и мужикам, и Эмме, и даже ее замечательному другу, с которым я знаком заочно, но уже начинаю его люто ненавидеть.
Кто-то боится смерти.
Я — пустой жизни.
Жизни, смысл которой пропал в одночасье, оставив после себя только выжженную дотла пустыню. Пепелище. Обугленную землю да курай.
Я не боюсь смерти.
Я иду к ней на встречу.
Жду, как дорогую гостью. Как ангела, который сможет все расставить по своим местам.
Ищу ее.
На каждом задании.
Отчаянно и безумно.
И не нахожу.
Она будто специально обходит меня стороной. Чем больше смеюсь ей в лицо, тем яснее становится: не все так просто; я буду жить, потому что смерть — это слишком легко и почти милосердно. Буду жить, потому что мое время еще не пришло. И, как бы ни старался, не изменю этого.
Что-то словно оберегает меня. Куда бы судьба ни закинула, и чем бы ни обернулось очередное задание, я знаю, что буду жить. Что выйду живым в любом случае. Уверен в этом на сто процентов. И уверенность эта меня ни разу не подводит.
Я, не задумываясь, творю такое, от чего Волчара начинает орать матом в эфир, Колька — трястись, а Якут потрошить санитарную сумку, потому что самому мне все равно, и к АИ прикасаться не хочется, и боли нет.
Мне хорошо. Хорошо среди обугленных трупов кротов, ошметков обгорелой плоти и луж крови. Я сижу на асфальте в провонялом обагрившемся камуфляже, и скалюсь, как псих.
В такие моменты плечо перестает болеть без лекарств и водки. Только рука иногда немеет потом, но это неважно.
Во мне просыпается волк.
И волку этому хочется рвать глотки.
Раздирать на куски противников и, чувствуя, как теплая кровь, стекая по пальцам, капает с когтей, выть на полную луну, запрокинув голову.
Потому что от этого легче.
Дури, как оказывается, слишком много, и ее просто необходимо куда-то девать. Я не могу придумать, куда. Тренировки с Аскольдом, после которых хочется упасть и не шевелиться, помогают слабо и ненадолго. Пока силы не восстанавливаются. А у волков восстанавливаются они очень быстро.
Я не превращаюсь в волка буквально. У меня не удлиняются клыки, ребра не хрустят, меняя форму, а шерсть не пробивается сквозь кожу. Я просто становлюсь другим, внешне оставаясь собой.
Колька понимает, что что-то неуловимо меняется, даже раньше, чем я, и ему не нравятся эти перемены. Они пугают Варяга. Он думает, у меня едет крыша. А я думаю, что все правильно, все хорошо, все так, как быть должно, и иной исход невозможен по определению.
Если человек теряет то, что ему дорого, он меняется, и уже никогда не сможет стать прежним. Я не человек, как оказывается — зверь. Мыслящий, чувствующий зверь в человеческом обличье. Но у таких зверей почти так же, как у людей.
Где-то в области солнечного сплетения образовывается дыра — огромная, темная и ноющая. И эту дыру надо чем-то залатать, заполнить. Я заполняю, чем умею: адреналином, болезненным воем, литрами пролитой густой крови и количеством трупов, с тяжелым глухим звуком упавших на асфальт.
Руки, в которых сжимаю цевье, не дрожат. И плевать, что скользкие они от крови. Ее не хочется смыть. Не хочется вывести характерный солоновато-металлический запах хлоркой или мылом.
Мне от него хорошо.
А Аскольду страшно.
Его колотит после каждого задания, чего не случалось раньше. Его воротит от вида меня, упивающегося чужой болью. Его беспокоит, что я однажды не смогу остановиться.
А я спокоен.
Знаю, что смогу, если захочу.
Но не хочу.
Это не колеса, не водка, и не ощущение горячего отзывчивого тела под тобой — это круче. Это то, что глушит чувство вины и голос совести гораздо эффективнее. Это месть. Сладкая, как бы банально ни звучало.
Я не знаю, кому конкретно мщу, но знаю, за что, и понимаю, что не хочу останавливаться. Не хочу отказываться от этого великолепного ощущения глубокого морального удовлетворения, которое приходит после каждого задания.
Стоя в душе под горячими струями, осознаю это, наблюдая, как красноватая вода ручейками сбегает в сток, и чувствую, что губы сами собой растягиваются в кривой усмешке.
Вот так хорошо.
Так правильно.
Так и надо.
Так появляется ощущение завершенности себя и гармонии с этим миром.
Целостности.
Коля скребется снаружи и чем-то тарахтит. Роняет что-то, глухо матерится, а после шумно выдыхает, прислоняясь лбом к матовому пластику двери душевой кабинки.
— Мир, ты там уже двадцать минут сидишь. Выходи, одевайся, и поедем домой, — говорит он негромко, но за шумом воды отлично слышно каждое слово. — Чем ты занимаешься там, Коршун?
— Размышляю, — отвечаю, распахивая дверь; Колька отшатнуться успевает только чудом, протягивает мне полотенце и качает головой, — а ты о чем подумал? — повязываю махровую ткань на бедрах и, прошлепав босыми ногами по холодному полу, останавливаясь у запотевшего зеркала, пятерней зачесываю назад мокрые прядки отросших волос, упавшие на лоб.
— Давай поедем домой, Мирослав, — на выдохе предлагает охотник, прислоняясь спиной к боку душевой кабинки.
— Не, — отмахиваюсь, ладонью скользнув по стеклу и стерши конденсат, — я с Доком в старый город поеду, — из зеркала на меня смотрит едва узнаваемый, не старый, но заметно поседевший мужик с трехдневной щетиной, потускневшими радужками и морщинами в уголках глаз. — Надо почувствовать, что живыми вернулись. С нами хочешь?
— Нет, — отрицательно мотает головой Коля. — А ты мать увидеть не хочешь? На ребенка своего взглянуть не хочешь?
— Не хочу, — ловлю его взгляд в зеркале и прикрываю глаза. — Матери за квартиру ты передай. Думаю, она не очень огорчится, что не увидит меня. Остальное Машке отдай. Я потом еще занесу как-то.
— А сам на что жить собираешься? — Аскольд скептически изгибает бровь и смотрит осуждающе через зеркальную поверхность.
— За меня не переживай, — стягиваю полотенце и принимаюсь вытираться. — Я найду, на что жить. Мне немного надо.
— Это долго еще продолжаться будет, Мир? — Колька подходит совсем близко, вплотную, так, что кожей чувствую грубую ткань его куртки, прижатую к лопаткам; пальцами стискивает мои плечи и через отражение заглядывает в глаза. — Ты долго еще собираешься в чужую квартиру ночью пробираться, как вор, чтобы на стол бросить конверт, и смыться до того, как твое присутствие заметят? Долго собираешься, игнорируя ребенка, упиваться собственной болью, Коршун? У тебя дочка. Не пора уже вспомнить о ней?..
— Мне нечего ей больше дать, Аскольд, — выдыхаю, прикрывая глаза и ладонью накрывая его пальцы на своем плече. — Я не Лаки, не Машка, не мама Люба и не ты — я другой. Прости. Ничего, кроме денег, я этому ребенку дать не могу. Не умею нянчить и воспитывать. Могу только обеспечить. И потому делаю, что могу, что умею. И на мелкую сейчас смотреть не могу. Не готов. Прости.
— Скажешь это своей дочери, Мир, — качает головой Аскольд, разжимая пальцы и отстраняясь. — Потом. Когда она подрастет. Вот только смотри, как бы поздно не было, — вздыхает тяжело, перекидывает косу за плечо и смотрит в глаза несколько секунд; я опускаю голову. — Коршун, ты помни, пожалуйста, что я всегда рядом. На соседнем этаже. В любое время. И, если тебе вдруг захочется поговорить…
— Я не приду к тебе плакаться, — криво усмехаюсь, мотнув головой, и шумно выдыхаю. — А знаешь почему? Потому что ты жалеешь меня, и блевать тянет от этой жалости. Потому что жалость — последнее, что мне нужно в этой жизни. Потому что она отталкивает и вызывает только желание вмазать по твоей гладковыбритой роже. Потому что я не нуждаюсь ни в советчиках, ни в помощниках, ни — тем более! — в психологах. Потому что твое чувство вины отличается от моего, и собственного мне с головой хватает. Я не нуждаюсь в помощи, Коля. Отъебитесь уже все. Хватит. Ваши попытки помочь делают только хуже.
— Говори, — кивает Аскольд, глядя в глаза через зеркало. — Просто говори, майор. Это тебе и нужно.
— Съебись в туман, — морщусь я, оттесняю Варяга плечом и, пробравшись к шкафчику, начинаю одеваться в гражданское.
Коля, уходя, только тяжко вздыхает через шаг, качает головой, да бубнит что-то себе под нос.
Утром он привычно будит меня, открыв дверь своим ключом. Раздергивает шторы, распахивает окна и стаскивает с кровати незнакомое блондинистое тело, пока я, сидя в простыне и преодолевая головную боль, силюсь вспомнить, как оно вообще тут оказалось.
— Сколько тебе лет, мальчик? — морщится Аскольд, обращаясь к телу и скаля звериные клыки.
— Двадцать, — в ответ скалится тело, демонстрируя такие же. — Проблемы, дядя? — я начинаю понимать, что в нем привлекло меня.
— У меня — нет, — пожимает плечами Колька, добродушно улыбаясь, и пацан бы уже понял, что пора ждать неприятностей, если бы знал охотника хоть немного. — А у тебя сейчас появятся, если за сорок пять секунд не соберешь манатки и не потеряешься. Время пошло.
Парень, окинув его взглядом, видимо, решает, что действительно лучше покинуть квартиру, но в срок не успевает. Колька выталкивает его на площадку босого, в джинсах на голое тело и с рубашкой на плече. Я все еще сижу в простыне и, слушая приглушенную ругань, смотрю в окно.
Снаружи небо давит свинцом, моросит мелкий дождь, и туман плывет над просыпающимся городом. Сыро и холодно. Промозглая весна не способствует улучшению настроения.
Скоро апрель.
— Выползай из простыней, — произносит Аскольд, заходя в комнату, бросает мне сверток, перетянутый ремнем, и я, к чести своей, этот сверток рефлекторно ловлю. — На сборы двадцать минут. После выезжаем. Заедем к Доку на квартиру, растолкаем и с собой заберем.
— Куда едем? — спрашиваю, выползая из постели и по стеночке направляясь в сторону ванной.
Херово.
— Навестить друзей, — пожимает плечами Колька. — Я знаю, ты давно хотел. Мне оформили три пропуска.
Улица встречает нас тошнотворной сыростью, запахом весны и неизменно серым небом. Капли дождя, серебряными бисеринками оседая на лобовом стекле, ручейками скатываются вниз. Я провожаю их взглядом и курю, стряхивая пепел за окно. Колька молча ведет машину и не включает рок-н-ролл.
Сашка в своей берлоге обнаруживается в еще более плачевном состоянии, чем я сорока минутами раньше, и компания в его постели… Как минимум, интересная. Колька рычит и выставляет гостей, пока я варю кофе на прокуренной кухне, думая о том, что Доку пора уже избавиться от потертой великоватой кожанки на вешалке и от чужих жетонов на своей шее.
Саня лениво выползает, попутно застегивая джинсы. Не удосужившись даже рубашку накинуть, курит у открытого окна и, игнорируя кофе, тянется в холодильник за бутылкой какой-то мутно-зеленой херни.
Херня пахнет можжевельником и полынью, обжигает горло, и я тоже отхлебываю из бутылки, игнорируя кофе. Коля качает головой и молчит. Мы выезжаем через двадцать минут.
Сашка вытягивается на заднем сидении, кинув под бок прихваченную сумку, прикрывает глаза и мычит какой-то знакомый мотив. Песню, слова которой никак не удается вспомнить. Коля курит, удерживая руль одной рукой. Я прошу его тормознуть, покупаю у замерзшей старушки на углу букет каких-то нежных белых цветов и возвращаюсь в салон.
В башке пусто до звона, букет на коленях не пахнет, а пейзажи за окном кажутся однообразно-серыми — как из сна, в котором картинки выцветают, выгорая и теряя краски.
Я вспоминаю песню. Там было что-то про потерянных друзей, одиночество, неверие и боль утраты.
Саша на заднем сидении улыбается, кутается в тертую кожанку, невидящим взглядом глядя в пространство, и его отражение в зеркале мало чем напоминает прежнего яркого вампира. Кому-то другому его было бы жаль. Не мне. Я слишком уважаю Дока, чтобы жалеть.
До места мы добираемся почти три часа, практически не разговаривая. Нам с Сашкой просто не нужно это. А Коле хватает ума, чтобы не лезть со своей психологической хуйней и заботливым ебаным участием.
Могила обнаруживается недалеко от дороги. Куст шиповника над ней плачет дождевыми каплями, стекающими с колючих веток. Крест неаккуратный и потемневший от влаги. На мокрой табличке восемь имен, шесть из которых мне незнакомы, но это ничего не значит.
Саня вытаскивает из сумки стаканы. Я кладу цветы к кресту и рукавом стираю воду с таблички. Колька ставит рядом с букетом наполненный стакан, накрывая коркой хлеба. Док, прикурив, пристраивает у креста тлеющую сигарету. Сует нам с Аскольдом в руки по стакану, а сам остается с фляжкой.
Поминаем и прощаемся. Выстрелы гулким эхом разносятся над сырым весенним лесом, пустой грунтовкой да тускло зеленеющим полем. Сигарета, потрескивая от влажности, дотлевает под крестом.
Возвращаясь от могилы к машине, я мысленно обещаю себе, что не буду больше бухать по чужим углам, жрать всякую дрянь и тащить в койку тех, чье имя даже не удосужился выяснить.
Хватит.
Вечером мы ужинаем у мамы Любы, и я впервые за это время держу Аньку на руках. Кажется, она подросла и немного набрала вес. Или много. Не уверен, но ребенок вроде тяжелее стал, чем был. Смешной и совсем беззащитный. Агукает, улыбается, цепляется маленькими пальчиками за руку…
Невесть откуда взявшийся ком в горле мешает дышать.
Мне хочется на коленях просить прощения у этого ребенка. За то, что отец из меня херовый. За то, что я понятия не имею, как нянчить детей, как их воспитывать, как заботиться о них. За то, что я — не Лаки, и никогда не смогу полюбить эту малышку так, как любил ее он.
Не смогу.
И от одного взгляда на нее меня накрывает.
Бросить нас с ребенком одних… О чем думал этот рыжий придурок?..
Машка укладывает детвору спать. Мать хлопочет и носится вокруг стола с тарелками. Ингрид спит у ног. Колька с Сашкой курят на площадке.
Мы сидим долго и выпиваем много. Но это другое.
Здесь привычно, спокойно, тихо и по-домашнему. Будто вернулся к семье после долгой разлуки, вот только семья теперь неполная, и как прежде никогда уже не станет. Я думал, будет хуже, больнее возвращаться ко всему этому. Но нет. Терпимо.
И дыра в груди вроде уменьшается. И мать почти не причитает. И Машка не смотрит этим своим сочувствующим, понимающим, всепрощающим взглядом. Но все равно это не то, что было прежде.
Около трех часов ночи выпившего отключающегося Сашку укладывают спать в дальней комнате. Машка убирает со стола. Мы с Колькой прощаемся с дамами и уходим на площадку курить.
Аскольд совершенно не выглядит пьяным, да и я вроде соображаю, что происходит, но как мы оказываемся в одной постели — не понимаю. Это не нужно ни мне, ни Кольке, просто так происходит. Ощущение дикой неправильности маячит где-то на задворках сознания, не позволяя полностью отпустить себя.
Все прочие ничего не значили. Я даже имен их не знал. Их лица не отпечатывались в памяти. Коля свой — и с ним все по-другому. Это как…
«Изменять покойнику» — странная фраза. Но именно она маячит бегущей строкой перед мысленным взором.
Оборотень в моих руках не кажется хрупким. Он сильный. Почти равный, а может, даже сильнее — кто знает. Просто уступает зачем-то, и мотивы его непонятны. Он не рассчитывает на что-то, не планирует ничего серьезного — это и так ясно. Колька просто отпускает себя. Я отпустить не могу.
Тренированное тело выгибается навстречу каждому прикосновению. Аскольд отзывчивый, яркий, живой, но яркость его холодная. Это как снежно-белая вспышка — слепит до слез, от нее начинают болеть глаза.
В ответных касаниях нет нежности, зато ярости хватает, которая, при любом раскладе, за страсть не сошла бы. Оно и неудивительно. Нервов Кольке я помотал прилично. Мы трахаемся так… Это все, по правде, больше смахивает на бой и оставляет после только пустоту.
Небо на востоке начинает светлеть, когда мы с Аскольдом курим, развалившись поперек кровати на влажных простынях. Разметавшиеся светлые волосы оборотня на темной ткани — как узоры инея на стекле. Поймав себя на этой мысли, заключаю, что еще пьяный, и, выдыхая кольцо дыма в потолок, спрашиваю о том, что до сих пор маячит где-то на периферии сознания:
— Нахуя оно нам надо?.. — голос хриплый и низкий.
— Хочешь ты признавать это или нет, но мы ищем друг в друге того, кого найти никогда не сможем, — пожимает плечами Колька, устраиваясь удобнее, и криво усмехается припухшими губами. — Он погиб, а мы никак не осознаем. Нужен кто-то самый близкий, а на то, чтобы близким стал чужой, уходит слишком много времени. Так проще.
— В наших отношениях ничего не изменится, Коля, — решаю на всякий случай предупредить. — Это не значит…
— Конечно, — мягко прерывает он. — Мы просто зализываем друг другу раны.