-26-
13 февраля 2021 г., 19:00
В домике за городом мы с Аскольдом проводим почти две недели сразу после того, как перевозим Лаки. Рыжему нравится здесь, но он настолько слаб, что едва может сидеть ровно дольше пятнадцати минут, а о том, чтобы выйти во двор, и речи быть не может.
Каждое мое утро в домике начинается около пяти. Два часа мы с Колькой тренируемся, после душ, навестить мать и Машку на кухне, справиться о состоянии Аньки, выпить кофе и покурить в беседке, а затем идти будить Лисенка.
Обычно я, стараясь казаться чрезмерно бодрым и деятельным, захожу в его комнату, ерошу потускневшие волосы Счастливчика, целую в бледную щеку и, подняв жалюзи, распахиваю все окна, впуская в помещение свежий весенний воздух, прогретый лучами майского солнца и напитанный запахами цветущей сирени, в обилии растущей вокруг дома, ландышей да разнотравья.
Лаки вымучено улыбается и щурится на лучи света. Я стандартно интересуюсь насчет его самочувствия, прекрасно зная, сколько и как он надрывно кашлял. Рыжик стандартно отвечает, что чувствует себя хорошо, улыбается и садится на постели.
Мой маленький храбрый штурман…
Совсем не боится смерти. Да я бы удивился, если бы было иначе. Но его весьма огорчает то, какой именно будет эта смерть.
Уверен, он бы предпочел погибнуть в огне вместе со своим истребителем, на поле боя, или в ожесточенной схватке с какими-то неведомыми тварями. В худшем случае — вследствие какого-либо эксперимента вирусологов их группы. Но не так.
А я бы предпочел, чтобы он плел пинетки — или что там обычно плетут?.. — варил жратву, а не воду мне постоянно, работал в каком-то тихом архиве на полставки, нянчил Аню и не лез, куда его ушастая голова не влезает. Но кого это когда-либо волновало?..
Думая об этом, я приношу Лаки завтрак, а после разжигаю камин и принимаюсь читать вслух какую-нибудь классику, о наличии которой в доме позаботился Колька. Как правило, это что-то жизнеутверждающее, очень старое, но кажущееся мне интересным. Бессмертное, как считает Варяг. Рыжик слушает внимательно, пока не засыпает, после выключаю планшет, выдыхаю и бесшумно покидаю комнату, позволяя Лисенку немного отдохнуть до того, как придет Лидия Андреевна.
Самойлова корректирует лечение в соответствии с малейшими изменениями состояния, Аскольд периодически носит Рыжику цветы, собранные во дворе или на лугу за домом, Машка дважды в день приносит Аньку, а мама Люба стряпает самые соблазнительные блюда, на которые только способна, украшая их так, как не украшала никогда.
Ничто не помогает.
Лаки не поправляется. Он такой же тощий и бледный, каким был, когда мы нашли его, так же с трудом съедает хотя бы четверть от принесенной порции, и так же вымучено улыбается, прекрасно понимая, что на улучшение состояния нет даже намека.
Мне хочется выть на луну и лезть на стены.
Вместо этого я белю деревья в саду, ковыряюсь в байке, варю опоры под виноград и рассаживаю розы.
Что угодно, лишь бы не сидеть на месте. Лишь бы не думать постоянно.
Вскоре мне приходится покинуть поселок. Аскольд устраивает инструктором при базе. Какая-никакая, но это тоже работа, хотя и тошнотворная до омерзения. Не мое это, совершенно не мое. Но лучше так, чем вообще никак. В город приходится гонять на байке, в среднем, тратя на дорогу туда и обратно два часа, но я быстро привыкаю. Все равно сплю мало и хреново, а порой и вовсе не сплю.
Постепенно становится все теплее и теплее, но без аномальной жары. Начинаются весенние грозы, и Лисенок с удовольствием слушает, как за окнами бушует стихия, пока в камине потрескивают поленья. Расцветают древовидные пионы, чайные розы и жасмин, и Колька, от души обкорнав несколько кустов, забивает всю спальню Лаки цветами. Лидия Андреевна бранит нас, Огонек смеется, запах в комнате стоит такой, что можно очуметь.
В средине июня, кажется, усилия Самойловой и исследования Смирновой начинают приносить хоть какие-то плоды. Валентина Ивановна временно успокаивается насчет образцов крови, а Лидия Андреевна начинает спокойно спать по ночам. Лаки вроде бы становится лучше.
Он по-прежнему бледный, и такой же худой, и все так же периодически заходится в приступах надрывного кашля, но теперь хотя бы может сидеть ровно сравнительно долго, и даже иногда гуляет в саду, наблюдая, как мелкота ползает в зарослях земляники вокруг беседки. У меня появляется слабая, едва тлеющая надежда. Надежда на то, что все еще может обойтись.
Ремиссия длится, увы, недолго. В средине июня становится холодно и сыро, зарядившие дожди льют две недели. Лаки снова становится хуже. Он почти ничего не ест и не покидает свою комнату, кашляя ночами так, что я наверху не могу уснуть. Лежу, пялясь в темный потолок, скрежещу зубами, до боли сжимаю кулаки, и думаю, что все это чертовски неправильно.
Что это должен быть я — не Рыжик.
В начале июля снова теплеет. По синему, уже по-августовски глубокому небу островками расползаются пушистые белые облака. Лежа в постели, Лаки наблюдает, как лениво они проплывают за окном, тяжело хрипло вздыхает и постоянно срывается на кашель. Я вожу для него из города конфеты, каждое утро приношу в спальню свежий букет, рассказываю о своей работе при базе и читаю ему книги в выходные.
Аскольд практически все свободное время проводит с нами, и только при необходимости уезжает в город, зная, что здесь его всегда ждут. В один из таких его отъездов, дождливым июльским вечером, я читаю Рыжику что-то о золотоискателях, не вдумываясь в текст, но и Лаки кажется погруженным в свои мысли. Будто обдумывает что-то и взвешивает, не решаясь пока озвучить умозаключения.
— Знаешь, — прерывает меня на средине предложения, хотя я уж было думал, что он продолжит молчать, — я считаю, это хорошо.
— Что хорошо? — вопросительно изгибаю бровь, выходя из программы и выключая планшет.
— Хорошо, что вы с Колькой… — рыжий заминается, будто силится подобрать слова, и задумчиво смотрит на языки пламени в камине. — Хорошо, что вы стали так близки в мое отсутствие. Теперь я могу быть почти спокойным за тебя.
— Прости, — хмурюсь я.
— Теперь у тебя есть тот, кто сможет о тебе позаботиться лучше, чем я. Вы достаточно похожи, чтобы хорошо понимать друг друга, и в то же время немного разные, так что друг друга не поубиваете. Это хорошо, — слабо улыбается Огонек. — Поначалу, конечно, будет сложно, особенно с Анькой, но вам помогут Машка и тетя Люба, а дальше будет проще, — молчу в ответ, буквально чувствуя, как округляются глаза. — Я могу умереть спокойно, зная, что не бросаю тебя одного. Что рядом будет кто-то, кто всегда поддержит и поможет, кто будет любить, пусть по-своему, и заботиться о вас с Анькой.
— Что ты такое городишь? — со смесью удивления и отвращения вопрошаю я. — При чем здесь Аскольд? Мне никто не нужен, кроме тебя и малой.
— Ничего я не горожу, — ведет худым плечом Рыжик. — Я просто говорю правду, которая очевидна для всех, кроме тебя. Вы с Колей отлично ладите, и Колька любит тебя. Уж не знаю, какой любовью, но любит. Это читается в его глазах, когда он смотрит на тебя. Мне достаточно было увидеть вас рядом, чтобы все понять. Он любит тебя очень сильно.
— А мое мнение уже больше не учитывается? — умудряюсь поразительно спокойно спросить, упираясь подбородком в переплетенные пальцы. — Я, может, всякой херни наворотил, пока тебя не было, — щетина немного покалывает кожу, — и, само собой, виноват перед тобой капитально, и вину свою признаю в полном объеме, и согласен со всем. Вот только Аскольда я не люблю в том смысле, который ты вкладываешь в это слово. И с Колькой я себя не вижу. Я вижу себя только с тобой, когда ты поправишься, что случится очень скоро.
— Какая чушь, — грустно усмехается Лаки. — Я не поправлюсь, Коршун. Я умираю. Ты, я, Колька, Машка, тетя Люба, тетя Лида, и даже Валентина Ивановна с Эммой — все мы прекрасно понимаем это. Я просто решил сказать тебе, пока еще жив, пока могу, что Колька замечательный, и мне понятно, почему вы сошлись, и я одобряю твой выбор, — глядя на его мягкую, понимающую улыбку, я хочу взвыть.
— И ты решил в свата поиграть?.. — задушив желание в зародыше, просто скептически изгибаю бровь. — Хорошее время выбрал, — выдыхаю тихо, выпрямляясь, встаю и, подойдя к окну, замираю спиной к кровати. — У тебя ничего не получится, Вермандо, — невесело улыбаюсь, покачав головой, и наблюдаю, как по стеклу медленно стекают дождевые капли. — Не получится избавиться от меня так просто. Даже не надейся. Все началось, когда ты мной еще даже не воспринимался как штурман. Сейчас ты — моя семья, лучший друг, любовник, и пара, которую волк выбирает на всю жизнь. До самой смерти, Лаки, — вдохнув поглубже, поворачиваюсь к нему лицом. — И я останусь с тобой до конца.
— Только не надо хоронить себя вместе со мной, Мир, — в тусклых желтых глазах плещется что-то странное, не поддающееся классификации.
— А я не собираюсь хоронить себя с тобой, — отзываюсь твердо. — Я собираюсь с тобой жить. Долго и счастливо. Как во всех дурацких романах и сказках, прочитанных тебе вслух.
— У нас не получится жить долго и счастливо, — слабо улыбается Рыжик. — Я думаю, что не доживу до осени, Коршун. Чувствую, или что-то вроде того.
— А мне кажется, ты просто придурок, — пожимаю плечами, устраиваясь в кресле напротив. — Знаешь почему, рыжий? Потому что ты не хочешь дожить. Не веришь. Всем в этой жизни движет вера и стремление. Если нет ни первого, ни второго, конечно, ты не доживешь. За все надо бороться, и тебе это прекрасно известно. Так вот, ты не хочешь бороться. Не хочешь бороться за собственную жизнь, потому что думаешь, будто тебе не хватит сил. Потому что устал. Потому что ждешь смерти, как избавления. И осознавать мне это больнее, чем смотреть, как ты заходишься кашлем, выгибаясь на простынях.
— Ты ошибаешься, Мир, — качает головой Огонек. — Я хочу жить. Всегда хотел, потому что на самом деле люблю жизнь, какой бы она ни была. Я хочу увидеть, как Анька начнет ходить, услышать ее первое слово, которое, надеюсь, не будет матерным, и посмотреть, как ты таскаешь малую на плечах. Хочу наблюдать, как созревшие яблоки падают в высокую, напитанную осенней влагой траву, которой зарастет сад, и как птицы, курлыча, улетают на юг. Но я слишком хорошо понимаю, что со мной происходит, Коршун, и это понимание не позволяет поверить в возможность подобного. Я понимаю, что скоро меня не станет, и хочу, чтобы ты жил дальше после этого, по возможности, счастливо, когда усталость пройдет, и сможешь взглянуть на мир по-новому. Не хочу, чтобы ты чувствовал себя виноватым в чем-то, или должным, потому что ты передо мной ни в чем не виноват и ничего мне не должен. Ты и так делаешь все, что можешь. Даже больше. И я благодарен за все безмерно. И желаю тебе только счастья, даже пусть без меня.
— Давай я дочитаю тебе главу, — выдыхаю, помолчав немного, потому что не могу ему ничего ответить — знаю, что сказать, и слова уже почти готовы сорваться с губ, но я не могу это произнести. — Дальше должно быть интереснее.
Вернувшийся почти под утро Колька обнаруживает меня в одиночестве над чашкой остывшего кофе в пустой кухне. Включает свет, тяжело вздыхает, качая головой, и выглядит весьма уставшим да потрепанным. Отодвигает стул, устраивается рядом и молча накрывает мои сжатые в кулак пальцы своей ладонью.
У Аскольда разбиты казанки, и кончики пальцев с обломанными когтями еще хранят следы чужой подсохшей крови. Я молча встаю и иду искать аптечку в нижнем ящике тумбочки, а после ставлю чайник и принимаюсь обрабатывать ссадины Варяга.
— Тяжелый вечер? — наконец-то, он решается нарушить тишину.
— Да, — криво усмехаюсь я; шипит антисептик; вскипает вода. — Последние пять месяцев. Лаки не верит, что выкарабкается, и, думаю, хочет, чтобы мы с тобой расписались… Обвенчались?.. Черт его знает! — с силой затягиваю повязку на плече Кольки, и понимаю, что сделал, только когда он, взвыв, отшатывается. — Прости, — выдыхаю, плюхаясь на стул и не чувствуя в себе больше сил. — Ты можешь найти священника?
— Ты, должно быть, ебанулся, Коршун, — очень спокойно отзывается Аскольд. — Я хоть чем-то, хоть когда-то намекнул, что мы могли бы…
— Это не для нас с тобой, — нетерпеливо перебиваю я. — Это для нас с Лаки. Я просто не знаю, как до него еще донести простую истину, которую он отказывается понимать. Или в которую не хочет верить.
— А ты спрашивал, хочет ли он сам этого? — осторожно интересуется Колька; вода в чайнике выкипает.
— Да, — киваю, отходя к плите, и принимаюсь бодяжить отвратительный кофе. — Давно. Еще перед… Перед всем этим. И он тогда согласился.
— Но теперь кое-что изменилось, Коршун, — качает головой Коля, забирая дымящуюся чашку из моих рук.
— Для меня все осталось по-прежнему, — сообщаю, не задумываясь.
— Хорошо, — кивает Аскольд, отпив из своей чашки. — Я могу привезти того, кто венчал Тимку с Димкой. Но это капеллан, Мирослав.
— Мне все равно, православный он, или католик, — говорю, убирая аптечку на место. — Небо над всеми одно.
— Ты же атеист, — мерзко усмехаясь, скептически хмыкает Колька.
— Я — да, — согласно киваю. — А вот рыжий — нет. И, уж пусть простит, но венчать нас будет тот, кто согласится. Здесь, увы, нет ифарийских священников.
— Лады, — недолго думая, соглашается Варяг. — Я все организую, брат.
Через три дня нас венчает молодой капеллан просто в комнате Лаки, и рыжий не выделывается, как ожидалось. Вермандо в белой пижаме и с собранными в косу волосами, я в потрепанной афганке и с трехдневной щетиной.
Присутствуют мама Люба, Машка, Колька с Лидией Андреевной, и, конечно же, детвора. Мы с Рыжиком произносим клятвы и обмениваемся простыми серебряными кольцами, но в глазах Лисенка остается то странное, не поддающееся классификации выражение, которое я никак не могу разгадать.
Лаки, утомленный церемонией, отключается практически моментально, мама Люба с Машкой и Лидией Андреевной еще долго сидят на кухне, а я жду Кольку за столом, вытасканным во двор под раскидистую яблоню, и понимаю, что хочется, как ни разу не хотелось за последние три месяца, нажраться. Невообразимо. До поросячьего визга. Надраться, чтобы вообще не соображать. Чтобы не думать.
Собственно, я и надираюсь. Вместе с Аскольдом, когда тот возвращается, отвезши в город капеллана. И бухаю лишь с одной целью — чтобы отпустить себя, чтобы дать выход эмоциям, которые давят уже почти полгода, чтобы рухнул сдерживающий барьер, и можно было высказать все.
Вот только ни черта не получается.
Даже пьяный, я не могу заставить себя говорить. Не могу, потому что не вижу смысла озвучивать то, что оба мы и так знаем. Не могу, потому что эмоций слишком много, и облечь их в слова просто не представляется возможным.
Собственная беспомощность и невозможность что-либо исправить, хоть как-то изменить, превращается в злые едкие слезы. И не реветь хочется, как малому ребенку, а выть.
Взаправду выть волком, и за слабость свою стыдно. За слабость, которая заключается в том, что я почти готов сдаться.
Почти готов опустить руки и прекратить бороться. Прекратить пытаться втолковать Лаки, что он важен, нужен, любим, и ни в коем случае не является обузой. Что он должен жить, ведь все, на что способны мы — собравшиеся в этом доме — делается ради него.
И я осознаю, что ни черта у нас не выйдет, пока он сам не захочет жить, пока не поймет то, что нам всем и так ясно. Никакое лечение, никакой уход не поможет, если пациент не видит смысла и не находит в себе сил жить дальше.
Колька, к счастью, не лезет успокаивать, не обещает, что все наладится, и вообще не акцентирует на этом внимание. Он просто убирает со стола, ставит пепельницу, и мы, прижавшись спиной к спине, молча курим в притихшем саду, встречая туманный июльский рассвет.