-8-
14 февраля 2021 г., 12:40
Высокие елки шуршат и щетинятся хвоей под порывами ветра. Полная луна красным пятном маячит на темном небе, окруженная будто залитыми кровью тучами.
Кровь и гарь…
Они везде. Из-за них воздух кажется вязким.
Рев пламени, треск очередей и гул вертушек уже не раздражает. Не действует на нервы. Просто шум. Просто фоном.
Кто-то орет матом в эфир. Голос знакомый, но я не могу вспомнить лица его обладателя.
Стою на руинах какого-то дома. На пепелище. Это больше не поселок. Все дотла выгорело. Под подошвами ботинок угли еще теплые, еще тлеют, наверное, если разгрести. От тошнотворного запаха крови и дыма першит горло. Ладонь ноет. Морщусь и сильнее сжимаю кулаки.
Ничего. Нормально.
Все нормально.
Будет.
Когда-нибудь.
Средь пепелища девочка. Хотя не так. Просто тело. Теперь уже просто. Красное платьице в белый горошек, растрепанные косички, веснушчатое личико перепачкано кровью и сажей, обломанные ногти, пучки пальцев стерты до кости и покрыты темной запекшейся коркой, босые ноги все в язвах, и кожа уже давно посинела, губы тоже в запекшейся крови, а во лбу темнеет дымящаяся дыра.
Не могу. Трясет.
Или стошнит, или в истерику скачусь.
За последние несколько лет психика здорово расшаталась. Я им больше не подхожу.
Отворачиваюсь и упираюсь лбом в полуразрушенную еще теплую стену с торчащей арматурой.
Тошно.
— Восьмой штабу, прием, — совсем близко знакомый до боли голос; сейчас — как ножом по стеклу. — Двадцать три сорок пять, — проваливай отсюда, позволь мне побыть одному! — Зачистка окончена, — твою мать, свали к чертям! — Выживших нет. Группа возвращается на базу в полном составе… — не слышу, я не слышу тебя.
Рвано выдыхаю, шагаю вперед и вбок, оказываясь в тени развалин и, прислонившись спиной к стене, медленно соскальзываю вниз — просто в пепел и обломки. Закрываю лицо руками и глубоко вдыхаю. Запахи крови и кожи смешиваются.
Тошнит.
Кожа перчаток холодит, по скуле медленно стекает что-то теплое и вязкое. Ладонь уже не ноет.
Нормально.
— Саня? — в знакомом голосе недоумение пополам с испугом. — Что?..
— Дай мне пять минут, — с трудом выдавливаю из себя, проглотив ком в горле. — Все путем.
— Сашка, ты же не ранен, они же… — черт, да прекрати ты трястись надо мной! — Они же тебя не достали? Саня, посмотри на меня, — катись к дьяволу, и нашего принца-идеалиста прихвати, вам там самое место. — Шурка! Это приказ. На меня смотри, — глубоко вдыхаю и открываю глаза, убирая ладони от лица.
— Нас слушают? — решаю уточнить, так, на всякий случай.
— Нет, — качает головой коротко стриженый Максим, обряженный в черную форму спецназа, и выглядит действительно испуганным. Где-то глубоко внутри что-то готово даже дрогнуть, когда вижу его таким, что бывает крайне редко. Готово, но я не позволяю.
— Значит, отъебись.
— Саш, — тяжело вздыхает он, — ты… Пойдем, — произносит с явным усилием, будто заталкивает обратно в глотку уже готовые сорваться с губ слова — слова, которых я слышать не желаю. — Поднимайся, — и протягивает мне руку.
Хватаюсь, отталкиваюсь от земли, он перехватывает ладонь удобнее и тянет на себя. С трудом удерживаю глухой стон, рвущийся наружу. Чертова сила привычки, надо было левую. Левую…
— Ты чего? — в глазах напротив слишком отчетливо отражается испуг. — Что с рукой, — даже ужас.
Черт.
— Ничего, — пожимаю плечами и изо всех сил давлю кривую улыбку. — Арматура.
— Снимешь перчатку? — он прекрасно знает ответ, просто хочет убедиться. Сейчас обнимет, а после дыру в виске проделает.
Ничего, так даже лучше.
— Нет.
— И правильно, — тяжело выдыхает, кивая то ли мне, то ли своим мыслям. — И не снимай. Группа возвращается на базу в полном составе.
На постели подкидывает.
Смахиваю со лба холодную испарину, тяжело дышу, чувствуя, как сердце бьется где-то в горле, и, загнанно озираясь по сторонам, стараюсь сообразить, где нахожусь.
В голове проясняется постепенно и очень неохотно: заброшенный поселок, твари, бегающие по стенам, Максим.
Выдыхаю и упираюсь ладонями в смятые простыни. Судя по ощущениям, Наумов ушел давно, постель на его месте остыла. Яркие лучи утреннего солнца пробиваются сквозь щели в ставнях, разгоняя полумрак в комнате. Где-то плещется вода, Макс хрипло матерится.
Падаю обратно на подушки, и еще какое-то время лежу, восстанавливая сбитое дыхание. Шелест воды и голос Наумова успокаивают. Плевать, что он там говорит, главное — пусть не умолкает.
Нет треска очередей и гула пламени. Просто нет.
Ощущение реальности происходящего накатывает волнами.
Медленно выбираюсь из постели, обуваюсь через мат, и, придерживаясь за стены, иду на звук. Голова кружится, пространство перед глазами идет рябью.
Максим над раковиной бреется ножом, и даже не вздрагивает, когда здороваюсь, замирая в дверном проеме. Слышал. И только усмехается, глядя на меня через замызганное старое зеркало. Волосы собранны в тугую косу, куртка повязана вокруг бедер. Не мой тип, совершенно не мой, но…
Красивый.
Приходит простое понимание: он все-таки красивый.
Когда молчит.
— Давно у тебя это? — недолго Наумов красивым побыл… А язвительности в голосе столько, что удавиться хочется.
— А?.. — не совсем понимаю я.
— Как давно у тебя к Олегу далеко не сыновние чувства? — с совершенно мерзкой, похабной ухмылкой интересуется Максим, а я просто глотаю воздух, беспомощно открывая и закрывая рот, как выброшенная на берег рыба, и не сразу нахожусь, что ответить на этот бред.
— С чего ты взял? — голос хриплый до неузнаваемости.
— Тебе в разведку нельзя, — усмехается Макс и, умывшись, стряхивает ладонью воду со скулы. — Можешь не отвечать, только не делай такое лицо, — улыбается… Обличающе, что ли?.. — И помни, что я не Олег, — сует мне в руки какую-то влажную тряпицу, которая служила, видимо, полотенцем, боком протискивается мимо меня, и уходит куда-то в сторону двери, ведущей во двор, насвистывая въедливый веселенький мотивчик.
Руки у меня растут явно не оттуда, да еще и дрожат, так что нормально побриться, последовав примеру Максима, получается с огромным трудом. Пока привожу себя в человеческий вид, пытаюсь осмыслить услышанные недавно слова, вслушиваясь в грохот, лязг металла и злобную матерщину, которой периодически сменяется насвистываемый мотив.
Запихнутые под воротник куртки волосы выбиваются, и жутко раздражают, спадая на лицо. Намокают, пока умываюсь, и мерзко липнут к коже. Стираю воду, несколько минут стою, глядя на свое отражение в старом зеркале, а после криво усмехаюсь и, взяв нож, взвешиваю его на ладони.
Пора покончить с этим.
Действительно, как баба.
Хватаю первую попавшуюся прядку, за ней еще одну, и еще… Светлые чуть вьющиеся локоны падают на потрескавшуюся эмаль раковины и забивают водосток. Зато голова вроде легче становится. И так… Привычнее?
Да, намного.
И приятнее смотреть на свое отражение.
Двор встречает меня запахом прелой листвы, ночной прохладой и туманом, клочьями залегшим в ложбинках. Осеннее солнце светит, но не греет. Посреди двора стоит какая-то допотопная развалюха, вокруг валяются невесть где взятые инструменты, Наумов грохочет чем-то и, напевая что-то из старого рока, валяется под машиной.
Я даже не знаю, как водить такое, а он это чинить пытается? Ведь не ошибаюсь, чинить?..
Блядь, мы точно в жопе.
Самой темной и непролазной из всех возможных.
— Макс, — зову, постучав по двери, но реакции не получаю. — Максим! — о, прекращает напевать и, судя по глухому звуку, приложившись башкой о днище, вылезает, рассказывая что-то нелестное на незнакомом мне языке. — Что ты делаешь? — интересуюсь, дождавшись, пока он выразит все свое недовольство.
— Соображаю, как нам до Томска добраться, — пожимает плечами, растирает по щеке что-то маслянисто-темное, запрокидывает голову, щурясь и потирая ушибленное место, и наконец-то сосредотачивает взгляд на мне.
Стремительно меняется в лице, но только ехидно хмыкает, собираясь, по-видимому, отпустить какое-то язвительное замечание, но я опережаю его:
— На этом? — искреннего недоумения больше, чем мне бы хотелось. — Оно же развалится по дороге.
— Не гони, — усмехается Наумов. — Она еще летать будет, — и ни слова о неровно обкромсанных волосах, ни единого, что, безусловно, к лучшему. — Если батареи удастся зарядить, конечно.
— Мы в жопе, — не могу не поделиться соображениями я, плюхаясь на траву напротив него.
— До тебя только дошло? — со смешком отзывается Максим. — Если ничего предпринимать не будем, это станет нашим постоянным местонахождением, так что не мешай мне работать, — и лезет обратно под эту… Этот… Шедевр машиностроения.
Стыдно признавать, но хочется плакать.
— Наумов, я жрать хочу! — успеваю крикнуть в полумрак.
— Хочешь жрать — поймай и приготовь, — на полном серьезе отзывается он, и начинает хрипло напевать на английском что-то о прериях и западном ветре.
Вздыхаю и, поднявшись, топаю к кострищу. Устраиваюсь на бревне, закуриваю и подставляю лицо холодным лучам утреннего солнца. Вдоволь наслушавшись благого мата, лязга металла да пения Наумова о дороге в ад, решаю, что так продолжаться больше не может.
Правда ведь, если сидеть на жопе, ничего не делая, то ничего и не изменится. Жратва сама к тебе не придет. Потому, покурив, поднимаюсь, привычным движением проверяю наличие ножа на поясе и довольно громко оповещаю:
— Наумов, я на охоту! — в ответ летит только какой-то бред о том, что нельзя жить прошлым, если вообще правильно понимаю суть звучащих иностранных слов.
Или он меня не слышит, или игнорирует умышленно, но выяснять это сейчас совсем не хочется, потому пожимаю плечами и, поправив воротник, направляюсь в сторону дороги, ведущей вглубь леса.
Нужная полянка средь лесной чащи обнаруживается далеко не сразу, но обнаруживается. Мягкая, по-осеннему напитанная влагой трава с тихим шелестом гнется к земле под порывами ветра. Негромко, еле слышно поскрипывают вековые деревья, шуршит опавшая листва.
Улыбаюсь, прислушиваюсь и, оглядевшись, прикладываю ладонь к земле, абсолютно без удивления отмечая, что неподалеку, на юго-западе, пасется стадо чего-то средних размеров. Наверное, эти животные похожи на косуль, взрослых особей около восьми, не больше. Мозг это каким-то образом вычисляет сам, я даже не успеваю сообразить, как, и пугаюсь. Где-то на задворках сознания проносится мысль, что это ненормально, но тут же стихает, заглушенная гортанным рыком настоящего хищника, который сейчас гораздо сильнее.
Азартно, хищно усмехаюсь, прикрываю глаза и, глубоко вдохнув сырой, напитанный влагой воздух, размыкаю ресницы, глядя в затянутое тучами, низкое свинцовое небо. Прохладная рукоятка ложится в руку так привычно, приятно и успокаивающее… Знакомо. Секунда — и левую ладонь обжигает мгновенной вспышкой острой боли, а в траву у ног падает несколько первых капель густой алой крови.
Поиграем?..
Трава подо мной с шуршанием приминается, когда устраиваюсь посреди поляны, по-турецки скрестив ноги и прикрыв глаза. Дышу ровно, мысленно считая до десяти и обратно.
Слушаю.
Шорохи, шумы, далекий треск ломающихся веток и хруст приминающейся хвои. И жду, когда какая-нибудь глупая зверушка, услышав запах крови, подберется непозволительно близко. Тогда мне хватит всего нескольких мгновений, каких-то секунд — и обед будет в руках.
Глупый, наивный зверек, наверное, думает, что он подкрадывается, и, судя по всему, считает меня своей добычей, я же только криво усмехаюсь, слыша его приближение еще за десятки метров, это так странно, словно все чувства обострились, и быстро. Хруст травы позади, холод и тяжесть рукоятки в ладони, странный писк, резкий поворот, свист рассекаемого воздуха — и животинка, поскуливая, падает в траву около меня, конвульсивно подергиваясь и хрипя, а ее зеленый мех быстро обагряется.
Поднимаюсь, подхватываю свою добычу и, направляясь в сторону поселка, привычным движением слизываю с ладони свою кровь — солью и металлом на языке; словно кипятком по свежей ране. Пусть затягивается, мне лишнее внимание не нужно, одного этого зверька для обеда вполне достаточно. А ужин…
Интересно, водится ли в реке рыба. Думаю, я сумел бы поймать. Надо проверить.
Стоит зайти в знакомый двор, как понимаю, что Максима здесь нет. Даже поблизости нет. Им не пахнет. Но, принюхавшись, осознаю, что кровью тоже не пахнет, а это несколько успокаивает.
— Макс! — зову достаточно громко, но ответом мне — шорох сухой осенней листвы, шелест хвои, да плеск воды у берегов.
Тушку бросаю около кострища, заглядываю под этот чудо-раритет, которому самое место в музее машиностроения, обхожу двор, заглядываю в дом, но следов Наумова не нахожу. Никакого беспокойства по этому поводу не возникает. Совершенно. Потому возвращаюсь к оставленной животинке и принимаюсь за приготовление обеда. Максим набегается и скоро вернется.
Примерно через полчаса, когда я мирно курю возле костра, успев предварительно собрать хворост, развести огонь, освежевать трупик невинно убиенной животинки, перепачкаться кровью по уши и, поставив обед вариться, подумать о том, что недурно было бы все-таки постирать шмотки, появляется Наумов.
Очень злой, даже взбешенный, помятый, растрепанный Наумов. С измазанной мазутом рожей, широченной царапиной через всю левую щеку, взъерошенной гривой, отпечатком чьих-то зубов на запястье, и шальным блеском в холодных серых глазах. Глядя, с какой скоростью он топит со стороны леса, что едва пыль позади не поднимается, и стремительно приближается ко мне, я внезапно осознаю, что это пиздец.
Самый настоящий.
Что там плотоядные твари, бегающие по стенам, что ЦКБ со своим Двенадцатым Отделом, что пустующие земли на тысячи километров кругом, когда на тебя с такой скоростью движется взъерошенная, судя по взгляду, очень злая машина для убийства?.. И, если еще не факт, что эта ночная мразь, скачущая по потолкам, сожрет меня, то насчет того, что Максим прибьет, можно не сомневаться.
Даже рта раскрыть не успеваю, дабы задать единственный мучающий вопрос, прежде чем Наумов оказывается рядом, рывком поднимает на ноги, и мне прилетает по морде с такой силой, что я улетаю просто в кусты справа от костра. На миг весь мир окрашивается в ослепительно-белый цвет, челюсть обжигает вспышкой острой боли, и рот мгновенно наполняется вязкой солоноватой жидкостью с мерзким металлическим привкусом, а Макс медленно, словно хищник к своей добыче, подбирается ко мне, недобро сверкая глазами.
Сплевываю кровь в траву, утираю губы тыльной стороной ладони, мотаю головой, стараясь избавиться от всполохов перед глазами, и окидываю Наумова, надеюсь, не менее многоговорящим взглядом, но получается, наверное, не очень, потому что должного эффекта на Максима он не производит.
У меня в голове будто что-то гулко щелкает. Я даже поклясться готов, что слышу этот щелчок. И не успеваю себя тормознуть. Какая-то часть сознания, слабая, еле держащаяся, задушено хрипит, что все это надо прекратить, нам обоим надо глубоко вдохнуть, выдохнуть, успокоиться, сесть и обсудить ситуацию. Но та, другая, сейчас почти полноправная хозяйка. Она и диктует свои правила.
Именно потому я не успеваю понять, как перехватываю занесенный для удара кулак, выкручиваю влево, и умудряюсь двинуть основанием ладони в челюсть немного обалдевшего Макса. Пользуясь ситуацией, роняю на землю подсечкой, ибо с Наумовым, явно весьма раздраженным, спокойнее и безопаснее разговаривать, если он лежит на лопатках, а ты восседаешь на нем, но именно в этот момент Максим очень некстати ухитряется опомниться и ухватить меня за предплечье. Потому на мягкую хрустящую траву мы летим вместе, начиная без особого знания техники, зато с пылом и на эмоциях самозабвенно колошматить друг друга, всю душу в это дело вкладывая, клубком катаясь по полянке и шипя глухие ругательства.
Затылком об землю меня несколько раз прикладывают, настолько не жалея сил, что картинка окружающего мира на пару секунд меркнет, а в ушах раздается печальный далекий звон. Куда прилетает Наумову, я не знаю, и как-то не до того под градом пинков да ответных ударов, но он чуть ли не пополам складывается, надрывно хрипло кашляя. Но, надо отдать должное, быстро очухивается, хоть и оказывается подо мной, и так в ответ по солнечному сплетению раскрытой ладонью лупит, что, клянусь, я чувствую, как что-то там ломается.
Задыхаюсь, хриплю, от очередного близкого знакомства затылка с землей, перед глазами снова все на миг темнеет, а когда проясняется, на меня всем немалым весом давит Макс, очень вовремя оседлав, упирается ладонями в землю по обе стороны от моей головы, тяжело дышит, облизывая разбитые губы, и молчит.
Во всколоченных волосах земля и листья, камуфляж весь извожен в траве, по шее за ворот стекает тонкая струйка алой крови, бровь рассечена, щека расцарапана, на скуле ссадина, под глазом к вечеру пездюль проступит… И, это странно, неправильно, абсурдно, но сейчас он мне кажется умопомрачительно красивым, настолько, что дыхание перехватывает, хотя, может, тому хорошая пиздилка виной. Если не по башке прилетело прилично, то по ребрам точно. Но он все равно красивый.
А еще пахнет. Чертовски сильно, до головокружения, почти невыносимо пахнет этим своим сладким и одновременно свежим запахом, в котором теряются все остальные. Ни крови не чувствуется, ни пота, ни примятой травы, ни сырой земли — только этот его запах карамельной, какой-то цветочной сладости и грозовой свежести.
— Ну и какого хера? — хрипло произношу я, чувствуя, как губы сами собой растягиваются в идиотской улыбке, а правый уголок неприятно жжет.
— А какого хера ты слинял, не сказав мне и слова? — тяжело дыша, несколько язвительно интересуется Наумов, но уже совсем не зло. — Хочешь, чтоб тебя сожрали поскорее? — склоняется чуть ниже, так что несколько прядей длинных темных волос спадает мне на лицо, а капля крови, сорвавшись, падает на грудь и впитывается в ткань куртки.
Я смотрю на него, не в силах отвести взгляд, и слышу очередной гулкий щелчок где-то в глубинах подсознания. Предполагая, что мне сейчас, в лучшем случае, сломают челюсть, все равно подаюсь вверх, обхватываю Наумова за шею, вынуждая склониться ниже, и утягиваю в поцелуй, дурея от собственной смелости, безрассудства, а еще такого теплого, до странности податливого и ошеломляюще нежного Максима.
Он как будто еще полностью не осознает, что именно делает. Прижимается теснее, притирается и почти ложится сверху, грудью вжимаясь в грудь, и расслабляется, поддается, позволяя мне углубить поцелуй, чем я незамедлительно пользуюсь.
У Наумова потрескавшиеся искусанные губы, совсем несмелые ответные касания, и нервная дрожь на кончиках замерзших пальцев, которыми он вырисовывает какие-то странные узоры у меня на коже, запустив ладонь под ткань куртки и футболки на боку. Чужой вес сверху совсем не давит, кажется таким привычным, прикосновения — знакомыми, а все происходящее — сном. И это потрясающе. Максим потрясающий.
У поцелуя вкус крови, сигаретного дыма и почему-то дождя.
От него дыхание не перехватывает, возбуждение не накатывает волнами, и весь окружающий мир не уходит на второй план. Просто делается тепло, хорошо и невообразимо спокойно оттого, что получается вот так держать Макса в руках. Оттого, что отвечает, и, даже если через несколько секунд он сломает-таки мне челюсть, оно того стоит.
Максим, в последний раз прочертив по моей разбитой губе линию кончиком языка, немного отстраняется, упираясь ладонями в траву, но, судя по виду, ни подскакивать, словно ужаленный, ни челюсть мне ломать не собирается.
Неужели обошлось, и мы сменили гнев на милость?..
— Я не Олег, — машинально облизывая припухшие губы, на грани слышимости выдыхает он, наверное, даже не представляя, какой он сейчас… Другой.
И глаза не кажутся ртутными, холодными, как обычно. Они помутневшие, дымчатые. Как будто тумана в них напустили. Как осенний лес незадолго до восхода солнца. А взгляд обворожительно пьяный, но есть в нем что-то такое непонятное, еле уловимое, что слишком сильно напоминает боль и тщательно скрываемую обиду.
— Не путай нас больше, — говорит Наумов и, оттолкнувшись, легко поднимается на ноги.
И все.
Все.
Ни ругани, ни мордобоя, ни нотаций.
Это пугает, если честно.
Мы не разговариваем с ним до ужина, за которым Макс уходит без меня, не разговариваем и после. Засыпая, я уже думаю, что Наумов не придет, когда матрац позади прогибается, шуршит простыня, а Максим, забравшись под одеяло, обнимает меня поперек груди.
— Еще раз свалишь, не предупредив или не убедившись, что я услышал — снова получишь в табло. Без шуток, — глухо произносит он куда-то в затылок, и я верю. — Опять спутаешь меня с Олегом и начнешь проецировать свои извращенные фантазии — выпотрошу и повешу на березке сушиться, — а вот в это не верю совершенно, ну нисколько. — Мы братья, Вик.
— Поступок, достойный брата — повесить сушиться на березке… — мне бы молчать сейчас, просто молчать, но иной раз будто черти нашептывают.
— Не умничай, — коротко советует Наумов, прижимаясь теснее, и, кажется, теперь я слышу, как бьется его сердце.
— Не указывай, — в тон отзываюсь и тяжело выдыхаю, глядя на комнату в синеватом свете.
— Заткнись и спи, — фыркает Макс, устраивается удобнее и умолкает.
Слушаю, как выравнивается его дыхание и замедляется сердцебиение, как дождь барабанит по старой крыше, как скребет что-то по стенам снаружи — и мне спокойно. Впервые за несколько дней так потрясающе спокойно.
Вопреки, а может, благодаря всему.
В этом забытом всеми и давно мертвом поселке мы сидим почти неделю. Макс старательно избегает смотреть мне в глаза, и, от рассвета до заката, забравшись под машину, ковыряется да кроет матом. Что конкретно — можно не уточнять. Когда что-нибудь с металлическим звоном или глухим стуком падает, мат становится гораздо живописнее.
И мы почти не разговариваем.
Я хожу на охоту и ловлю рыбу. Вот так просто — голыми руками. Тело словно помнит движения, и мне постоянно не дает покоя мысль, что все это очень странно, но, если оно приносит пользу, значит, в этом нет ничего плохого.
На второй день я грею воду, устраиваюсь посреди двора и, переодевшись в найденные в доме шмотки, затеваю стирку. Никогда не стирал раньше, у меня даже мысли не возникало, что это можно делать руками, да еще в воде. А теперь получается. Вытащить Максима из его камуфляжа получается с гораздо большим трудом, руганью, скрежетом и посылом меня в пешую эротическую прогулку по всем интимным местам, но получается.
Потому, простирнув шмотье, я выбираю относительно безопасное местечко, с которого открывается неплохой обзор, подставляя лицо слабым лучам тусклого осеннего солнца и молча наблюдаю за передвижениями матерящегося Макса, обряженного в рваные джинсы и футболку с чужого плеча, по двору, дивясь, как Наумову не холодно.
Максим хмурый и злой. Очень хмурый. Кажется даже, будто с каждым днем у него над головой все сгущаются и сгущаются, даже не свинцовые — черные грозовые тучи, обещающие вот-вот разразиться молниями да громами. Он или молчит, или матерится и… Пахнет.
Пахнет мазутом, авиатопливом, нагретым на солнце металлом, старой краской, пылью и жаром. Но сильнее всего — этот его странный, природный умопомрачительно приятный запах сладости и дождя. Так и хочется сгрести поперек груди, прижать к чему-нибудь, раздеть и сожрать всего целиком. А это паскудно. Весьма паскудно. Ибо, пусть и не верю, но проверять слишком рискованно, да и не хотелось бы впоследствии сушиться на березке.
Я честно стараюсь не коситься на Наумова. Изо всех сил стараюсь, но есть в нем что-то такое… В повадках, в движениях, фигуре в целом — что-то, что притягивает взгляд. В нем нет и грамма чего-либо милого, нет той красоты, которая обычно меня привлекает. Его красота другая — хищная, опасная — и это завораживает. На него просто нельзя не смотреть, особенно, если учесть, что он — единственное существо разумное, кроме меня самого, на множество километров кругом.
Он чувствует мой взгляд. Всегда чувствует. Напрягается под ним, морщится и едва не шипит, но молчит. Он слишком много молчит, и это давит на психику. И взгляды его давят. Взгляды, которые я чувствую, как он — мои.
Утром на седьмой день я осознаю, что наступил переломный момент, когда мы с горем пополам покидаем поселок на этой жуткой, скрежещущей, тарахтящей и дребезжащей развалюхе. И, признаться честно, не берусь судить, к лучшему будут эти грядущие перемены, или к худшему.