-11-
14 февраля 2021 г., 12:40
Все заживает чертовски медленно и болезненно. Первое время жар у меня практически не спадает. Я сплю, постоянно сплю, пребывая между какими-то реальностями, и малодушно надеюсь только на то, что это вскоре закончится, и как — неважно. Просто закончится.
Оборвется в один прекрасный момент, и больше не нужно будет выносить пацанов на плечах из горящих домов, чувствуя, как куртка пропитывается кровью, как тельняшка к коже липнет. Что никогда не почувствую больше, как руки пахнут гарью, солью и металлом, и не будет никогда жуткого осознания, что ни черта не могу вывести, не могу отмыться от вязкой, еще теплой крови, от запаха, потому что он под кожу въелся, остался со мной на десятилетия.
Надеюсь, что это все прекратится скоро, очень скоро, и больше никогда не придется смотреть в остекленевшие глаза не погибшего друга — брата, который не в одном бою прикрывал мою спину, не придется курить, подпирая лопатками развалины и думая, что лучше бы мне лежать в кровавой грязи при дороге. Надеюсь, что никогда не придется вытаскивать из горящей консервной банки тела тех, кто несколько лет был моей семьей, пусть не кровной, но другой у меня до встречи с ними и не было вовсе.
И я не хочу, просто не хочу знать, как выглядят мертвые долины и города, как высохшие тела, подвешенные к фонарным столбам, раскачиваются под порывами ветра, с каким звуком… Как горит броня, как едкий дым скатов жжет легкие, и как выглядят залитые кровью и усыпанные трупами площади — я не хочу знать, но знаю это. Вижу и переживаю раз за разом, постоянно возвращаясь в свой персональный ад, снова и снова.
Я просто хочу, чтобы все это закончилось, прекратилось, неважно как, даже если сердце перестанет биться. Просто не могу все это выносить. Не могу… И поделать с этим тоже ничего не могу. Потому что сплю. Все время сплю, просто отрубаюсь, теряя связь с реальностью, и уже не знаю, кто я, где и зачем. Не знаю, кто меня, дрожащего и орущего, покрытого липкой холодной испариной, прижимает к груди. Не знаю. Олежка, Максим ли — я не различаю их. Даже не всегда помню, кто такой Максим, в те редкие моменты, когда пребываю в сознании больше пяти минут.
Наумов?.. Наумов… Я не знаю никакого Наумова. Наумову знаю. Ладу. Ладу Наумову. Белый халат, две длинные черные косы, жуткие круглые очки, россыпь веснушек и румянец от смущения — девочка-целочка, смешная, ну какой из нее ассистент Моро?.. А этот наш принц-идеалист, придурок и неисправимый романтик, наивный до усрачки…
Вроде бы какой-то частью сознания я понимаю, осознаю, что это не мои мысли, не мои слова, и болезненная усмешка, растягивающая губы, тоже не моя, но остановиться не могу. Не получается, пока меня хорошенько не встряхивают за плечи, не будят, начиная орать что-то в лицо, что-то, что не удается разбить на предложения. А потом шепчут на ухо, шепчут, и этот шепот я различаю: «Витя, Витенька, потерпи, станет лучше… Вик, посмотри на меня, ну это же я, ты узнаешь?» — и когда Олег отстраняется немного, я не нахожу сил даже слова вымолвить, и не понимаю, не могу сообразить, к кому он обращается, глядя с такой безнадежной нежностью в мои глаза.
В такие моменты, кажется, я умираю, что неудивительно. Давно пора. Мой век и так был относительно долгим. И от таких мыслей губы растягиваются в слабой, вымученной улыбке. А потом проваливаюсь, снова падаю куда-то. Снова стук колес, лязг металла о металл, лай собак, вой сирен, треск, разрывы мин, гул пламени и шум, постоянный монотонный шум.
Меня кидает по разным этапам собственной жизни, как резиновый детский мячик, попавший в руки гиперактивному ребенку. Я вижу слишком многое, вспоминаю слишком многое, то, что предпочел бы забыть навсегда, но оно со мной. Мое пекло навсегда со мной, и никуда из него не деться. Никогда.
И я зову, все время зову кого-то, но не могу вспомнить, кого. Ору, срывая голос, или шепчу что-то неразборчивое. Мне даже иногда отвечают — тихо, почти ласково, поглаживая по голове, или ловят за секунду до того, как пытаюсь вскочить, и прижимают к себе. Что-то говорят, но я не помню слов и не знаю, кто.
Иногда просто вижу картинки, словно смотрю немое кино, эпизоды сменяют и сменяют друг друга под мерный шум, пролетая мимо. А иногда меня окутывает темнота, и я просто слушаю. Слушаю знакомые голоса, стараясь вспомнить лица их обладателей:
— Не кричите на меня, сержант, — довольно высоко, нервно бросает кто-то, но голос отнюдь не женский. — Это все равно ничего не изменит. Я не могу ничем помочь.
— Кому ты говоришь об этом, Этьен? Саня кровью истекает, а ты… Ты ни черта не хочешь помочь! — этот голос я узнаю где угодно, такой знакомый, родной, но черты лица не всплывают перед мысленным взором, не проступают сквозь пелену густой темноты. — Ты не хочешь! А это совсем другое дело!
— Да пойми ты, Князь: от меня ничего не зависит. Существует определенная процедура, и ты об этом знаешь, — раздражение все нарастает, я даже вижу это присущее только ему движение, вижу, как он мотает головой, растрепывая волосы, но лица вспомнить не могу. — Повреждения составляют девяносто три процента! — почти крик и выдох, а после недолгое молчание, и, знаю, он считает в уме. — Это травма несовместимая с жизнью, — показательное спокойствие, почти холод, но внутри, наверняка, все кипит. — Я не могу ничего сделать. Даже если я включу систему регенерации, это все равно ничего не изменит. Его организм не восстановится после таких повреждений.
— Твою мать, Эт, это же Есаул, ну как ты не понимаешь?! — мне так хочется встать, так хочется просто подняться и прижать его к себе, чтобы успокоился, чтобы не срывал голос, но лопатки холодит кафель сквозь мокрую ткань, и я не нахожу в себе сил, чтобы пошевелиться. — Он же мне как брат. Черт, ну профессор…
— Олег, мне нужно разрешение руководства, — до омерзения ровный и спокойный тон. Ненавижу.
— Да он остыть успеет, пока оно придет! — а от этого почти физически больно, да что там физически — в тысячи раз больнее. — Эт, пожалуйста, я прошу тебя, сделай что-нибудь, — нет, нет-нет-нет, ну только не начинай перед ним скулить, я того не стою. — Не дай ему умереть.
— Существует определенная процедура, Князь, и я не имею права нарушать правила, — до тошноты правильный сукин сын, дрянь педантичная, и плевать, что невъебенный спец. Ну сделай ты хоть что-то! Прекрати его истерику, мать твою! Да осталось в тебе хоть что-то человеческое?!
— К дьяволу правила! Мне нужен живой Саня!
— Олежа, зачем ты?.. — шепчу потрескавшимися искусанными губами, ощущая во рту солоноватый металлический привкус. — Не надо… — в горле пересохло. — Перестань… — пить хочется. — Олежка… — пряди челки мерзко прилипли к взмокшему лбу; жарко. — Замолчи, — нога и рука ноют; все тело ломит. — Прекрати, — кожу стягивает коркой запекшейся крови — мерзко, хочется содрать. — Хватит! — распахиваю глаза и рывком сажусь на кровати.
— Ш-ш, тихо, — он ловит меня за плечи, возвращая обратно на подушку. — Не кричи. Все нормально, — убирает со лба влажные прядки волос, оглаживает скулу и ненадолго задерживает ладонь на щеке; пальцы пахнут спиртом, какой-то мазью, чем-то медицинско-уксусным, кровью и свежими бинтами.
— Олег?.. — чувствую, как силы постепенно покидают меня, прикрываю глаза и уже на автопилоте отпиваю несколько глотков, когда мне приподнимают голову, прикладывая к губам прохладное горлышко фляжки.
— Олег, Князь, тридцать три ноль восемь — я буду кем угодно, если тебе от этого легче, — в голосе столько горечи, что мне удается вспомнить. Вспомнить серебристо-лунные глаза, растрепанные волосы и практически не заживающие казанки.
— Максим, — не спрашиваю — утверждаю, выдыхая во тьму.
— Спи. Станет лучше, — и все.
Тишина. Темнота. Очередной набор картинок и ощущений. Я наедине со своим адом. Снова. Все по кругу, и ощущение такое, будто это не закончится никогда.
Впервые, больше, чем на полчаса, в чувство я прихожу не в пыльной мотельной комнате. Здесь белые, местами ободранные стены с глубокими бороздами, светлый потолок, приоткрытые ставни на окнах и, судя по крепежам, еще есть щиты.
Глубоко вдыхаю по-зимнему холодный воздух, присматриваюсь, замечаю, что окно приоткрыто, и с трудом сажусь на постели. Нога отзывается почти привычной болью — морщусь, но терплю. Принюхиваюсь, совсем как Макс, наверное, и понимаю, что пахнет не только морозной свежестью. Еще медикаментами, прелой листвой, авиатопливом, мазутом и сыростью. Наверное, где-то неподалеку водоем.
Странно, но в комнате совсем нет пыли, нет даже того, что могло бы эту пыль собирать. Абсолютно чистый паркет, голые окна, ну, разве что постельное осталось, но оно не пахнет, как обычно бывает со свалянным тряпьем.
На тумбочке возле постели распотрошенная аптечка, десятка два различных склянок, инъектор, остатки стерильных бинтов, просто лоскуты белой ткани, аккуратно сложенные на краю тумбочки, фляжка с водой и один из ножей с испорченным, явно раскалявшимся лезвием. На подоконнике справа мои шмотки, на вид вроде стиранные, аккуратно сложенные, а поверх них ботинки. Другие, не те, что я носил раньше. Они не новые, но, определенно, тщательно отмытые и, наверное, на пару размеров больше. Где Наумов их достал — загадка. Небось, с покойника какого-то снял, не иначе. Но я не хочу, просто не хочу ничего знать об этом, пусть лучше все остается загадкой. Макса поблизости нет, зато через открытое окно с улицы доносится звон, скрежет металла о металл и знакомый, ставший уже почти родным, мат.
Слабо улыбаюсь, чувствуя, как тянет кожу на подживших искусанных губах, выдыхаю и, собираясь выбраться из постели, обнаруживаю, что кроме повязок и простыни на мне ничего нет. Отчего-то улыбаюсь еще шире, кутаюсь в тонкую белую тряпицу и со стоном слезаю с кровати. Паркет почти приятно холодит босые ступни, по полу тянет сквозняком, от слабости шатает, но все равно упрямо ползу к приоткрытому окну и, оказавшись у цели, распахиваю его шире, тыльной стороной ладони смахивая со лба выступившую испарину. Распахиваю, да так и застываю, глотая холодный воздух.
Со второго этажа вид открывается на небольшой дворик, Наумов чинит очередную таратайку неподдающегося классификации цвета и живописно кроет матом тот день, когда ее произвело на свет неведомое предприятие машиностроения, надсадно скрипят цепями на ветру старые детские качели, слабо дымит почти потухший костер, но поражает меня не это.
Практически все вокруг белое. Такое искристо-белое, идеально чистое, что от этой белизны можно ослепнуть. Я никогда раньше не видел снега, поскольку в городах его не бывает — только серый дождь. Зато читал о подобном атмосферном явлении. А тут такое… Красиво. И холодно.
Плотнее кутаюсь в простыню, накидываю куртку, не рискую, правда, обуть ботинки, и быстро, насколько позволяет состояние, покидаю комнату. Живописно матерясь, постанывая и скрежеща зубами, спускаюсь по лестнице, придерживаясь за перила, преодолеваю холл и, распахнув дверь, оказываюсь на крыльце. Снежный пушок еще совсем тонкий, только-только землю припорошило, но ступать дальше не рискую, ибо ноги не полностью зажили.
Прислоняюсь спиной к дверному косяку, с улыбкой наблюдаю, как насвистывающий Макс, скоропостижно умолкнув, замирает, и произношу негромко:
— Не валяйся спиной на холодной земле, — собственный голос — как воронье карканье — едва узнаваемый, — воспаление легких схватишь.
Наумов подрывается так стремительно, что, видимо, совершенно забыв, где находится, с глухим стуком впечатывается в днище лбом, и, хрипло матерясь, выбирается-таки.
У Максима растрепанные волосы, ставшие вполовину короче с последнего раза, когда я его видел, но все равно длиннее моих; заживающая царапина на скуле, темная полоса мазута на щеке, блеск в серебристо-серых, совершенно не холодных сейчас глазах, и странная, непривычно теплая улыбка. Именно улыбка — не усмешка.
— Привет, — продолжая улыбаться, Наумов направляется ко мне, окидывая взглядом от кончиков пальцев на босых ногах до макушки. — Ты зачем из койки вылез? — останавливается рядом и так привычно, естественно, будто для нас такое в порядке вещей, притянув меня ближе за плечо, коротко мажет по виску сухими обветренными губами.
Просто прикосновение, просто мимолетное, но этих секунд хватает, чтобы почувствовать теплое дыхание на коже, уловить запах авиабензина, мазута, металла и слабой сладковатой свежести. Хватает, чтобы меня пробрала дрожь.
— Тебя увидеть хотел, — более хрипло мой голос, кажется, звучать просто не может.
— Увидел? — хмыкает Макс, привычным движением зачесывая назад непослушные темные пряди растрепавшихся волос. — А теперь возвращаемся в постель, — и подхватывает меня на руки.
— Эй, какого?! — возмущенно ору, и невовремя прорезавшийся голос эхом звенит в морозном воздухе. — Поставь! Я сам!
— Ты чуть не умер у меня на руках, — очень тихо, спокойно и раздельно произносит Максим, печатая каждое слово. — Жар, бред, тебя по кровати кидало и колотило в лихорадке, — говорит не зло, но как-то непривычно, и я не могу определить эмоциональную окраску голоса, а по глазам прочитать не получается, поскольку взгляд он просто отводит. — Я херову тучу повязок извел, все медицинские познания в памяти воскресил, думал, больше трех суток не протянешь, думал, поседею в семнадцать лет, а ты лазишь босыми ободранными ногами по грязному полу… — глубоко вдыхает и умолкает на несколько секунд. — Совесть, Витя. Совесть — это очень неплохо. Хорошо бы тебе ее поиметь.
— Макс… — со смешком начинаю я.
— Захлопнись и не опошляй, — тихо, но очень серьезно советует он, направляясь через холл к лестнице.
— Да я просто собирался сообщить, что жрать хочется, — беззастенчиво вру, очень стараясь не улыбаться, и прекрасно зная, что Макс видит меня насквозь.
— Лады, я учту и попытаюсь организовать завтрак в скором порядке, — кивает Наумов, поднимаясь по ступенькам с таким видом, будто я вообще ничего не вешу. — Но с одним условием: ты лежишь и не рыпаешься. Идет?
Только киваю, когда он, дотащив меня до кровати, укладывает на простыни и с недовольным видом осматривает покусанную ногу. Устраиваюсь удобнее, заползаю под одеяло и молчу до тех пор, пока Максим не собирается покинуть комнату. Мыслью шибает по башке абсолютно неожиданно.
— Макс, а мы где вообще? — мой вопрос настигает его в дверном проеме.
— На полпути в ад, — с глухим невеселым смешком отзывается, не оглядываясь, и уходит.
Нога болит, сухая корка запекшейся крови на подживающей ране трескается, кожу тянет, жжет, ходить почти невозможно, ну, только за стены придерживаясь, но и это меня не останавливает. Стоит Наумову уйти, как я выползаю из постели и начинаю свой нелегкий путь в предполагаемую ванную.
Собственное отражение в замызганном старом зеркале несказанно радует. Таким осунувшимся, заросшим и бледным я не был еще никогда, а тусклый свет походного фонаря только добавляет прелести. В нем глубокие тени под глазами кажутся еще темнее, черты лица будто стали резче, неровно обкромсанные пряди волос торчат во все стороны выцветшей соломой, глаза тоже поблекли… Красавец. Особенно на фоне Максима.
Нет, так не пойдет.
Качаю головой, достаю нож из прихваченных ножен и принимаюсь за дело.
Спустя приблизительно час глухого матерного шипения сквозь зубы, стонов, тяжких выдохов и не прекращающихся проклятий на меня почти можно смотреть без боли. Волосы стали короче, хотя, в идеале, нужно было укоротить их еще как минимум вполовину. С третьей попытки удалось даже побриться, и порез на скуле не в счет. Мыться в холодной воде, стараясь не промочить бинты, оказалось еще тем удовольствием, но теперь хотя бы можно спокойно смотреть на свое отражение, пускай и попытки сохранить повязки сухими оказались безрезультатными. Я все еще бледный, осунувшийся и похудевший, зато теперь не создается впечатления хотя бы, что только вылез из сеновала несколько веков назад, и то уже радует.
Штормит капитально. Ванная комната в синеватом тусклом свете кренится влево, мокрые бинты с короткими прядями светлых волос остаются валяться в раковине, а я ползу к кровати, надеясь, что все же сил хватит и по пути мордой не пропашу. Мерзко настолько, что даже кажется, будто тошнит. А еще кровь… Кровью пахнет все время. Непрерывно. Ее вкус на губах ощущается до ненормального четко, но к этому почти удается привыкнуть.
Когда, спустя какое-то время, возвращается Максим, пахнущий холодом, кровью и своим привычным запахом, я все так же лежу поперек кровати, только завернувшись в одеяло, как в кокон. Наумов подходит ближе, недовольно хмурится, качает головой, пропускает между пальцами короткие пряди волос на моей макушке и тихо сообщает:
— Башку бы оторвать за то, что ни черта не слушаешь, — молчит несколько секунд, глядя в одну точку на простыне, как завис, после мотает головой, и взгляд серебристо-серых глаз становится чуть более осмысленным. — Ты на кой из койки вылезал?
— Мне было надо, — упрямо заявляю в ответ, чуть больше высовываясь из кокона, так что одеяло соскальзывает на лопатки.
— Придурок, — качает головой Макс, странно, немного грустно улыбаясь. — Перевяжу чуть позже.
— Не надо, — морщусь и стараюсь извернуться, дабы натянуть одеяло обратно на плечи. В комнате жуткий дубак.
— А я не спрашивал, — в голосе почти металл, но выражение лица спокойное. — Тебе стрижка идет, — совсем мягко, с улыбкой добавляет Наумов и, взъерошив мне волосы, покидает комнату.
Не знаю, когда и как проваливаюсь в сон, хотя скорее в горячечный бред.
Качает, стучат колеса, грубо сколоченные доски давят в поясницу, под руками шуршит сено, в соседнем вагоне уже минут двадцать причитает женщина и надрывно орет да плачет маленький ребенок, холодный осенний дождь барабанит по крыше, северный ветер, со свистом проникая сквозь щели, насквозь продувает вагон. А мне страшно, чертовски страшно, и совсем не потому, что не знаю, куда нас везут. Это неважно. Ад всегда ад. Мне страшно оттого, что тот, кто сейчас давит теплым весом на колени и слабо, хрипло дышит через раз, может больше никогда не открыть глаза.
Декорации меняются слишком быстро, как и ощущения, только страх никуда не девается, не проходит. Даже не страх — животный ужас. Сердце колотится так, что, кажется, оно вот-вот выскочит, проломив грудную клетку. Тело ноет, дышать больно, и где-то на задворках сознания мелькает мысль, что, вероятно, сломано несколько ребер, перетянутые руки жжет, но адреналин еще не схлынул, после будет хуже. Тогда все ощущения волной накатят, а пока терпимо. Пахнет пылью, кровью и потом. Толпа вокруг гудит, свистит и подначивает, а там, впереди, на залитом багрянцем бетоне импровизированного ринга, он. И мне плевать, что будет дальше. Плевать куда, плевать зачем. В голове набатом грохочет всего одна мысль: «Сейчас — выживи. Победи. Ради себя, ради меня, ради нас — ты должен жить. Я не хочу тащить твое тело до крематория».
Тусклый свет сменяется другим — слишком ярким. Гул толпы тонет в металлическом звоне инструментов и писке приборов. Кто-то переговаривается на русском, английском и французском. Головы не повернуть, руками и ногами не пошевелить, во всем теле тяжесть такая, которую только с весом мраморной плиты можно сравнить. Сердцебиение замедляется с каждым вдохом. Кто-то спорит, не стесняясь в выражениях, что-то с грохотом падает, свет слепит, а ремни давят на запястья и щиколотки. Пахнет медикаментами, хлоркой, спиртом, кровью и фенолом. Все слишком белое: стены, потолок, халаты докторов — абсолютно все. Кто-то говорит что-то рядом, звенят инструменты, раздается шипение, и через несколько секунд у меня уже не остается сил бороться, а темнота медленно сужает кольцо, подступая все ближе. И я сдаюсь. Закрываю глаза, и только одно мне точно известно: когда очнусь, все будет совершенно по-другому.
— Витя, Вить, Витька, — кто-то тормошит за плечи. — Вик, открой глаза! — очень нервно, но голос узнать не удается; вроде знакомый, а лицо обладателя вспомнить не получается. — Вик! — ну чего он так орет?..
Все тело тяжестью налито, глаза удается открыть далеко не сразу, но удается, разве что благодаря силе воли.
— Олежа?.. — у него слишком длинные волосы. И глаза… Не понимаю, что с ними. А может, это все из-за освещения?
— Да пусть будет Олежа, — отмахивается он, вздыхает и за плечи подтягивает меня выше. — Не принципиально, — кожу на сгибе локтя обжигает холодом и секундной болью. — Князь, послушай, тебе нужно поесть, — очень серьезно говорит он, заставляя меня согнуть руку в локте, а я слабо усмехаюсь.
— Сам послушай, — голос хриплый до неузнаваемости, от холода зуб на зуб не попадает, губы пересохли, но усмешка все равно никуда не девается, — Князь — это ты.
— Да?.. — вроде бы удивляется он, даже бровь изгибает. — А кто же тогда ты?
— А ты забыл? — кутаюсь плотнее в одеяло, стараясь справиться с дрожью. — Я Есаул.
— Да?.. — казалось бы, сильнее изогнуть угольно-черную бровь невозможно, но ему как-то удается. — Ну, лады, — тяжело вздыхает и поправляет одеяло. — Но ты все равно должен поесть.
— Не хочется, — жутко холодно, а от мокрой тряпицы, которую он шлепнул мне на лоб, становится еще холоднее.
— Витя, ты должен поесть, — спокойно, терпеливо и крайне медленно, как маленькому ребенку, объясняет. — Если не будешь есть, дальше станет только хуже. Ты ослабнешь, не сможешь встать, у организма не останется сил на борьбу с этой заразой и воспалением, и тогда ты умрешь, понимаешь? Вик, если ты собрался сдохнуть здесь, то вынужден разочаровать: хуй тебе на всю морду — ясно? Я не позволю тебе кинуть меня одного. Не теперь. Потому ты поешь сейчас. Не захочешь по-хорошему — буду кормить насильно, ты ж меня знаешь, — очень спокойно говорит он, поднимается и уже собирается сделать шаг в сторону, но я мертвой хваткой вцепляюсь в его запястье.
— Не уходи, Олежка. Побудь со мной, — выдыхаю и тащу его на себя. Только улыбается грустно, через боль, и приземляется обратно на край кровати.
— Ты как печка, — тяжело вздыхает и, стащив тряпицу, смачивает ее в тазу, чтобы снова шлепнуть на лоб.
— Как думаешь, за сорок пять перевалило? — честно стараюсь улыбнуться, но получается, наверное, херово.
— Совсем дебил? — участливо интересуется он. — У тебя уже кровь свернулась бы.
— Ну что за бред?.. — вместо смеха — хриплое карканье. — С чего ты взял?
— Лучше помолчи, Вить, — устало просит, качая головой, заправляет за ухо несколько прядей волос, упавших мне на глаза, да так и задерживает руку. — Поспи немного. После все равно придется поесть. Я же заставлю.
— Ага, — извернувшись, утыкаюсь носом в его теплое, знакомо пахнущее запястье, и прикрываю глаза. — Только побудь со мной, — откуда силы берутся, чтобы опрокинуть его на лопатки и прижать к измятой простыне — это загадка. — Не уходи, — устраиваюсь под боком, обнимая его поперек груди. — Я сдохну без тебя, Олег.
— Ты сдохнешь, если температура не спадет, Вить, — с какой-то странной интонацией произносит он — тихо и очень хрипло. — Перестань.
— Я люблю тебя, — говорю на уровне слышимости, утыкаясь носом в пятнистую ткань его куртки; не хочу сдохнуть, так и не произнеся это вслух. — Люблю.
— Ты бредишь, — тяжело вздыхает он и на мгновение прижимается губами к моей макушке. — Поспи, — в голосе столько боли, что я ее практически физически чувствую. — Поспи — станет лучше.
И мне еще хочется спросить, что с ним происходит, что не так, но сил не хватает. Тяжелая усталость разливается по телу волнами. С ней невозможно бороться. Я почти согреваюсь, во всяком случае, уже не колотит, а от знакомого, привычного чужого тепла становится так спокойно, хорошо. И больше нет желания спрашивать, нет желания спорить.
Позже. Все позже. Не сейчас. Сейчас темнота и тепло, в котором хочется раствориться.
И я растворяюсь, да только совсем не в том, в чем хотелось бы. В крови и копоти, в треске очередей и гуле, непрерывном, непрекращающемся гуле, в чужих криках и скрежете металла. Просто теряюсь в этих выжженных пустых городах с залитым кровью асфальтом и горящими БМ, с полуразрушенными домами и высушенными ветрами да солнцем телами, болтающимися на фонарных столбах.
Все эти города смешиваются в моем сознании, сливаются в один. У него нет названия, нет точного местоположения и координат, он отсутствует на картах, но существует. Существует в моей памяти, и никогда не исчезнет, никуда не денется, а бои в нем никогда не прекратятся. Этот ад навечно со мной. Я горю в нем снова и снова, а когда сгораю, все начинается сначала.
Меня из этого пекла вытаскивают совсем ненадолго, и я не могу понять, кто. Олег ли, Максим — не различаю. Не разбираю слов, что он мне говорит, и просто уплываю куда-то, когда он, сообразив, видимо, что говорить бесполезно, вкатывает мне какую-то неведомую дрянь.
Из реальности в очередной раз выкидывает, но теперь уже нет мертвых городов, нет раскачивающихся под порывами ветра останков на фонарных столбах. Теперь — только джунгли. Непролазные джунгли на множество километров вокруг, жара, тяжелый влажный воздух, москиты, грим, стекающий по роже вместе с потом, змеи, пауки, и груз чужого тела на плечах.
Понемногу отпускать начинает только где-то в середине ночи, после невесть которой по счету инъекции. Подозреваю, температура начала спадать еще когда я мысленно блуждал по джунглям, но теперь становится настолько лучше, что мне даже удается открыть глаза с первой попытки.
Наумов спит так близко, что я утыкаюсь носом в ткань его футболки и кожей чувствую сердцебиение. Он обнимает меня так, что не вывернуться и никуда не деться. Будить его смысла не вижу, кое-как извернувшись, оглядываю комнату и по щитам на окнах да свету фонаря понимаю, что сейчас, наверное, глубокая ночь.
Снаружи что-то скребет, воет, рычит и булькает, будто кровью захлебывается. Звуки настолько четкие, что воображение тут же рисует несколько десятков полутрупов, ползающих по стенам и плотоядно скалящихся в темноту. Но мне не страшно. Лучше пусть так, чем-то, что в бреду снилось.
Максим совсем рядом, такой теплый, живой — и это успокаивает. А может, на многострадальную психику уже просто не действует рев и скрежет — не знаю, но я спокойно засыпаю, как под колыбельную, и до утра мне не снятся кошмары. Зато перед глазами мелькают совсем иные картинки: золотистая от загара кожа, красивая спина с еле заметными очертаниями позвонков, светлое пятно шрама под левой лопаткой, несколько косых поперечных полосок и неровная рваная линия, уходящая влево, упругие ягодицы и стройные бедра — и я оглаживаю ладонями эту спину, спускаясь все ниже.
Кожа после солнца как шелк под пальцами. Наумов потрясающий. Весь. Полностью. И мне хочется зацеловать все его шрамы, предварительно проследив линии пальцами, очертив все позвонки и огладив бока. И я зацеловываю, чувствуя губами тепло его кожи, впитывая знакомый запах и слушая бархатный, чуть хрипловатый голос. Просто пьянею от тихих стонов и приглушенных выдохов, от тепла и запаха выгибающегося подо мной тела.
А на утро не знаю, как смотреть Максу в глаза, не знаю, как спокойно с ним рядом находиться, зато очень четко понимаю две вещи: во-первых, я точно иду на поправку, во-вторых, еще никогда в жизни у меня с таким скрежетом и муками не ехала крыша и, если я срочно не обнаружу поблизости хоть какое-то другое разумное существо, кроме Максима, то точно трахну любимого братца, невзирая на все его угрозы и протесты. Просто разложу на капоте той развалюхи, которую он надеется починить, и поимею, как сам захочу. А как я хочу… Бля.
Наумов ходит какой-то странный, даже больше задумчивый, словно просчитывает и взвешивает что-то, прикидывая в уме. Покрикивает на меня иногда, заставляя съесть хоть что-нибудь или требуя, чтобы я лишний раз не дергался, не вставал, по ступенькам не бегал. Но все до фонаря.
Раны начинают заживать, покрываться заскорузлой коркой, чесаться и тянуть кожу, зато почти прекращают болеть, и, пользуясь этим, я сразу же мчусь осматривать дом и окрестности, за что потом получаю выговор от Максима. Выговор, а не по шее — и это немного странно.
Макс не шарахается от меня, не рявкает матом и не обещает подвесить хладный труп сушиться на березке. Он просто думает. И о чем думает — остается тайной, покрытой мраком. Но, из того, что понять хоть как-то можно, становится ясно: он думает, что я не замечаю. А может, не думает вовсе и даже сам не замечает за собой, но у него появляется странная привычка ерошить мне волосы на макушке, или, просматривая голографические схемы, нагло, абсолютно бестактно использовать мои колени в качестве подушки — и он считает, что это нормально, что в порядке вещей. Вообще, так понимаю, Наумов на своей волне, и его лучше просто не трогать.
И я бы рад не трогать, не обращать внимания, не чувствовать этот сладковато-грозовой запах и не подбираться, услышав знакомые шаги или голос, но, увы. Рад бы не замечать, как капли воды, серебрясь, стекают по его шее за ворот куртки после умывания, как снег красиво переливается на темных волосах и как отчетливо проступают шрамы на замерзших руках, но я замечаю, и от этого медленно дурею.
Все чаще ловлю себя на мысли, что хочется качать пресс, отжиматься, бегать — что угодно, лишь бы не сидеть на месте, лишь бы выплеснуть куда-то энергию, выбросить, иначе рехнусь. Вот только раны пока не позволяют, и от этого волком выть хочется. Понимаю, что нужна перемена места дислокации, хоть какие-то изменения, хоть что-то, дабы отвлечься, потому что терпение, выдержка и здравый смысл уже на исходе.
И, когда Максим однажды под вечер произносит: «Завтра утром отправляемся в путь, Есаул» — я даже сразу не замечаю подвоха. Лишь после, лопатками чувствуя удивленный, чуть заинтересованный взгляд и ехидную усмешку, медленно, очень медленно поворачиваюсь, глядя на Наумова.
Молча.
А он молча смотрит в ответ, и так мы стоим несколько минут, кажущихся мне вечностью. Я не решаюсь спросить, а он сам ничего не говорит, только лыбится нагло, такой улыбкой, от которой дрожь по телу волной прокатывается. И мне ничего не остается, кроме как надеяться, что станет лучше, проще, как только мы уберемся отсюда. Надеяться, что все изменится. Ну хоть как-нибудь. Как угодно, ибо то, что есть сейчас, терпеть уже практически невозможно.