-20-
14 февраля 2021 г., 12:40
Северный ветер насквозь продувает промерзший вагон, свистит снаружи и швыряется хлопьями снега. Поезд стучит колесами, унося нас вдаль, в снежную заметь и морозы. Холодно настолько, что зуб на зуб не попадает. Кончиков пальцев рук и ног я уже просто не чувствую, от дыхания в воздухе образуются облачка пара, а Максим горячий, как печка, и меня это приводит в ужас.
Дрожит, свернувшись клубком на полу, укутанный в мою куртку, бледный, с потрескавшимися губами и лихорадочным румянцем, разлившимся по щекам. И мне страшно.
Я уже дважды вкатил ему жаропонижающее, но эффекта никакого. Температура, похоже, только повышается, и Наумов просто горит заживо. Горит у меня на глазах, а я ничего не могу сделать. Просто не знаю, как.
Градусник глючит, он выдает такие показатели, при которых нормальный человек не может, просто не должен уже дышать, но Макс дышит. Тяжело, надрывно, хрипло, через раз — но он дышит.
И не приходит в себя.
Последний раз я с ним говорил около полудня, и тогда он был вменяем, но сейчас… Сейчас я уже не знаю, что делать, как сбить температуру. И как заставить его прекратить говорить. Потому что он не умолкает. Шепчет, срываясь на кашель, дрожит и не умолкает ни на секунду.
Это началось после двух часов дня, и сразу ничуть не походило на бред. Четкие, лаконичные и понятные инструкции — иначе не назвать. Но несколько позже стало доходить, что что-то в этих инструкциях не так.
Он инструктировал с расчетом на то, что я уйду один. Уйду и брошу его здесь. Вот так просто оставлю подыхать.
И мне сделалось дурно.
На логичный вопрос: «Что за хуйню ты несешь, Наумов?!» — он не смог ответить внятно. Зато координаты сообщил очень точно. И меня это ужаснуло. Он озвучивал информацию подсознательно, слабо понимая, что говорит.
Дальше стало хуже.
Он переключился на Ладу, на детство, на друзей из четвертого… Начал говорить то, чего я не хочу, просто не желаю слышать и знать. Стал рассказывать такие подробности своей жизни, от которых у меня волосы дыбом вставали и спина, казалось, инеем покрывалась.
Я просил его замолчать, честно просил, но он не прекращал говорить. Тяжело, хрипло, надрывно и очень тихо, но не умолкал. Все рассказывал и рассказывал. До сих пор рассказывает, хотя слышно, что каждое слово дается ему с огромным трудом.
Наумова колотит, просто трясет так, что зубы чечетку отстукивают. А вместе с ним трясет и меня.
Трясет, потому что я понятия не имею, как помочь ему, как сбить жар. И знать не хочу о его прошлом, об экспедициях, о контрабанде оружия, о заброшенных городах, друзьях из трущоб, среди которых он был почти своим. И о других — тех, с кем он трахался до меня — я тоже знать не хочу. Не желаю слышать. Но слушаю.
Слушаю и бешусь, не зная, из-за чего больше.
Из-за того, что это меня волнует в такой ситуации, из-за того, что это меня волнует вообще, из-за того, что Максим их всех помнит, тех, других, или из-за того, что он сейчас все это говорит, рассказывает в подробностях — я не знаю, просто не могу определить. То, что бешусь я еще и из-за собственного незнания, неспособности помочь, неумения и жуткой некомпетентности — это и так ясно, тут даже без вопросов.
Хочется башкой биться о любые твердые поверхности и волком выть, запрокинув голову, но я уговариваю себя угомониться, потому что не время, потому что нельзя. Вот когда у Наумова спадет температура, он откроет глаза и взглянет на меня хоть сколько-то осмысленным взглядом — вот тогда будет можно. Тогда можно будет и выть, и головой биться, и позорно, абсолютно по-бабьи скатиться в истерику — но не сейчас.
Сейчас нельзя.
И после третьей инъекции я сижу, прижимая обжигающе горячего, дрожащего и совершенно бессознательно Максима к себе, поглаживаю по голове поверх ткани капюшона, уговариваю помолчать, а себе мысленно твержу, что нужно успокоиться. Макс так не поступит, он не бросит меня одного посреди снежной пустыни, не умрет у меня на руках, потому что…
Черт, да просто не умрет!
Он не может умереть сейчас. Он не готов. Из него вечно так и прет жизненная энергия. Я не могу и не хочу представлять его холодным, не дышащим, не шевелящимся. Просто не могу. Мое воображение отказывается выдавать нечто подобное.
После всего, что мы вместе прошли, такое кажется невозможным, в высшей степени абсурдным и глупым. Ну, правда ведь, глупо же, пережив путешествия через заброшенные города, населенные зомбарями, бои в клетке и изнуряющую пахоту в шахте, вот так умереть у меня на руках. Это совсем не для Максима. Так неправильно и абсурдно.
И обидно. До слез.
Мотаю головой, прижимая Наумова к себе теснее, вслушиваюсь в его хриплый сбивчивый шепот и, не отдавая себе отчета в том, что несу, начинаю шептать какой-то успокаивающий бред, надеясь, что Макс меня все-таки слышит. Шепчу, поглаживая по голове, ни на секунду не умолкая, прижимаю к себе, начиная потихоньку укачивать, и, спустя какое-то время, это приносит плоды.
Максим прекращает рассказывать, стихает, отрубаясь у меня на руках, и перестает дрожать так сильно. Зубы не отстукивают больше чечетку, его не колотит, как в лихорадке, и я выдыхаю с облегчением, понимая, что жар спадает.
Меня отпускает. Просто как волна откатывает, и на очередном выдохе хочется сорваться на истеричный смех, потому что все, отбой, Наумов будет жить, ему скоро станет лучше.
Должно стать лучше.
Но лучше не становится.
Макс заживо горит заново со средины ночи, дрожит весь, и никакое жаропонижающее не помогает. Я сижу, слушая стук колес со свистом ветра, прижимая к себе горячего, как кипяток, Наумова, и понимаю, что не могу. Просто не могу теперь уже представить свою жизнь без него. Не получается, хоть ты тресни.
А Максим… Если так дальше пойдет, не знаю, как долго продержится его организм.
Впервые в жизни я осознанно так за кого-то волнуюсь. Впервые умудряюсь накрутить себя до такого состояния и… Молюсь.
В жизни никогда не молился, понятия не имею, как это делается, даже обрядами подобными никогда не интересовался, и не знаю ни одной молитвы. Но молюсь, не представляя, к кому именно обращаюсь, у кого прошу помощи. Прошу, как умею: мысленно, нескладно и сбивчиво, первыми словами, которые приходят на ум.
И вспоминаю, будто кто-то очень давно говорил мне: «Даже самый последний скептик, даже отъявленный атеист в самые трудные моменты, когда просить больше некого, обращается к Богу. Попомни мои слова» — и говорившего я не помню, помню только, что тогда не понимал его. А сейчас, наверное, понимаю как нельзя лучше.
И, когда, услышав соответствующий писк, я сверяюсь с координатами, убеждаясь в том, что скоро достигнем пункта назначения, поднимаюсь и начинаю расталкивать относительно вменяемого Наумова — это почти как избавление. Будто мои корявые молитвы услышали-таки, и мы все же сможем вместе покинуть этот промерзлый вагон, где вполне могли околеть, и в котором не замерзли насмерть только из-за ненормально высокой температуры Макса. Думаю, если уж он-то смог подняться, пусть и шатаясь, и на живой труп смахивая, то уж я выдержу все остальное.
Когда мы вываливаемся в колкий снег, просто в седую метель, в процессе приземления чуть не переломав все, что можно, я около десяти минут ищу рюкзаки в сугробах, почти по пояс местами утопая в снегу, а после успеваю только оглянуться, чтобы, в два прыжка оказавшись рядом, подхватить оседающего Максима и посмотреть вслед поезду, тающему в серебристой дымке.
Ничего. Мы справимся.
Потоптавшись на месте, прислоняю Наумова к почерневшей от мороза коре какого-то дерева, приноровившись, подхватываю, пристраиваю на спину, поднимаю рюкзаки и, руководствуясь полученными инструкциями, ползу вперед. Честно, с ношей на горбе, которая весит весьма порядочно, с двумя рюкзаками шагать вперед сквозь буран, утопая в снегу по колено — это адски тяжело.
Еле ползу, дышу через раз, спотыкаюсь и, чувствуя, как морозный ветер с колким снегом летит прямо в харю, уговариваю себя, что все будет нормально. Макса периодически расталкиваю, но сил ему хватает не более чем на пять минут ходьбы.
Когда со своей ношей добираюсь до мертвого города N-ска, расположенного не столь уж далеко от места высадки, ног я уже не чувствую в принципе. Харя горит, плечи немеют, поясница и лопатки ноют, организм отчаянно требует жратвы и отдыха, потому приходится сдаться, да и сумерки сгущаются уже, постепенно окутывая город-призрак.
Ползу по заброшенному городку, кряхтя и матерясь, поминутно стараясь удобнее перехватить Максима, и рассматриваю снег под ногами, покрытый узорами следов нескольких видов, надо полагать, хищников, да пейзажи, навевающие тоску. Даже не рассматриваю — боковым зрением выхватываю увитые побегами дикого винограда полуразрушенные высотки, темнеющие на фоне свинцового неба, небольшие топольки на крышах домов, темные провалы окон и покосившиеся двери, скрипящие проржавелыми петлями под порывами ветра.
Пустынно и жутко.
Ветер играет давно оборванными проводами, свистит в ветвях деревьев и завывает в обугленных развалинах, таская пух, перемешанный со снежинками.
Роняю рюкзаки в снег и, поймав в воздухе небольшое перо, принюхиваюсь. Пахнет кровью и смертью. Серый пух покрыт замерзшими багровыми капельками. Кого-то сожрали совсем близко. Надо спешить, чтобы и нас не постигла та же участь.
Очень скоро стемнеет.
Наумов глухо стонет, цепляясь за капюшон, но больше никаких признаков жизни не подает, посему, тяжело вздохнув, подхватываю рюкзаки и пытаюсь бодро трусить, насколько позволяет местность, в направлении ближайшего не обгоревшего дома под карканье голодного воронья, кружащего над нами.
В помещении темно и сыро, и я несколько секунд раздумываю, прежде чем оставить Максима с рюкзаками снаружи. Внутрь иду, разумеется, один, ибо мало ли что там, в темноте, может повстречаться.
Такое ощущение, что в этом доме еще какое-то время жили после эвакуации, во всяком случае, мне так кажется. На окнах щиты, в комнате зеркала вдоль стен, а в подвале запасной генератор, хотя ему уже давно пиздец, надо полагать. Что, правда, судя по кровавым потекам, багровым пятнам да глубоким бороздам на стенах, жили здесь не особо долго и не очень счастливо, зато померли, думаю, все в один день.
Я не испытываю отвращения, когда свет фонаря выхватывает из темноты бурые пятна на некоторых поверхностях. Кровью уже не пахнет — только пылью и сыростью — не нахожу особых причин для брезгливости.
Обойдя дом и не обнаружив ничего опасного, затаскиваю Наумова в помещение, перетряхиваю пыльную постель и укладываю Макса просто поверх холодных покрывал. Все равно выбирать не приходится. Запираю дверь, проверяю щиты и долго мудрю с зеркалами, пока удается достигнуть желаемого результата и поймать свет фонаря.
Вкатываю Максу предпоследнюю дозу жаропонижающего с анальгетиками, тяжко вздыхаю, нахожу в рюкзаке Наумова все необходимое и, распотрошив сухпаек, открываю карту, дабы изучить и сообразить, где можно срезать. Озадаченно глядя на голограмму и без аппетита жуя мерзейшие по вкусовым качествам хлебцы, понимаю, что срезать не получится, изначально маршрут выбран самый подходящий.
По расчетам, получается, топать нам еще около суток, с учетом привалов и при нормальных погодных условиях. Кроме того, Макс не учитывал, что мне придется его на себе переть сквозь снежный буран. Да еще и рюкзаки, да еще и погода портится, к ночи холодает и метель усиливается, да еще и тело все ломит после сегодняшней веселой прогулки… Грубо говоря, получается, не сутки, а трое.
Хуево. Все очень хуево.
Индпакетов нет и в помине, в аптечке тоже уже почти не осталось чего-либо полезного, чем температуру сбивать — один бог знает. При том условии, что он вообще существует. А Наумов… Наумов загнется без жаропонижающего. Просто сдохнет у меня на руках. Удивляюсь, как он вообще жив до сих пор, при такой-то температуре.
Нам нужно выйти с рассветом, и к закату добраться до пункта назначения. Километраж приличный, груз немалый, погода херовая… Я ни в жизнь не успею. Просто физически не смогу. Сдохну по пути. Никак не уложусь. Вообще никак. Это невозможно. Нереально.
Глубоко вдыхаю, выдыхаю и перевожу взгляд на свернувшегося калачиком Максима — на бледную кожу, щетину и потрескавшиеся губы.
А если я не уложусь в двенадцать часов, он умрет без лекарств. Кровь свернется. Или что там?.. Я не шибко грамотный в таких вопросах. Но знаю точно: он протянет ноги. Значит, надо успеть. Надо уложиться. А все обстоятельства против.
Макс глухо стонет и кусает губы.
Смотрю на него несколько долгих секунд, выдыхаю и киваю своим мыслям.
Все хуйня. Кто сказал, что невозможно? Кто так решил? Я помню далеко не одну тренировку, не один марш-бросок. Да, тело не помнит, но мозг-то помнит.
Все херня. Мы уложимся.
— Ну и паскудно же ты выглядишь, — хрипло сообщает Наумов и глухо смеется, срываясь на кашель.
— Ты… — в зародыше давлю дурацкий порыв ринуться вперед и просто обнять, даже сам не знаю, почему. — Комплимент — так себе, — а вот не улыбнуться все равно не получается. — Да и сам ты немногим лучше.
— Попить бы, — Макс облизывается коротко и тянется к валяющейся на покрывале фляжке. — Где мы?
— В сутках пути от места назначения, — сообщаю с тяжелым вздохом. — Отдай фляжку, вода ледяная, тебе нельзя.
— Погода сильно испортилась? — Максим полностью игнорирует последнее предложение и, морщась, отпивает-таки. — Что это? — прислушиваясь, смотрит в потолок. — Зомбари по крыше ползают?
— Ветер, — почему-то виновато отзываюсь я.
— Значит, сильно, — хмыкает Наумов и, облизнув губы, откидывается на подушку, прикрывая глаза. — Тут пересидим?
— Жаропонижающего больше нет, — сообщаю так спокойно, что даже сам удивляюсь. — Остается надеяться, что у твоей Локи есть медикаменты, и мы сможем добраться до ее жилища за двенадцать часов.
— Никак, — качает головой Макс. — Нереально. Даже раньше бы я… А сейчас… — усмехается потрескавшимися губами, и прикрывает глаза. — Нет, Вик.
— Мы дойдем, — упрямо заявляю я. — У нас нет других вариантов.
— Есть, — рвано выдохнув, хрипит Наумов. — Тебе просто нужно либо отправляться одному, либо пересидеть здесь, и, когда погода улучшится, отправляться, опять-таки, одному, — улыбка у него такая, что у меня спина будто инеем покрывается, а от осознания того, к чему он клонит, и вовсе дурно делается. Боль, обида, раздражение и злость, смешавшись воедино, накрывают сознание мощным потоком.
— Пошел в задницу, Макс! — с чувством рекомендую в ответ. — Я не оставлю тебя здесь подыхать! И сам не останусь наблюдать, как ты подыхаешь! Мы успеем! Точка!
— Ты этого у меня нахватался? — хрипло смеется он, срываясь на кашель. — Как занятно…
— О, Наумов, заткнись… — злобно пыхчу, возводя взгляд к полутемному потолку. — Просто заткнись — добром прошу! Как же ты бесишь меня! — чувствую, сейчас понесет, и чтобы хоть как-то отвлечься от мыслей о встрече рожи Наумова с подошвой моего ботинка, начинаю с остервенением запихивать в рюкзак все, что умудрился разбросать на покрывале. — Как невероятно ты меня бесишь! — он нагло ржет и глухо кашляет, пряча лицо в сгибе локтя. — Ты! Что ты со мной делаешь?! — стряхиваю одно из одеял и, отшвырнув рюкзак, бросаю на кровать эту тряпицу, слабо веря, что она хоть сколько-то согреет. — Как ты это делаешь, а?! Как у тебя получается меня — меня! — довести до состояния слепого бешенства?! Как, блядь?! Никто и никогда не мог похвастаться подобным! А ты… Ты, Наумов! Знаешь, мне иной раз хочется пиздить тебя до полусмерти, чтобы кровью умылся, потому что ты, бля… — дыхания не хватает, и приходится резко глотнуть холодного воздуха. — Ты нихуя не понимаешь! Вообще! В принципе! Но, черт… — обессилено плюхаюсь на край кровати, и понимаю, что слишком быстро иссяк. — Я ненавижу тебя, — шумно выдыхаю, скользнув ладонью по лицу и накрыв губы. — Просто не-на-ви-жу, — улыбка, наверное, получается воистину безумной, но ее не видно, и это по-своему хорошо.
— Я тебя тоже, — очень тихо, как-то до ненормальности ласково отзывается Максим.
— О, заткнись! — шиплю сквозь зубы. — Просто заткнись! Не нервируй меня!
— Глупый и смешной, — качает головой Наумов, невесело улыбаясь. — Тебе выпал уникальный шанс раз и навсегда избавиться от моего общества. Почему бы не воспользоваться им, а?..
— Сейчас въебу, — очень серьезно сообщаю я, моментально потухнув; нет больше бешенства — только холодная злость, потому что этот кретин нихуя, ну нихуяшеньки не понимает, совершенно! — Спать ложимся, — а может, понимает слишком много?.. — Подвинься, — плюхаюсь рядом и инстинктивно притягиваю его под бок, утыкаясь носом в загривок. — Выдвигаемся завтра с рассветом. Отбой, — Макс тихо фыркает, это больше напоминает глухой смешок, и, кажется, снова отрубается.
Последняя мысль о том, что Наумов понимает гораздо больше, чем я, мелькает и гаснет. Проваливаюсь в сон, чувствуя знакомое тепло рядом и рукоятку ножа, холодящую ладонь. Где-то снаружи воет ветер, кидая в стекла сухой снег, и нежить глухо скрежещет когтями по стенам, но эти звуки уже доносится до меня как сквозь плотный слой ваты.
Утром удается кое-как заставить Максима проглотить две ложки тушенки, запить тремя глотками чая, и мы отправляемся. Метет еще хуже, чем вчера. Видимость — паскуднее не придумаешь. Несколько метров — и белая дымка. Нихуя не разобрать.
Наумова шатает, но он дурниной орет, наотрез отказываясь забираться ко мне на спину, обзывает последними словами и болезненно морщится, словно все зубы разом ныть начинают, стоит мне на него сочувственно покоситься. Судя по нездоровому румянцу, температура у него снова скачет, но сбивать ее больше нечем.
Снег, кругом снег, сверкающий алмазной пылью. Елки эти дурацкие повсюду, запорошенные дороги, бугры и долины. А еще — заброшенные деревни, целые выжженные поселки, где ветер завывает в развалинах, пустые города и старые бензоколонки с мотелями вдоль трасс.
Если верить карте, движемся мы правильно и достаточно быстро. По пути встречаем несколько семейств небольших пушистых белых зверьков с длинной шерсткой, больше напоминающих шарики, и пару парнокопытных бело-серой окраски. Животные ведут себя спокойно, и нас, похоже, вовсе не боятся.
Когда к вечеру метель прекращается, мы уже входим в заброшенный Биробиджан. Покосившиеся дома взирают на нас глазницами темных окон и недружелюбно скалятся ржавой арматурой. У меня создается впечатление, что кто-то откуда-то наблюдает, чувство такое, будто взглядом прожигают лопатки, но я молчу, только прибавляю шаг. Наумов уже еле ползет, шатаясь из стороны в сторону, но жестом посылает меня на хуй, стоит в десятый раз за сегодня предложить ему забраться на спину.
Дурным предчувствием накрывает, как только в сумерках удается разглядеть следы снегохода, темные лужи давно свернувшейся крови и несколько ярких капель на снегу. В воздухе пахнет морозной свежестью, старой смертью, жженым пластиком и свежей кровью. И все бы хорошо, но именно в этот момент до меня доходит, что Наумов не пыхтит в трех метрах позади. Оглядываюсь и, узрев его серо-белую тушку на снегу, матерясь, как старый прапор, топлю в обратном направлении.
Сука, ебаный же ты мудак! Ну предлагал же по-хорошему, полезай на спину, но нет, нахуя, мы ж сильные, блядь, охуенно самостоятельные, нам же надо выебнуться… Бесит, мудлан!
Глубоко вдыхаю, выдыхаю, глядя на это тело, лежащее мордой в снегу, еще раз вдыхаю, сжимаю зубы до скрежета и, подхватив, закидываю его на плечо. Направляюсь в сторону замерзшей реки подобием бодрой трусцы, насколько местность позволяет.
Я сильный. Я терпеливый. Я спокойный. Я справлюсь.
А когда все это закончится, припомнив все твои выебоны, отмудохаю тебя так, что ты месяц пластом лежать будешь, долбоеб!
Ненавижу! Не-на-ви-жу.
Мы оказываемся неподалеку от небольшого старого поселка, когда полная луна в обрамлении кроваво-красных туч уже ярким пятном виднеется на темном небосводе. Свист ветра, мешаясь с волчьим воем и шорохом сухого снега, действует на нервы. Где-то очень близко что-то скрежещет когтями, скользя по черепичной крыше, у Максима из кармана раздается странный писк, и только теперь вижу впереди небольшой домик, двор которого расчищен от снега. Из-под щитов тусклыми полосками пробивается свет, снег покрыт следами двух пар обуви, и мне хочется выдохнуть с облегчением, любуясь открывшимся пейзажем, но, вместо этого, решаю поскорее взобраться на крыльцо.
Преодолеваю ступеньки, тяжело дыша, останавливаюсь около двери и, сгрузив рюкзаки на промерзлые доски, жму на кнопку звонка. В первые несколько секунд реакции никакой не следует, после слышится скрежет и лязг, а затем доносится достаточно низкий голос:
— Я обещала, что отстрелю тебе… — раздается знакомый гул, в ту же секунду дверь распахивается и в область, расположенную чуть пониже живота, мне упирается дуло. — О… — довольно-таки милая голубоглазая блондинка примерно моего роста, одетая в ярко-красное шерстяное платье, удивленно хлопает длинными ресничками, густо накрашенными индигово-синей тушью. — Привет, — тянет она, расплываясь в улыбке и поспешно убирая оружие. — А Вам кого? — я тяжело вздыхаю, глядя на эту наштукатуренную куклу, и удобнее перехватываю Наумова. — О, боже мой, милый! — верещит девица, испуганно прижимая к груди холеные ручки.
— Здрасте. Нам бы Локи, — выдыхаю устало и, наблюдая, как она отступает вбок, подхватив рюкзаки, топаю внутрь.
— Кошмар-то какой! — начинает причитать девчонка, и, отобрав рюкзаки, оба подхватывает, как пушинку. — Ужас! Просто ужас! — тараторит она, как по мне, больно низким голосом, и пахнет как-то… Странно. — Браги! Браги-и! — пароходный гудок мог бы ей позавидовать… — Бездарь криворукая, где тебя носит?! — невысокий блондинистый и очень перепуганный паренек, судя по всему, «бездарь криворукая», вылетает в коридор из дверного проема темной комнаты, глухо выдыхает:
— Мак… — косится на меня, и ахуй на лице его проступает конкретный. — Он живой? — осторожно интересуется «Бездарь», кивая в мою сторону.
— Чего стоишь, как придурок! — орет девица. — Комнату, постель, водки, горячую ванну, и на стол собрать — живо!
— Не надо водки, — хрипит Наумов. — Я в порядке.
— Не тебе, — фыркает девчонка. — На вот, — кидает рюкзаки пацану и одаривает таким взглядом, что бедного паренька тут же как ветром сдувает. — Дай-ка сюда, — говорит она, и легко перехватив, подхватывает на руки Максима; я охуеваю на месте.
— Локи, какого хера?.. — пытается вяло сопротивляться Наумов. — Поставь меня на пол. Я сам в состоянии.
— Заткнись, крошка, — фыркает она и, перехватив удобнее, прет Макса по лестнице на второй этаж.
Стоя посреди прихожей, я осознаю, что ахуй становится в разы глубже…
— Ты окончательно охренел, бля, Локи?! — у Максима аж голос прорезается.
— Заткнись, я тебе сказала, а то уроню… — шипит она и оглядывается на меня. — А ты чего застыл? За мной!
Комната, в которой мы оказываемся, пахнет пряностями, сосной и свежей древесиной, слабо освещена двумя лампами, и кажется относительно большой, сухой, а главное — теплой. Паренек расправляет одеяло на здоровенной кровати, занимающей треть пространства, рядом с которой расположены две светлые тумбочки. Два кресла по углам, журнальный столик и окно, закрытое щитом — в принципе, ничего особенного.
Локи сгружает Наумова на кровать, гаркает на меня:
— Иди помогай! — и мы вместе стягиваем с него камуфляж. Девчонка вкатывает Максу в вену что-то изумрудно-зеленое, он воет несколько секунд, мечется по кровати, затем стихает, и мы уходим, оставляя его на попечение Браги.
Делается настолько легко, спокойно и все равно, что я даже не соображаю, когда скидываю куртку и как оказываюсь на ярко освещенной кухне. Прихожу в себя, только залпом хлопнув стакан чего-то мерзко пахнущего и достаточно холодного.
— Первый раз его таким вижу, — сообщает Локи, лихо опрокинув в себя, надо полагать, водку. — Пиздец какой-то, — закуривает, скручивает волосы в тугой пучок на затылке и принимается возиться около плиты. — Тебя звать-то как, крошка? — мне кажется, ее голос становится все ниже с каждой новой репликой.
— Виктор, — отвечаю тихо. Как-то с проходняка обматерить женщину, да еще ту, которая нас милостиво приютила… Ну, неприлично, что ли.
— Что ж ты сделал с ним, Виктор? — хмыкает она, поворачиваясь в мою сторону и криво усмехаясь.
— Ты о чем? — интересуюсь, каким-то краем сознания отмечая, что кухня начинает крениться влево.
— Об этом, — разводит руками Локи. — Вот такого, — кивает куда-то вверх она, — такого раньше не случалось. Он же сам на себя не похож. Да, впрочем, на вас обоих смотреть больно. Ну, ничего. Отмоетесь, побреетесь, поедите, отоспитесь — глядишь, и на людей походить начнете. Через несколько дней. Я подожду пока, а там сама у него спрошу, как очухается немного.
— Уснул вроде, — сообщает Браги, заходя в кухню, и, налив себе в стакан Локи из покрывшейся конденсатом бутылки, лихо опрокидывает прохладную жидкость. — Как думаешь, ветеринар, тебе много времени надо, чтобы на ноги его поставить?
— Трое суток — потолок, — уверенно отвечает девица. — А за ветеринара я выбью тебе все зубы, любимый, — ласково тянет она, мило улыбаясь.
— Сам выбьешь — сам вставишь, — пожимает плечами парень, и начинает медленно пятиться в сторону дверного проема.
— Куда? — совершенно не по-женски рявкает Локи. — А ну вернулся! За ужином присмотри, человека накорми, а то он вон засыпает уже, потом полотенце ему найди и в ванную препроводи, пока я на Мака посмотрю и в душ схожу. А то завел себе манеру… — она говорит что-то еще, покидая кухню, но, за стуком каблучков, ее слов не разобрать.
— С кем я живу?.. — тяжело вздыхает парень и, покосившись на плиту, устраивается за столом. — Тебя звать-то как? — он разливает водку по стаканам.
— Э-э… — тяну я, глядя на него. — Вик.
— Браги, — хмыкает он, пододвигая мне один из стаканов, но руку не протягивая. — Будем знакомы, — салютует вторым и залпом выпивает содержимое. — Ты не смотри, что он мудак. Спец классный, хотя иногда рожу ему расквасить хочется…
— Как я тебя понимаю… — выдыхаю, прикрывая глаза и чувствуя, как губы растягиваются в сочувственной улыбке.
— Вот за это и выпьем! — радостно заключает он, хлопнув в ладоши. — Или ужин подождем? — косится на плиту, а затем — на меня. — Не, подождем все-таки. И Локи подождем.
Когда Локи в черных штанах и сером свитере плюхается за стол рядом, оповещая о том, что температура у спящего Макса спадает, понимаю три простых истины: первая — я пьян; вторая — Локи не девушка; третья — эти двое вместе, притом во всех смыслах. А спустя пару часов, устроившись на свежих простынях рядом с мирно спящим, спокойно дышащим Наумовым, я осознаю: впервые за последние пять дней мне так спокойно — и от этого осознания сразу отключаюсь, притянув Максима к себе.