ID работы: 10427202

Урок химии

Pain, Lindemann (кроссовер)
Джен
G
Завершён
20
Darlak соавтор
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
20 Нравится 2 Отзывы 2 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Всё началось с моего отца, а вернее — с его неуёмной любви приставать с задушевными разговорами к совершенно незнакомым людям в ситуациях, что ни капельки не подходят для душевных разговоров. И это при том, что папа — практик по жизни, логик по ситуации и скептик в душе. Я лучше других знаю, какая это гремучая смесь — всё же, я сын своего отца, пусть даже папины фанаты порой считают иначе. И так как я папина правая рука, то первым узнаю о всех его новых идеях. А вот он о некоторых моих увлечениях не знает до сих пор. Всё потому, что к любым моим начинаниям папа относится как бы это сказать… Он меня поддерживает, если мои хобби ему нравятся, а в остальном — не то что бы ему наплевать, но по поводу некоторых вещей к нему лучше не обращаться. Порой случается такое, что его внутренний циник всё пытается подколоть меня очередной типа случайной едкой репликой. Я сначала обижался, а потом понял — папа говорит это не всерьёз. Он любит меня, и я не сомневаюсь в этом. И эта самая любовь не позволяет папе ломать мои мечты через колено, как это делают предки моих одноклассников. Однако когда он потакает своей любви всё контролировать, существовать с ним бок о бок становится тяжеловато. Папа любит, чтобы всё было, как ему нравится — поэтому заставляет меня отращивать длинные волосы и косо смотрит, когда я собираю их в пучок на затылке, чтобы не мешались. И ещё угрожает сделать меня ударником в Pain, когда мне исполнится восемнадцать! А восемнадцать мне уже совсем скоро… Скажу честно, я человек мягкий, если меня не доводить, на рожон не лезу и не бунтую. Мне проще согласиться. Психолог говорит, что я «удобный» ребенок. Говорит, что с этим надо бороться и не давать родителям собой управлять. Ха! Попробовал бы он сказать это папе! Он следит за мной не хуже частного детектива. Точнее, ему приходится, хотя я из дома особо не выхожу и с одноклассниками допоздна не гуляю. Но что поделать — жизнь напоминает папе езду с горки на самосвале, у которого тормоза отказали. И он упорно считает, что окружающим жизнь кажется такой же. И мне особенно. Лет до семи меня в папе устраивало абсолютно всё — даже запах перегара, к которому я привык и даже начал считать чем-то неотъемлемым и очень уютным. А потом я полюбил рисовать. Папа же, глядя на радостного меня и мои работы, расползавшиеся своей широтой на окружающее пространство, медленно приходил к выводу, что этим искусством можно пытать. Он упрямо говорил мне, что смотреть на мои рисунки — значит насиловать свои глаза, и употреблял разные другие нехорошие слова. Я ревел, впервые в жизни столкнувшись с таким серьезным конфликтом, а папа заявил, будто испорченная мебель —весомый аргумент, чтобы я бросил рисование навсегда. Потом-то я понял, что он просто не знал, как можно контролировать рисование. Но осадочек остался. Разумеется, ничего я не бросил и рисовал втихую — я не настолько «удобный», как кажется психологу. Жалко только, что художника из меня никогда не выйдет. Зато скорее всего выйдет барабанщик рок-группы, которым мне хочется быть меньше всего. Ну, обычные же дети тоже часто делают то, чего им совсем не хочется. Только им бы скорее запретили заниматься рок-музыкой, а в художественную школу отдали бы насильно. Жить без хобби совсем грустно (барабаны не считаются, это моя будущая работа) — поэтому в тринадцать лет я увлёкся химией. Единственный предмет, который мне в школе нравится. В отличие от одноклассников, я в нём хоть что-то понимаю. Мне нравится решать химические уравнения, переливать ядовитые жидкости из колбочки в колбочку, колдовать со спиртовкой… А вот папа, увидев у меня в дневнике пятёрки по химии, напрягается. И хотя он старается не подавать виду, мои успехи ему не по нраву. По большей части потому, что в химии он не силён — папа больше спец в физике и астрономии, но вы это и так прекрасно знаете. Тогда у него были такие глаза, словно я — будущий отравитель, поджигатель и чуть ли не террорист. А такое добро в доме ему совсем не улыбалось. Ведь химия штука изначально опасная, а значит, контролировать её невозможно. Однако пока я не приношу домой хлор и натрий и никого травить не собираюсь, папа спокоен. Но сегодня нам задали дома сделать «вулкан» Бёттгера — это такая штука, когда бихромат аммония (вам это ничего не говорит, знаю) насыпают на кафельную плитку эдакой горкой, капают сверху метанолом и поджигают. Шикарная штука — нам химичка показывала, когда мы пришли в седьмой класс. Но как я папе об этом скажу? Бесшумно, как шпион, открываю дверь и оглядываю прихожую. Папины уличные кросовки на своём месте — значит он дома. Достаю из рюкзака учебник химии, читаю коротенькую молитву всем скандинавским божествам, и на цыпочках прохожу в кухню. Папа занимается своим любимым занятием —прокрастинирует и саморазрушается, пялясь в одну точку где-то между жирным пятном над плитой и немытой сковородкой. Судя по унылому выражению его лица со строго поджатыми губами, он немного перебрал и снова пришёл к выводу, что в жизни ничего хорошего нет. Не сомневаюсь — сейчас он думает, будто не расстроится, если его переедет грузовик. Ну, папа ощущает себя так уже приличное количество времени после развода с мамой. И тут я с радостными новостями из школы… — Привет, — неуверенно мямлю я, зажимая между пальцами страницу учебника. Папа неохотно озирается и ради приличия выжимает улыбку. Да, не вовремя я пришёл, но тянуть нельзя. — Пап, тут это, — я мнусь ещё больше, понимая, что учебник по химии он уже заметил, — нам тут задали… Вот, короче. И сую учебник ему под нос, не выдержав, как он сканирует меня своими маленькими темными глазами, похожими на гвозди. Я вообще-то, в отличие от папы, человек очень собранный и аккуратный. Но это не мешает папе мне не доверять. Смотрю на то, как он морщит лоб, изучая учебник, и чувствую, как дрожат коленки. Великий Один, пусть он не будет опасаться за свой драгоценный просиженный диван, который я как будто могу прожечь… Но диван оказывается папе важнее, чем я — вместо того, чтобы как обычно хмыкнуть, пожелать удачи и пойти в свою комнату, он внимательно вчитывается несколько раз в описание опыта и сердито заключает: — У каждого же есть на кухне бихромат аммония! Поборов панику, я сдержанно улыбаюсь. Реакция мне нравится. Ведь если папа начинает возмущаться, значит, он в деле. И неважно, что мою любовь к химии он презирает, а на меня, учтиво стоящего рядом, даже глаз поднимать не хочет. Папа хмурится, сосредоточенно листает предыдущие параграфы в надежде найти нужную информацию. И чем дальше он листает, тем мрачнее становится. Ничего хорошего это не сулит, но… — Ладно, — он громко захлопывает учебник, тем самым признавая поражение, и поворачивается ко мне. — Что это такое? Я безмятежно улыбаюсь, чувствуя, как с плеч падают по меньшей мере Скандинавские горы: — Соль хрома. Подходящая среда для окислительно-восстановительной реакции. — Верю, — тихо выдыхает папа, — только где я должен эту срань найти? Родить? Вам разве не должны её выдавать там, не знаю… Я за что школе деньги плачу? От крепких словечек, которые папа изрыгает так же часто, как дышит, меня всегда немного корежит. Но я спешу его успокоить: — Её несложно найти. Фрёкен Сёдерман сказала, что бихромат аммония можно заменить обычной содой. — А соль не подойдёт? — каким бы это ни было сарказмом, в папином голосе сквозит надежда. Я со всей серьёзностью мотаю головой. Тут главное — надавить на совесть, ведь во всём, что касается затрат, тем более поисков какого-нибудь товара, папа становится невероятно ленивым жмотом. Ну, за исключением трат на себя. — Деньги карманные есть у тебя? — устало спрашивает он и наверняка в глубине души желает, чтобы я испарился и не мешал ему продолжать заниматься прокрастинацией. — Вот иди и купи себе соду. — Спасибо, — я не верю, что отделался так легко, и, осмелев, решаюсь спросить: — А метанол я где возьму? Ответом мне служит нехорошее слово. Я морщусь, словно уксуса напился, и папа смягчается: — Раз уж ты в магазин собрался, возьми у меня двести крон в бумажнике и купи вкусненького. У нас сегодня гости. Я не удивляюсь. Гостей папа приглашает так же часто, как гоняет меня за покупками. И всё бы ничего, но папа окликает меня: — Только не чипсы! У нас сегодня важные гости! Важные так важные. Значит возьму чего-нибудь к чаю. А химии придётся подождать. Человек я флегматичный, и в принципе, мне на всё наплевать так же, как папе. Но он плюёт бурно, а я так, мимоходом. И всё же, пока я разглядываю полки в кондитерском отделе, любопытство одолевает меня всё сильнее. Я гостей не очень-то люблю — если вы тот самый человек, которого родители таскали по тусовкам, где самому молодому гостю за тридцать, вы меня поймёте. А папа моего мнения даже не спрашивает — вот и приходится мне на рокерских попойках оставаться не только единственным ребенком, но и единственным трезвенником. Спиртное мне ещё нельзя, хотя подвыпившие папины коллеги предлагали не раз. Наверное, и сегодня придется сидеть со всеми за столом. Вернувшись домой с коробкой зефира и брикетом мороженого для гостей, и содой для себя, вижу странную картину: папа носится по комнатам энерджайзером, и на голове у него вавилонской башней закручена ракушка из полотенца. Раз он вымыл голову, гости точно важные. — А кого ты ждёшь? — скромно интересуюсь, выкладывая зефир на столик в гостиной. Мороженое опасно обмякает в руках. Надо его куда-то положить. А на сколько порций? — А вот угадай, — папа лучится энтузиазмом, и таким он нравится мне гораздо больше. — Это кто-то из твоих коллег? — Ну почти, — лукаво отвечает папа из глубины своей комнаты. — А я его знаю? — Скорее всего да, но вживую видел вряд ли. На этой фразе папа, облаченный в парадную красную рубашку, скрывается в туалете, а мне остаётся раскладывать мороженое по креманкам и гадать, кто же сегодня придёт к нам на чай. Перебираю в памяти имена всех знакомых знаменитостей — вернее, папиных знакомых знаменитостей. А знакомых у него море. Мне такая общительность даже не снилась. Йоаким Броден, Алекси Лайхо, Петер Стормаре, Анетт Ользон и даже русский рокер Андрей Князев. Понятия не имею, как он так умеет заводить дружбу. Папа и мне советует обзавестись полезными знакомствами, но я стесняюсь, да и не хочется как-то. Может это и нехорошо, но мне кажется, что папа уже обеспечил мне надёжный тыл. А значит, навязываться к кому-то в друзья мне не надо. Но всё-таки, кто сегодня придёт к нам в гости, и почему папа до сих пор держит это в секрете? Я задумчиво облизываю нож после мороженого и чуть не отрезаю себе язык, потому что папа ураганом врывается на кухню и командует: — Ты тоже себя в порядок приведи, а я тут сам разберусь. Послушно кладу липкий нож обратно и иду в ванную. Вдогонку доносится грозное: — И в комнате у себя приберись! Вы что, у меня сидеть собрались? И вообще-то, у меня в комнате всегда чисто! Не люблю смотреться в зеркала. Это папа перед каждым остановится, собой полюбуется и селфи сделает. А мне на что смотреть в зеркале? Я не такой красивый и скорее похож на пластмассового пупса, чем на брутального рокера — ну, все так говорят, особенно когда их пробивает на честность после третьей рюмки. А что, правда же. Вон, из-за щёк глаз не видно. И волосы похожи на паклю. Мда. Даже футболка со Slipknot делу не поможет. Недовольно тыкаю щёки пальцами и заправляю волосы за уши. Бесполезно. Вот когда я вырасту большой, то побреюсь налысо, и никто мне ничего не скажет! Отражение надувает пухлые губы и показывает мне язык. Да, лысым я бы казался взрослее и круче. Почти как тот актер из «Трёх иксов». А длинные мне не к лицу совершенно! Завяжу хвостик и пусть этот важный гость думает, что хочет! Всё! Могу я хоть в чем-то собой распоряжаться?! Причесаться я не успеваю, потому как за стеной грохает дверная щеколда, а прихожая заполняется шумным топотом ног. Неужели это гости? Забыв о приготовлениях, пулей вылетаю в прихожую. Что ж они так внезапно пришли? Папа топчется в прихожей, помогая гостю раздеться, и оживленно болтает с ним по-английски — так быстро и взволнованно, что я ни слова разобрать не могу. Коридор узенький, и мне приходится остаться на пороге ванной, чтобы не мешаться. Разглядеть гостя сразу не получается, но мне кажется, будто этот высокий блондин в чёрном пальто куда крупнее, чем папа. Хотя папа, когда стоит рядом почти со всеми людьми, выглядит невысоким. Даже со мной. Наконец, гость поворачивается, оправляет рубашку и сталкивается взглядом со мной, и хотя нас по-прежнему разделяет папина суетливая фигура, я жмусь к двери ванной и замираю в почтительном восторге — ведь у нас в гостях солист Rammstein собственной персоной! Вот это папа, вот это гости! Нет, я с детства не видел в знаменитостях ничего внеземного — меня воспитывали в убеждениях, что это самые обычные люди. Но Rammstein — это другое. Их знают во всём мире, а моего папу знают только в узком кругу любителей дэд-метала. Прячу дрожащие руки в карманы школьных брюк и с трудом выжимаю неловкую улыбку. Господин Линдеманн едва заметно кивает, а в уголках его сощуренных глаз появляются добрые морщинки — значит, я ему понравился. Папа, как и все разговорчивые люди, в невербальном общении не силен — он оборачивается на меня и багровеет от стыда, становясь одного цвета со своей красной рубашкой. Ну да, я же не успел переодеться после школы, а причесаться тем более. Хотя, может это и к лучшему — окажись на мне сейчас моя домашняя футболка с медведем, лезущим в холодильник, папа бы провалился сквозь землю. А так чего — на мне чёрная толстовка и черные джинсы, всё по форме. И всё же, папин испепеляющий взгляд заставляет покраснеть и меня. Тилль недоуменно смотрит на нас, не понимая, что это за пантомима в его честь. Молчание становится невежливым. Я понимаю, что надо поздороваться, но для этого надо сначала вспомнить английский — от волнения забываются самые простые слова. Мнусь на пороге, неловко заправляю волосы за уши и выдавливаю тихое:  — Здрасьте… Папа, вздумав, будто гость за такую медлительность уже посчитал меня редкостным тормозом, поспешно встревает:  — Тилль, это мой сын Себастьян. Тилль из уважения к папе оглядывает меня с ног до головы ещё раз, кидает взгляд на папу, словно проверяет, достаточно ли я похож на него, и опять кивает. Понятно — он считает меня слишком маленьким, чтобы пожать мне руку, и слишком непохожим на папу. Но я не обижаюсь — маленьким меня считают все папины знакомые, только они ещё постоянно норовят потрепать меня за щеки, как милашного младенца. Особенно фрёкен Ользон. А когда тебе почти восемнадцать, это не очень-то приятно. Тилль таких потуг пока не заявляет, так что, положа руку на сердце, он мне почти нравится. К тому же, он производит впечатление человека молчаливого — прямо как я. Мы идём в гостиную, где в трех креманках нас ждёт растаявшее мороженое — папа снова грозно зыркает на меня и скрывается в своей комнате, оставляя нас с Тиллем вдвоем. Ненадолго — мы только-только садимся в кресла, как папа появляется на пороге с бутылкой вина. Обычно он такое не пьет — выходит, хочет блеснуть перед гостем? Меня гонят за бокалами, и я, застыв в раздумьи перед буфетом, слышу из гостиной разговор. Когда я возвращаюсь с тремя пивными стаканами, папа кивает, забирая стаканы, а сам безотрывно смотрит на Тилля. И что-то говорит ему. Я тихонько принимаюсь за свое мороженое, незаметно наблюдая за ними. Папа разливает вино, разумеется, забывая про меня, и — вот странная вещь! — руки у него подрагивают. Обычно он со всеми спокойный и веселый, а сейчас волнуется, прямо как я на контрольной по английскому. С английским у меня всё очень плохо, я на нём не то что разговаривать не могу, даже письменный текст не понимаю. Поэтому, когда папа принимает иностранных знакомых, я у него вместо официанта — он занимает гостей и блистает британским произношением. Когда мы с ним оказывались за границей, все разговоры он брал на себя, но сейчас папа разговаривает так, будто у него в голове постоянно зависающий компьютер. Он замолкает посреди фразы, прерывается на мучительное мычание в попытках подобрать нужное слово и краснеет, сталкиваясь с терпеливым взглядом Тилля, который внимательно слушает, не отвлекаясь от вина и мороженого. Папино мороженое уже превратилось в цветное озерцо, а бокал вина в его руке по-прежнему полон. Одну ногу он положил на другую, как часто делает, и я вижу, как дрожит у него колено. Мне кажется, будто галстук душит его. Тилль же, наоборот, образец непоколебимого спокойствия — папино нервное состояние его не удивляет. Во всяком случае, по его лицу это незаметно. Лицо у него по-прежнему сохраняет безразлично-скучающее выражение, но выглядит Тилль дружелюбным, и оттого нравится мне. Ничего пугающего или того, что вызывает у остальных подобострастный трепет, в нём нет. Вполне обычный человек лет пятидесяти. И всё же, я стесняюсь открыто его разглядывать. Мне всегда казалось, что он должен быть выше и шире в плечах — на фотографиях Тилль производил впечатление монументальное, чуть ли не пугающее. А в жизни оказался просто крупным мужчиной — непонятно, почему я представлял его огромным? Наверное, это смотря с кем сравнивать — папа в своей красной рубашке рядом с ним кажется маленьким и щуплым. Сколько Тиллю лет, я не знаю — но если сравнивать с папой, он выглядит старым. Нет, морщин у него немного, просто всё лицо у него какое-то старое. Особенно глаза. Большие и невероятно уставшие — такие же, как папины мешки под глазами. Мне даже становится Тилля немножечко жалко. Папа говорил, что если у тебя старческое выражение глаз, то никакие гладкие щеки этого не скроют — может, поэтому папа кажется таким молодым. У него постоянно горящий взгляд подростка, он подвижный и говорливый — это мы с Тиллем сидим, не шелохнувшись, как каменные. И если так подумать, то я похож на Тилля гораздо больше, чем на папу. Выражение лица у Тилля за весь разговор почти не меняется — так же, как и у меня. И я думаю, что если бы папа дал нам побыть наедине, мы бы точно нашли общий язык. Невербальный. Как американские индейцы. Судя по замученному выражению лица Тилля, он бы очень хотел уметь общаться без слов — но в ответ на папину многошумную речь ему приходится заговорить. И надо же — у него такой жуткий немецкий акцент, что я даже понимаю некоторые слова! А, ну да — Тилль ещё и говорит медленно, но складно. Вот бы наша фру Лундин тоже так разговаривала! А то она так тараторит, что ничего непонятно, а потом заваливает меня двойками за то, что я не могу ей ответить. То ли дело фрёкен Сёдерман — она никуда не торопится и всё объясняет нормально. А ещё у Тилля приятный голос — спокойный и такой глубокий, словно разговаривает он не трахеями, а животом. Я мало что понимаю, но слушать его приятно. Приятнее, чем папу. Папа не говорит, а каркает, как старая простуженная ворона. И поёт так же. Я вздыхаю, вспоминая о своём вулкане. Интересно, если метанол нигде не найти, что же тогда использовать? Обычный спирт мне нигде не продадут. А там поджигать надо. У папы есть зажигалка, но он мне не даст. А бихромат аммония? Он же ядовитый! Фрёкен Сёдерман говорила, что можно использовать вместо него соду, но реагировать ей всё равно не с чем. Мне это завтра в школу нести показывать, а я тут сижу перед пустой креманкой и слушаю, как взрослые разговаривают — выходить из-за стола будет невежливо. А то папа может начать извиняться, что у него такой сын невоспитанный. Хотя он сам не образец вежливости. Папа придерживает себя за лодыжку, и его колено раскачивается совсем уж раздражающе. Брючина задралась, и мне видно тонкую бледную ногу и красный носок. Не знаю почему, но эта деталь вгоняет меня в краску. Тилль смотрит папе в глаза, видно, тоже недовольный его егозливостью. Они совсем разные — ума не приложу, как могли так близко познакомиться и подружиться. Ведь папа обычно дружит с теми, кто похож на него — с такими же болтливыми энерджайзерами. А Тилль мало того, что всё время молчит, но мне думается, будто его с места подъемным краном не сдвинешь. Что же тогда папе от него надо? Я кашляю, со скрипом понимая — папа всегда заводит дружбу из корысти… Теперь мне жалко уже папу — он изо всех сил пытается не ударить лицом в грязь, словно визит Тилля может обернуться для него чем-то невероятно важным. Будто он прославится на весь мир, если расскажет, что у него в гостях был Тилль Линдеманн из Rammstein. Да скорее всего так и есть. А сам Тилль Линдеманн выглядит так, будто ему здесь невероятно скучно. Наверное, у него просто плохое настроение, и уйти в гостиницу ему хочется столь же сильно, как мне — сесть за уроки. Некоторое время я терплю, но сидеть и думать о домашнем задании скоро становится совсем уж невыносимо. Пока взрослые увлеченно беседуют, молча поднимаюсь из-за стола и мимо Тилля прохожу в свою комнату, не извинившись. Он всё равно на меня не обращает внимания. Словно я так, мебель. Бесплатное приложение к папе. Становится немного обидно. Хотя меня все так воспринимают — не всерьез. Кроме папы. И то он в последнее время от меня отдаляется. А этот злосчастный вулкан всё только испортил. Сажусь в расстроенных чувствах за химию и принимаюсь решать уравнение с цепочкой углеводородов. Как превратить пропанол-1 в ацетон? Одна формула занимает целую строчку. Расставляю степени окисления, водородные связи и немного успокаиваюсь. Нескладные углеводородные скелеты не желают гармонично размещаться на листочке. Пачка соды смотрит на меня с бесконечным укором. Взрослые разговаривают за стеной. Так, если нагреть одноатомный спирт вместе с серной кислотой до ста пятидесяти градусов, получится алкен и…и вода. Это я один водород потерял. Мне совсем не до химии. Я прислушиваюсь к доносящемуся из гостиной тихому разговору, что перемежается взрывами папиного пьяного хохота, и никак не могу отделаться от навязчивой, как прилипчивая песня, мысли — зачем они подружились? Я с головой зарываюсь в учебник химии, словно он может дать ответ, и не замечаю, как часы показывают десять, в гостиной взрослые двигают плетёные кресла и звенят стеклянными креманками — значит, банкет окончен. Я зеваю так широко, как только могу, и падаю головой в учебник. Вот бы сейчас лечь спать… Но нет — надо узнать, как делать вулкан без метанола. Не представляю, как буду завтра выкручиваться перед фрёкен Сёдерман, если не найдётся другого варианта этой реакции. Уже тянусь под стол, чтобы включить блок питания и молить о помощи всемогущий Интернет, как вдруг ко мне вваливается папа. Тяжело вздыхаю — на ногах он едва держится. А ведь бутылка у них была всего одна. Впрочем, откуда я знаю — может, пока я уроки делал, папа ради почётного гостя решил-таки больше не беречь свои запасы.  — Себби, — говорит он заплетающимся языком, и хватается за дверной косяк, — будь другом, проводи Тилля до метро. Я…того, — он щелкает себя по шее, показывая, как ему плохо, — прилягу тут у тебя, ладно?  — Ладно, — угрюмо ворчу я, но папа настолько пьян, что игнорирует моё отнюдь не гостеприимное поведение, и, сделав несколько шатких шагов, падает на кровать, обессиленный. Если он тут заснет, спать мне придётся в гостиной. Ну или на крайний случай в папиной спальне. Не лучший вариант, когда тебе завтра в школу… Неприязненно оглянувшись на распластавшееся по моей кровати пьяное тело, выхожу в гостиную — сонный и недовольный. Тилль сидит в кресле — прямо и неподвижно, словно пластиковая кукла. На стеклянном столике перед ним две пустые бутылки и опасно кренящаяся башня из составленных друг в друга креманок. Нехорошо это. Ставлю пустые бутылки на пол — странный обычай папиных друзей, но мне вправду спокойнее, когда на столе нет пустых. Тилль вопросительно вскидывает густые черные брови.  — Извините, — говорю я, опасаясь смотреть ему в глаза, — папа… Тилль понимающе кивает, будто не в первый раз сталкивается с пьяными выходками моего родителя. Нет, папа не буянит, когда напивается — если он начинает нести околесицу и путаться в собственных ногах, его надо вести укладывать спать. Ничего плохого он никому не сделает, даже не будет ругаться — но настроение всем испортит порядочно. Особенно мне. А вот Тилль выглядит трезвым, как стеклышко. У него даже походка твердая, словно он и не пил вовсе. Натягивая куртку в прихожей, я вспоминаю, что гость-то иностранный, и, призвав на помощь все свои скудные знания английского, тороплюсь предупредить Тилля:  — Айм донт спик инглиш. Тилль снова кивает, мол, ничего страшного в этом нет, и выходит вслед за мной на темную вечернюю улицу. Поразительно молчаливый человек. И как он только вынес папино общество? По сравнению с Тиллем даже я тот ещё болтун, ведь молчать очень скоро становится совсем неловко. Я бы много о чём мог его спросить, но с моим словарным запасом и пытаться не стоит. А если бы я и знал английский, вряд ли бы господин Линдеманн захотел со мной разговаривать. Я же ещё такой маленький… Вместо этого приходится думать, отчего у подъезда Тилля не встретил водитель и телохранитель — знаменитости такого уровня без охранника на улице не показываются. Это папа спокойно может возить меня в школу и ходить в магазин напротив. А если Тилль так сделает, его же по кусочкам растащат. На улице, правда, прохожих совсем мало, но я на всякий случай опасаюсь за нашего драгоценного гостя. Но, может быть, в Стокгольм он приехал инкогнито? Но для чего тогда такая таинственность? Неужели сейчас он поедет на метро, как простой человек? Не верится в это совсем… До метро идти всего пятнадцать минут, но Тилль и не торопится — наверное, хочет немного проветриться после выпитого. Мы с ним, оказывается, почти одного роста — я не помню, когда последний раз смотрел людям в глаза, а не наклонялся к ним. Но какой в этом смысл, если мы с Тиллем не разговариваем? Да, определенно надо подтянуть английский и раскрутить папу на репетитора. Или пусть он со мной занимается, раз такой жадный. Интересно, а у Тилля есть дети? Наверное, они ещё больше меня. Конечно, ему не о чем со мной говорить. Да и что он обо мне думает? И с чего я взял, что понравился ему? А если серьезно, то он просто кажется мне хорошим человеком. Может, я в людях не разбираюсь, но первое впечатление меня редко обманывает. Так что если папа действительно с ним дружит, я против этой дружбы ничего не имею. Хотя кто меня спрашивает… Вечером на улице совсем холодно. Мы идем мимо парка, где всегда свищет пронзительный ветер — мои противные длинные волосы взлетают вверх и обрушиваются на лицо, перекрывая обзор своей пушистой массой. Я так торопился, что не надел шапку, и сейчас об этом очень жалею. Вот кто решил, что все дэд-металлисты должны носить длинные волосы? Мне бы такую прическу, как у Тилля — из его уложенной гелем прически ни одна прядь не выбивается. Всё, когда вырасту, непременно обстригусь. Даже разрешения у папы спрашивать не буду, пусть ругается потом, сколько влезет. Тилль оглядывается по сторонам, задирает голову к вечернему черно-желтому небу. У нас уже в шесть делается совсем темно, а ближе к ночи всё вокруг и вовсе делается черным и золотым. Мне нравится в это время гулять. Только папа не разрешает. Он мне много чего не разрешает. Будь его воля, он бы мне всё запретил. Вспоминаю о неизбежной карьере барабанщика и вздыхаю так тяжело, что Тилль с любопытством на меня оборачивается. И тут же отводит взгляд, разглядывая теряющийся во мраке парк. Совсем ему со мной неинтересно. А, ну да, как же ему может быть интересно, если я молчу? Выучил бы он хоть немножко шведский, раз с папой связался. У метро я останавливаюсь — мол, пришли, счастливого пути и всё такое. Тилль хмурится, глядя на вход в подземку, и оставлять меня почему-то не торопится. Я в ожидании смотрю на него. Он облизывает тонкие губы, пристально смотрит на меня черными точками зрачков на светлых радужках, и вдруг произносит — чётко и медленно:  — For your chemical experience, you can use vinegar. От неожиданности я пячусь и не сразу понимаю, что мне говорят — но когда до меня доходит, что Тилль хочет помочь мне с домашним заданием, сам он скрывается под землёй. Не попрощавшись. Но это меня не задевает. Я бреду домой и всё думаю, что же значит этот таинственный «винегар». Несомненно, папа с пьяных глаз нажаловался ему на мою любовь к химии, а Тилль почему-то не пропустил это мимо ушей. Почему? Разве я так ему симпатичен? Странный какой-то. И добрый. Ну, он мне уже нравится больше, чем остальные папины друзья. Дома папа по-прежнему храпит у меня на кровати. Прохожу через комнату на цыпочках, лишь бы дать ему поспать, и беру с полки потрёпанный шведско-английский словарь. Мой верный помощник в написании всех школьных эссе. Правда, фру Лундин постоянно ворчит, будто слова в нём какие-то дикие и длинные, как в энциклопедии — мы такими сочинения не пишем. Ну и что, зато тут есть этот самый «винегар». Стоп, это же старый добрый уксус! Как же я сам не додумался! Ну, господин Линдеманн, выручили! Так, у нас на кухне точно был уксус. Всё, я побежал химичить. Господи, что же из этого выйдет? Предварительно помолившись Тору и Сванте Аррениусу, высыпаю на кухонную доску небольшую горку соды и капаю самую капельку уксуса, который удалось раздобыть в одном из шкафчиков. И что же я вижу? Верхушка содовой горы оползает неистово пузырящейся пеной и грозно шипит! Это же самый настоящий вулкан! Спать иду с улыбкой до ушей и мыслью: может, Тилль будет приезжать к нам почаще и помогать мне с химией? Но просыпаюсь я в плохом настроении. Ведь папа вовсю отсыпается после вчерашнего, а значит, кормить меня завтраком и отвозить меня в школу будет некому. Грустно конечно, но я сам кормлю себя бутербродом и молоком, собираю учебники, не забыв положить к ним соду с уксусом, и перед выходом последний раз смотрю на папу. Так и не раздевшись, он лежит на одеяле и крепко спит, обняв подушку — и выглядит настолько уютно, что хочется прилечь рядом и захрапеть тоже. Но я лишь приношу из папиной спальни плед и укрываю его. Я на него совсем не сержусь. Ведь у него есть такой классный друг! Папа сонно и ласково что-то мычит, не в силах раскрыть крепко зажмуренных глаз, и я спешу уйти прежде, чем он проснётся. А то опять начнёт прикапываться к моей совсем не рокерской причёске — с похмелья у папы настроение всегда плохое. Ехать в школу в автобусе — удовольствие ещё то. Все об тебя трутся, толкаются, как соленые селёдки, и никому нет дела, что ты — сын уважаемой личности. Для спешащих на работу людей я всего лишь робкий щекастый ребёнок, который вцепился в поручень у окна и никому это место уступать не желает. Чужие руки лепятся на этот поручень, как лианы — за разглядыванием цветных женских ногтей и мужских волосатых пальцев проходит вся дорога. Автобус трясётся и дёргается, как папина коленка, когда он нервничает — и в ритм с этой тряской меня всего болтает, словно коктейль в руках бармена. Нет, мне больше нравится ездить на машине. Папа хотя бы тормозит не так резко, а тут я на каждой остановке влетаю лбом в чей-то бок. Наконец автобус останавливается у школы, и я вместе со своим хрупким грузом вылетаю на тротуар. Пытка общественным транспортом закончилась, впереди пытка учебой. Первым уроком — английский язык. Я вспоминаю, что нам задавали выучить наизусть кусочек из Шекспира, и чуть было не произношу нехорошее слово из папиного репертуара. Да сохранит меня прекрасная Фрейя… Скандинавские боги тщательно оберегают меня — иначе не объяснить, почему последние дни я такой везучий. Фру Лундин решила опробовать новую тактику и опрашивала всех по списку — в результате до буквы «Т» она не дошла, и у всех, кто оказался в конце алфавита, появился шанс сдать Шекспира на следующей неделе. Я сжимаю кулон-руну, что подарил мне Марко Хиетала из Nightwish, огромный белокурый финн со смешной бородой и по совместительству коллега папиной подружки Анетт. Пережив английский, я не могу думать ни о чем другом, кроме химии — и невероятного случая с Тиллем. Язык так и чешется рассказать это Нильсу. Нильс — это мой приятель. Именно приятель, ведь в школе близких друзей у меня нет. У меня их вообще нет. А с Нильсом мы так, общаемся. Исключительно потому, что он мой сосед по парте. И ещё он фанат Rammstein. Весь класс над ним из-за этого смеётся, но мне Нильс доверяет. Надо мной тоже одно время смеялись из-за того, что мой отец рокер. Но когда папа пришёл разбираться, почему я прихожу из школы зареванный и ни с кем не дружу, одноклассникам стало не до смеха. И учительнице тоже. С тех пор меня не трогали, и Нильс знал: я его не подведу. На папин взгляд, парень он самый обыкновенный — ни за что не скажешь, что он любит рок. А рок он обожает, и в первое время нашего знакомства это несоответствие вкусов внешнему облику казалось мне очень странным. Долгое время я даже помыслить не мог, что рок можно любить и без униформы. С завистью кошусь на короткие волосы Нильса. Желание подстричься делается невыносимым. У меня ощущение, что я живу в каком-то параллельном мире, где родители заставляют сыновей отращивать волосы, а дочерей — красить губы чёрной помадой. Многие наверняка хотят поменяться со мной местами, а я всего лишь хочу стать таким, как мой приятель Нильс Хансен. Хотя бы на один день. Пожалуйста. Но в этом скандинавские боги мне помогать не хотят. Зато на химии, когда моя любимая фрёкен Сёдерман ходит между партами и смотрит на наши доморощенные Везувии и Килиманджаро, я блистаю. Все в восторге от простоты моего опыта, а я, получив заслуженную пятёрку, расплываюсь в улыбке и понимаю, что другой славы мне и не надо. И теперь я благодарю за удачу уже не богов, а Тилля. Настроение у меня такое хорошее, что после уроков я предлагаю Нильсу пройтись вместе со мной до остановки. Нильс, считавший меня чуть ли не сыном божества, в шоке от предложения, но соглашается. Я сам себе удивляюсь — раньше мы с ним нигде, кроме как на уроках, не общались. А всё потому, что мне ужасно хочется поговорить! На уроках я же всё время молчу. Даже когда меня спрашивают… Ой, да кого я обманываю, я и дома рта не раскрываю. Порой до того домолчусь, что голова гудеть начинает. Нет, непременно расскажу Нильсу про моё чудесное спасение. Мы неспешно бредем по хлюпающему снегу, наши сумки с обувью скользят в снежной каше. По мокрым ветвям придорожных кустов прыгают толстощекие синицы в нарядных черных галстучках и задорно чирикают свою весеннюю песенку. Но Нильс почему-то не радуется — наоборот, настороженно смотрит на меня исподлобья. Ситуацию надо срочно разрядить. Я замедляю шаг, и, обернувшись к Нильсу, как ни в чём ни бывало спрашиваю: — А ты знаешь, что мой папа сотрудничает с солистом Rammstein?
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.