ID работы: 10467771

Ходи!

Гет
NC-21
В процессе
336
Горячая работа! 764
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
336 Нравится 764 Отзывы 126 В сборник Скачать

Кригшпиль, Глеб-28.

Настройки текста
      Утром таблетки летят в урну вместе с пустой пачкой от сигарет, — один хрен они не помогают, и бетонная плита давит на меня всё сильнее и сильнее, неподъёмной тяжестью ложится на рёбра, ограничивая дыхание мелкими вдохами-урывками.       Я еду к Кириллу; после, зачем-то, подъезжаю к своему первому дому. Детская площадка здесь теперь вызывающе-яркая, дерзких цветов и причудливых конструкций, только людей на ней совсем не видать — в моем детстве изредка накрапывающий дождь никого не останавливал перед тягой к захудалой железной горке, заканчивавшейся резким обрывом и продавленной в земле ямкой. Вдоль дорожек торчат низкие кустарники, в отсутсвие листьев похожие на брошенную колючую проволоку; новые фонари, блестяще-чёрные и ровные, не поскрипывающие даже от порыва ветра, подтолкнувшего меня на шаг вперёд.       А ведущие в подъезд двери остались теми же. Громоздкие и тяжёлые, почти не поддающиеся усилиям мальчика, наконец дотянувшегося ладошкой до ручки.       Я долго стою напротив и жду. Как будто сейчас, вот сейчас, ну ещё через секунду из них выйдет отец в форме, и я буду улыбаться и махать ему рукой, а он помашет мне в ответ.       Такой был уговор. Мы обязательно машем друг другу, чтобы не потеряться.       А я потерялся.       — Что-то ищете? — вежливо по формулировке и неприкрыто грубо по интонации интересуется проходящий мимо мужчина, и я сначала качаю головой, бормоча скомканное «нет-нет».       Ищу.       Смысл. Ответы. Истину.       А потом смотрю на него и спешу обратно в машину, отчего-то чувствуя неловкость и стыд от мысли, что он тоже мог меня узнать. С возрастом шрам, тянущийся у него от верхней губы к ноздре, стал светлым и тонким, еле заметным, но это точно он. Тот, кому маленькая злобная девочка Карина однажды сломала руку, столкнув с желанной железной горки.       Ох, как это несправедливо. Одни творят, что хотят; другие всю жизнь разбираются с последствиями их поступков.       А я, хоть и понимаю безвыходность своего положения, всё равно не хочу послушно идти на заклание жертвенным агнцем. Оттягиваю, кручусь, дёргаюсь до последнего, но вовремя не перерезанная пуповина лишь затягивается вокруг моего горла новыми узлами.       Мы беспечно бросаем на произвол судьбы рождённые нашими слабостями проблемы. А они, как ненужные и нелюбимые дети, вырастают и возвращаются, чтобы заставить нас об этом пожалеть.       Во дворе родителей меня встречает припадочным лаем Бенджи, и пока я подхватываю её и держу перед собой на вытянутых руках, чтобы не заляпаться текущей с прогулочного комбинезона грязной жижей, с надеждой оглядываюсь в поисках Дианы. Но нахожу только Альберта, кивающего мне издалека и улыбающегося сдержанно, быстро понимающего причину проявившегося на моём лице разочарования.       — Она даже поесть не выходит. Приносим еду к ней в комнату, как будто она преступница, а мы — надзиратели. У нас был запланирован поход на выставку, но вчера, когда я уже вызвал такси и попытался вывести её из дома, расплакалась и залезла под одеяло, отказавшись что-либо объяснять.       Он торопится поделиться этим со мной, не обращая внимания на то, как одышка рвёт часть слов пополам. Зато после вытягивает, распрямляет плечи, словно скинув с них тяжёлую ношу.       — Почему мне сразу не сказали?       — Олеся боится, что ты будешь ругаться, — в его голосе почти привычная ирония. Почти — потому что прежде в ней не было столько желчи, разочарования и злости. — А Карина… повсюду. Её очень много. И всегда она так настойчиво, навязчиво дружелюбна, что я чувствую себя тварью, желая немного отдохнуть от неё.       — В прошлый раз было иначе?       — Да, Глеб. Совсем иначе, — он забирает Бенджи и виновато отводит взгляд. — Было естественно, что за десять лет вдали от дома человек пересмотрел свои прошлые поступки и захотел вернуться, чтобы всё исправить. Поэтому так раздражало, что ты упрямился и не желал увидеть её такой, какой увидели мы, и не хотел дать нам шанс стать настоящей семьей. А теперь быть с ней одной семьей не хочу уже я. Да никто из нас, на самом деле, не хочет. Только Карине на это плевать.       С одной стороны меня радует, что окружающие постепенно вырываются из-под опьяняющего морока её очарования, а с другой — как же это, блять, не вовремя. Год назад я мечтал о том, чтобы Альберт указал ей на дверь, а сейчас прихожу в ужас от подобной возможности.       А у дверей квартиры меня подхватывает горячее, маслянисто-сахарное облако аромата свежей выпечки. Обволакивает и согревает, возвращает то ли на неделю, то ли на десятки лет назад, в восторженное чувство «Я дома!». Я даже искренне улыбаюсь выглянувшей в коридор маме, испытывая к ней необъятную нежность и благодарность.       Мне нужно было именно это. Что-то светлое, искреннее и прекрасное, что осталось бы за моей спиной, когда мне придётся сунуться в клетку к дикому зверю.       — Где Карина? — взволнованно спрашиваю я, понимая, что впервые с момента своего возвращения она не вышла меня встречать.       — Ой, а она в ванную пошла, — отвечает мама, всплеснув руками, и с ещё одним «ой» убегает на кухню.       И всё снова, как в детстве. Пол — это лава. А я бегу по ней, перепрыгивая кипящие, бурлящие, алые трещины, испытывая азарт и страх; и нет ничего и никого вокруг, зато есть цель.       И есть шанс. У меня есть шанс, который я не могу упустить.       Обостряются все органы чувств, ускоряется пульс, напрягаются мышцы. Я словно в замедленной съёмке, и должен успеть уклониться от уже выпущенной в меня пули, медленно, по миллиметрам рассекающей воздух.       Комната Карины не заперта. Она безликая, безжизненная, пропахшая затхлостью и пропитанная пылью. Комната-заготовка, комната-полуфабрикат, комната-черновик. Аккуратно заправленная постель, раздвинутые шторы и ни одной личной вещи, лежавшей бы на виду.       Даже сумки. Не может же она ходить без сумки?       В выдвижных ящиках стола я нахожу расческу, перекатившиеся по дну и звякнувшие друг о друга тюбики блеска для губ и туши, два паспорта. Облизываю губы, замираю на мгновение и всё же тянусь к ним.       Российский и загран. Оба на её имя.       И на что я надеялся? Что Карина окажется не только сумасшедшей, но и идиоткой?       Отмеренное мне время хрупкое, уже слегка потрескавшееся, как ледяная корочка первых заморозков. С каждым моим движением отлетает по кусочку, по тонкой и острой пластинке, вонзающейся прямиком под кожу.       Комод. Шкаф.       А ведь она могла унести телефон с собой в ванную.       Я не верю в успех. Не верю в удачу. Не верю, что везение и сейчас окажется на моей стороне — я слишком долго был в числе его любимчиков, не прикладывая к этому должных усилий.       Но всё равно продолжаю искать. Яростно сопротивляться тому пути, на который ведёт меня судьба, толкают чужие угрозы, заманивает ядовитыми речами Карина.       «Ты вообще никогда не сдаёшься, да?»       Совсем простенький с виду смартфон нахожу банально — под подушкой, тёмной кляксой на постельном белье с блядскими милыми сердечками. Снимаю с него прозрачный силиконовый чехол, достаю из кармана маленький мешочек, где лежат иголка для разъёма сим-карты и жучок.       Руки не слушаются. Я делаю всё слишком долго, как запущенный после длительного простоя механизм: медленно набирающий обороты, заедающий, скрипящий.       Скрипящий.       Присутствие постороннего не столько слышу, сколько ощущаю на себе резким дискомфортом, влекущим за собой приступ страха. Гусиная кожа на руках, ледяной пот на лбу, короткая передышка изнурённого высоким ритмом сердца и один выдох — не обречённый, но злой, ведь мне вот-вот снова понадобится выкручиваться, оправдываться и притворяться.       Моё время вышло.       Или нет?       Когда наши взгляды встречаются, Диана отшатывается назад, почти растворяется в темноте коридора, который я вижу сквозь узкую полоску приоткрытой двери. Из нас двоих именно она ведёт себя, как пойманный с поличным преступник: пугается, прячется. А вот мне хватает наглости, дерзости, упрямства — и драгоценного в нашем случае доверия — чтобы повернуться к ней спиной, возвращаясь к незаконченному делу.       Жучок для телефона не похож на остальные: это тончайшая плёночка с оттиском микросхемы, которую необходимо аккуратно совместить с чипом на сим-карте. Ювелирная работа не для человека с трясущимися пальцами, постоянно оборачивающегося в поисках нового наблюдателя и дёргающегося от каждого постороннего звука.       Но, кое-как справившись с этим, вместо облегчения ощущаю ещё большую панику: экран телефона сначала рябит от помех, а после демонстрирует убийственную надпись «Загрузка 1%».       Я даже моргаю несколько раз, не желая верить собственным глазам, но за это время лишь цифра «один» меняется на тройку.       Меня распирает от потока мата, перемежающегося проклятиями в адрес и моих товарищей-ФСБшников, и создателей этого технологического шедевра. Я не буду особенно удивлен, если следом мне понадобится ещё пройти регистрацию, привязать адрес электронной почты и придумать достаточно надежный пароль. Почему бы и нет?       Тридцать. Сорок. Пятьдесят.       Женский крик — глухой и низкий, похожий на злобный звериный рык, — прокатывается по квартире и утопает в череде стуков, в смешении голосов, в истеричном высоком визге, от которого моё сердце сжимается так резко, так сильно, что кроваво-чёрные точки начинают мелькать перед глазами.       Я не успеваю ничего проанализировать или обдумать, ничего ещё толком не понимаю, но Дианку узнаю мгновенно и безошибочно, на уровне интуиции или рефлексов. Прислушиваюсь, даже дыхание задерживаю, взглядом упираясь в проклятые цифры.       Семьдесят. Восемьдесят. Девяносто.       Не ринуться на её спасение равноценно пытке, ломаемым одна за другой фалангам пальцев, что продолжают сжимать проклятый телефон. Меня всего ломает и корёжит, а судьба снова подбрасывает мне задачки повышенной сложности, призывая выбирать. Минимум времени на раздумья, максимум концентрации внимания, ни одного шанса отыграть свой ход назад.       Ходи, Глеб. Ходи!       Расставляй приоритеты, как фигуры на шахматной доске — в правильном порядке. Ищи самый лёгкий путь к победе. И не думай, не жалей, не плачь по сопутствующим жертвам разыгрываемых гамбитов.       Сто.       Процесс завершается, но какое-то время мой взгляд ещё продолжает бегать по экрану в поисках чего-то вызывающе инородного, лишнего, подозрительного. Впопыхах чуть не забываю надеть обратно чехол, затерявшийся в розовой ряби пододеяльника; тщательно разглаживаю все вмятины и заломы на подушке; оглядываю комнату, проверяя, не оставил ли других следов своего присутствия. А потом бросаюсь в самый эпицентр извергающегося криками скандала.       Первым я вижу Альберта, в порыве искреннего и всеобъемлющего отчаяния обхватывающего голову руками, твёрдо и чётко повторяющего «Хватит, хватит!». Но разве может голос разума, мудрости или совести быть услышан сквозь артиллерийский обстрел взаимной ненависти?       Завернутая в одно лишь полотенце, Карина машет в воздухе руками и не смущается в эпитетах в адрес Дианки, — чокнутая, мелкая сучка, завистливая тварь, — но при этом не отталкивает мать, которая неуклюжими объятиями старается то ли сдержать её, то ли успокоить. Мокрые чёрные волосы шлёпают по их плечам длинными плетьми, и гадко-тёплые брызги разлетаются вокруг, попадая и на мои руки.       Меня пугает это ощущение. Меня злит следующее за ним чувство беспомощности.       «Иди сюда, Глеб. Не бойся, сынок, я не стану тебя ругать. Но ты должен учиться поступать как настоящий мужчина. Ты должен придумать, как исправить то, что натворил».       — Что здесь происходит? — мой вопрос всех застаёт врасплох, даря несколько мгновений желанной тишины, разрываемой еще более разрозненным, раздражающим гулом голосов.       Дианка вжимается спиной в стену, словно надеется провалиться сквозь неё. Скалится в гримасе-ухмылке, смотрит себе под ноги и отбрыкивается от всех оскорблений-обвинений Карины и вопросов-укоров мамы классическим «Идите на хуй».       Из воплей Карины, ремарок Альберта и мешающих реплик в стиле «Как же так?» и «Не могу в это поверить!» от мамы я выясняю, что Диана попыталась запереть Карину в ванной, провернув находящееся снаружи отверстие для ключа на полтора оборота — старый фокус, неизменно срабатывавший со всеми замками в этой квартире. В таком положении что-то клинит в механизме, и открыться изнутри становится невозможным.       Я хорошо об этом знаю, ведь любимая старшая сестра — конечно же, чисто случайно! — несколько раз закрывала меня в комнате одного, когда никого больше не было дома.       Но откуда знает об этом Диана?       Впрочем, этот вопрос быстро отходит на второй план, потому что на первом отливает стальным блеском острие ножа, который она сжимает в ладони и успешно прячет, слегка отведя руку за спину. И мне хотелось бы оправдать свою семью: заметить нож с их ракурса ещё нужно постараться. Но никто не постарался. Никто, чёрт побери.       — Она так напугала меня, Глеб! — сквозь громкие всхлипы бормочет Карина, резко превращаясь из агрессивного обвинителя в беспомощную жертву. — У меня чуть сердце не остановилось. Я сразу вспомнила, как Харман… как… я бы не смогла снова вынести подобное. Я бы не пережила!       — Диана? — произношу я с нажимом, который со стороны должен звучать настойчивым требованием хоть каких-то объяснений произошедшему, но на самом деле является лишь попыткой привлечь к себе её внимание.       Мне нужно убедиться, что с ней всё в порядке. И найти хоть какой-то предлог, чтобы немедленно забрать её отсюда.       — Диана? — повторяю я, мысленно моля: «Посмотри на меня!».       И она смотрит. Вскидывает голову, и в злобно прищуренных глазах уже вовсю мерцают отблески огня, распаляемого чертями. Осталось только подобрать котёл себе по вкусу — ненависть? ревность? зависть? — и можно долго, самозабвенно вариться в нём, пока мясо не слезет с костей.       Кто-то живёт в страхе попасть в ад, а кто-то превращает в него всю свою жизнь.       — Вы только её и жалеете! Всегда! Карина, Карина, Карина… Ненавижу! — вопреки своим же словам, Диана выглядит спокойной, выдержанной, а мне довелось видеть достаточно её истерик, чтобы было, с чем сравнить. Она обводит всех нас взглядом, а после, облизнув бледные шелушащиеся губы, достаёт нож и приставляет его к своему запястью под синхронное шокированное «ох». — Вот так мне привлечь ваше внимание? Так?!       Уголки губ Карины дёргаются вверх, а я, засмотревшись на неё — и рефлекторно крепко сжав ладони в кулаки, — чуть не пропускаю подаваемые Дианой сигналы бедствия.       Хватит.       Пора исправлять то, что я натворил.       Одним рывком выхватить нож, не встретив никакого сопротивления — кажется, помедли я еще немного, и Диана бы уже сама остервенело впихивала его мне в руки, — и плашмя бросить на пол, пнуть в сторону, подальше от нас. Взять её за локоть, вытянуть прочь из тесно сжавшегося кружка стервятников, инстинктивно тянущихся на запах отчаяния и вот-вот должной пролиться крови.       — Глеб?! — срывающимся голосом восклицает Альберт, когда я подталкиваю Диану в спину — наверное, чересчур сильно и грубо, не имея возможности открыто сказать ей «Уходи! Быстрее уходи!», — и она запинается, оступается, чуть не падает ничком, хватаясь рукой за стену.       — Я заберу её, — бросаю через плечо, лишь бы не останавливаться и не оставаться с ними. Там, где нужно постоянно держать на лице какую-то маску, а какую — я давно уже не знаю.       Повсюду ложь. Я влип в неё, как муха в сеточку паутины, и чем сильнее, дольше, активнее барахтаюсь, чтобы выпутаться, тем глубже увязаю.       И не стоит забывать, что поблизости всегда находится Карина, обожающая отрывать глупым мухам крылья.       — Глеб, Глеб! — зовёт она и догоняет меня мимолетным прикосновением пальцев к ладони, которую я брезгливо отдёргиваю и встряхиваю, скривившись. — Если бы я знала, о, если бы я только знала! Я и подумать о таком не могла! Не ругай её, пожалуйста, Глеб! Не ругай. Будь с ней мягче. Она ведь наша сестра.       Бывает же такое: ты смотришь на человека, с которым давно «всё ясно». Развеяны многочисленные иллюзии, похоронено жестоко убитое доверие. Но ты смотришь в эти честные-честные, искренние-искренние глаза, ты слушаешь эти лживые-лживые, сладкие-сладкие слова и который раз удивляешься: «Как можно быть настолько двуличной сукой?».       Но вслух произносишь совсем иное:       — Я разберусь, Карина. А ты приходи в себя и отдыхай.       Мы с Дианой никудышные актёры. Она не стремится сбежать от меня и спрятаться к себе в комнату, быстро натягивает сапожки и выскальзывает на лестничную площадку сразу же, как голос нашей любимой сестрички в такт завываниям расплакавшейся матери восклицает «В каком аду вы живёте!». Я не спешу её догонять, отчего-то уверенный в том, что сейчас ей не захочется оставаться одной, но наши куртки всё равно выношу из квартиры в руках и спускаюсь по лестнице, перепрыгивая сразу через две ступеньки.       — Поехали, — бодро командую я, набрасывая её куртку ей на плечи, и первым выхожу из подъезда. Тайком вытирать слёзы будет намного проще за моей спиной.       — Куда?       — Куда захочешь. А родителям скажем, что были у психиатра.       Дианка хмурится, поджимает губы, обхватывает себя руками, пальцами придерживая так и не надетую нормально куртку. Молча юркает на заднее сиденье моей машины и сразу же поворачивается к окну, а потом украдкой подглядывает за мной в зеркало заднего вида и заметно этого смущается.       Я прогреваю машину и жду, когда наши взгляды пересекутся в отражении, чтобы вопросительно приподнять бровь. Опыт подсказывает, что ждать от Дианы хорошего направления движения — гиблая затея, но в этот раз у неё действительно получается меня удивить.       — В Третьяковку, — булькает она и, закусив губу, практически прижимается носом к окну.       Начинает смеркаться. Мы выворачиваем со двора, и одним щелчком зажигаются стройные ряды фонарей, пока ещё тускло-рыжих, маленьких ржавых пятнышек на однотонном сером фоне. Кажется, прошедшие дожди смыли с города все краски, спустив в водосток ещё и случайно подвернувшихся людей, и теперь даже центральные улицы меланхолично-пустынные, одинокие.       Мне требуется немного времени, чтобы собрать воедино все ошмётки последнего получаса, вспомнить до мельчайших подробностей и позволить себе облегчённо выдохнуть. Отправить ответное сообщение с текстом «Готово» и улыбнуться от вида насупившейся, нахохлившейся промокшим птенцом Дианки.       — Спасибо за помощь.       — Но у меня ничего не получилось, — нервно, громко, агрессивно-разочарованно парирует она.       — Зато у меня получилось. Благодаря тебе.       — Теперь можно будет от неё избавиться?       Я тяжело, обречённо выдыхаю, и ответа больше не требуется. Но и замалчивание наших проблем ещё не приводило ни к чему хорошему, поэтому я стараюсь, правда стараюсь говорить, тщательно подбирая слова.       — Не всё так просто, Диан. Мы… — секундная заминка, чтобы подавить желание тут же исправиться на жертвенное «я», — мы на крючке.       — У Карины?       — Из-за Карины. Или… правильней сказать, что она и есть тот крючок, который засел глубоко внутри нашей семьи. Сама понимаешь, вытащить его… — ещё одна пауза с моей неловкой, извиняющейся улыбкой, — чёрт, ты ведь никогда не была на рыбалке.       — Да я поняла. Видела в фильме, как пытались вытащить крючок из желудка человека.       — Интересные фильмы ты смотришь.       — Ой, блять, только не начинай.       Я не начинаю. Успокаиваю дребезжащее брюзжание своего внутреннего деда-моралиста — того самого, что спал крепким сном, пока я тащил её в морг к выдуманному трупу, — и вслушиваюсь в недовольное сопение у себя за спиной.       И всё же некоторые вещи познаются только в сравнении. Я всегда считал, что отец не дал мне ничего, кроме напутствий угасающего старика, вспоминавшего прожитую им жизнь сквозь мрачный туман нависшей смерти. Но куда бы я ни шёл, что бы не делал, о чём бы не думал — повсюду непременно натыкаюсь на оставленные им следы.       Маленькие насечки-зарубки, по которым можно отыскать дорогу домой.       И теперь так досадно за подростковые мечты, что я бы мог называть папой кого-то более подходящего. Молодого, активного, беззаботно весёлого. Кого угодно, просто похожего на чужих отцов.       — Диан? — я даю ей время вынырнуть с глубин самокопания, прежде чем мягко, нежно, с осторожностью ступившего на минное поле сапёра поинтересоваться: — А откуда у тебя нож?       — Нож? — переспрашивает она, нервно облизывая губы.       — Нож. Ты ведь не на кухне его взяла. Там была мама, она бы сразу начала задавать вопросы. Так откуда он у тебя?       — В комнате лежал. Мне так было спокойнее, — румянец неестественно алыми пятнами проступает на её побледневшей коже, и Диана, сначала притихшая нашкодившим ребёнком, вдруг взвивается и скидывает с себя куртку. — Если не веришь, то на, блять, проверяй!       — Не собираюсь я ничего проверять! — говорю уверенно, краем глаза замечая, как она дёргает вверх рукава кофты, чтобы оголить запястья. Но взгляд, мой взгляд всё равно тянется к ним в поисках свежих бордовых полос или новых витков туго затянутого бинта.       Но я не собирался. Правда не собирался…       Протяжный гудок вовремя возвращает моё внимание к дороге: до упора вдавив педаль тормоза, я останавливаю машину за пару сантиметров от аварии. Чертыхаюсь и оглядываюсь на Диану, с которой мигом слетела показная воинственность — и уже не поднимешь, как упавшую на пол одежду.       — Ты в порядке?       — Ага.       И ведь сразу видно — не в порядке. Крепко прижимает куртку к груди, на подбородке красный след — видимо, впечаталась в спинку переднего сиденья при резком торможении, — и глаза широко распахнутые, округлившиеся от страха.       Забавно. Даже те, кто не ценит свою жизнь, всё равно боятся её потерять.       — Не знаю, что ты там уже надумала, но я просто хотел убедиться, что у тебя не возникло никаких… особенных проблем с Кариной.       — Ты сам только что рассказывал, что у всех нас проблемы с Кариной.       — А кроме этого? Если есть что-то ещё, Диан, то я должен об этом знать.       — Ничего больше, — она не мешкает ни секунды перед тем, как ответить, и голос звучит твёрдо, уверенно. И у меня нет причин сомневаться в её честности.       Кроме, разве что, неприятного чувства, будто когтями скребут по сердцу. Но кто в здравом уме будет всерьёз принимать какую-то там интуицию?       До галереи мы добираемся быстро, и везёт даже с первого раза найти место для парковки. Но двигатель выключается, а Диана не спешит выходить из машины, сквозь окно наблюдая за скоплением людей на улице, и на дважды — бодро и осторожно — повторенное мной «Пойдём?» лишь кивает головой, не сдвигаясь.       Тонкая грань между заботой и насилием так податливо прогибается под весом — весомостьюблагих намерений.       Сколько мы продержали её взаперти от реальной жизни? Восемь, девять месяцев? Ровно то время, что отмерено природой на формирование нового человека.       И сложно, и страшно, и вряд ли получится честно ответить на вопрос, кому так было лучше: ей или нам.       Я буквально вытаскиваю её из машины и держусь рядом в первых, нерешительно-тревожных шагах навстречу миру, который ей предстоит исследовать заново. Раз-два-три вперёд, остановка. Выдох. Вдох. Раз. Два. Медленно.       — Два часа до закрытия, — предупреждает кассир, а я бросаю косой взгляд на Дианку, настороженно озирающуюся по сторонам, и думаю, что нам и двадцати минут будет достаточно.       Порой мне кажется, что она способна читать мысли. Конечно, на самом деле всё несколько иначе: это у меня срабатывает сигнал «безопасно» и каждая из эмоций бесхитростно проступает на лице. Жалость. Сочувствие. Досада. Коктейль «самоедство» для меня и «задетое самолюбие» для неё.       — Я одна пойду. Здесь меня жди, — взбрыкивает она, взглядом указывая на прижавшиеся к стенам скамьи в гардеробе. Мне, отчего-то, очень забавно слышать от неё подобного рода приказы, и губы сами собой складываются в усмешку, а одна бровь издевательски приподнимается вверх в немом вопросе.       — Ну ладно, — выставляю ладони вперёд, признавая своё покорное, фальшивое поражение. Отступаю на пару шагов, будто прежде был единственным препятствием, мешающим ей двинуться вдоль широкого и просторного холла.       Только провожая взглядом торопливо удаляющийся силуэт я одёргиваю себя. Это даже не привычка. Это поганый безусловный рефлекс — не верить, что у неё действительно что-то может получиться.       Минут через пятнадцать ожидания на меня начинают искоса поглядывать гардеробщицы, да и просыпается лохматое, нечёсаное раздражение: «Какого чёрта я должен слушаться и что делать, если ей вздумается сбежать?». Вероятность последнего не более, чем полпроцента, но для Дианки с её неформатными решениями и непредсказуемыми порывами, полпроцента это даже много. Красная зона. Высокий риск.       Как назло на новом телефоне у меня ещё не установлена прежняя программа слежения за ней. Вроде и Слава в доступе двадцать четыре на семь, но мне так и не удалось решить, превысит ли польза потенциальную опасность, когда всё моё отныне немножечко принадлежит бравым трёхбуквенным ребятам.       Я переписываюсь с Люсей, постепенно продвигаясь из зала в зал, но конкретику ситуации оставляю за скобками отсылаемых фантомных улыбок-скобок. Знаю, что она сказала бы остановиться, вернуться и успокоиться. Но желание держать всё под контролем как аутоиммунное заболевание — его невозможно вылечить, лишь купировать симптомы.       Диану я нахожу вовремя. Ей остро, ярко, кричаще некомфортно, но ладони крепко обхватывают горделиво расправленные плечи. Так она впервые становится похожа на мать, даже рыдающую с неизменно чопорно-идеальной осанкой.       Потоптавшись на месте, всё же подхожу к ней и встаю рядом, готовясь отбиваться от упрёков. Однако Диана продолжает рассматривать картину, давая молчаливое согласие на моё присутствие.       — Почему у него женское лицо?       Так звучит предназначенная мне словесная оплеуха, вынуждающая шире раскрыть глаза и наконец увидеть находящееся прямо передо мной; покрутить головой, прищуриться, сосредоточиться. Правда, ответа у меня всё равно нет. Сам я вряд ли когда-нибудь заметил бы женские черты у «Сидящего демона» Врубеля, цепляясь взглядом лишь за рельеф крепких мышц и кровавый закат.       За грубое, сильное, мужское.       — Не знаю. Может быть, просто не получилось по-другому нарисовать?       — Ты идиот?! — в сердцах восклицает она. — Выставить на всеобщее обозрение ошибку? Да творческие люди всю жизнь болезненно стремятся к совершенству!       — Совершенства не существует, Диан. Нет ничего идеального, — парирую я, захваченный внезапным азартом. Желанием не столько оказаться правым, взяв последнее эффектное слово, сколько наконец получить достойный отпор от неё, грозным и уверенным рыком отстаивающей собственное мнение.       — Искусство идеально.       — Современное искусство уродливо.       — Как и современные люди, — она разворачивается на пятках и тычет пальцем мне в грудь. — Ты уже прибил ярлык к тому, о чём не имеешь ни малейшего понятия. В таком обществе не может родиться что-то красивое.       — Ты уже прибила ярлык к тому, о чём не имеешь ни малейшего понятия, — передразниванию я, тоже тыча пальцем ей в плечо.       — Уж я-то, блять, знаю, о чём говорю.       — Нет, не знаешь. Общество многим шире, чем несколько попавшихся тебе на пути мразей, десяток заносчивых одноклассников, психованная сестра и так себе брат. Ты ещё встретишь нормальных людей, которые помогут тебе иначе увидеть этот мир.       — Ага, — ехидство в её голосе можно ложками черпать, и буравивший мой подбородок взгляд спускается к ботинкам, а потом и вовсе возвращается к картине. — Бесишь своими нравоучениями.       Меня так подкупает возможность общаться с ней — на равных, прямо, о самых важных и совсем неважных вещах, — что я позволяю ей лишнего. Или, может быть, позволяю быть самой собой, окончательно расставаясь с образом той, какой хотел её видеть.        Надолго мы в галерее не задерживаемся: первый же смешок за спиной, и она зажимается, горбится, склоняет голову вниз, пряча за волосами лицо. Под моим презрительно-злобным взглядом две разглядывавшие нас девушки синхронно смущаются и отходят подальше, а мне только и остаётся, что плестись сквозь вереницу залов за направляющейся прямиком к выходу Дианой.       Выглядит она и правда странно, ведь так и выскочила из дома в чём была, не переодевшись: заношенные лосины, длинная растянутая кофта. Но какое другим до этого дело?       Получив что-то напоминающее согласие — быстрый, смазанный кивок головой, — я везу её на ужин к нам с Люсей, собирая по дороге полную коллекцию красных светофоров и мыслей, что это была хреновая идея.       Мало, мало адреналина в моей жизни.       Мало, мало ситуаций, когда приходится извиваться ужом, глубоко заглатывающим собственный хвост.       — Я думала ты переехал, — замечает вскользь Дианка, пока мы поднимаемся к моей квартире. Замедляет шаг, и мне приходится делать остановки ещё и на каждом пролёте, дожидаясь её.       — Давно хотел. Но… — смело откидывая формальную отговорку «никак не соберусь», я впервые вслух произношу правду: — Думаю, мне уже пора покупать что-то своё.       За столом каждый из нас осторожничает, движется вперед почти на ощупь: слово за словом, вопрос за ответом, улыбка за взглядом. Но здоровенный кусок мяса и мягко, плавно, неторопливо текущий разговор помогают мне успокоиться и перестать дёргаться в ожидании очередного скандала.       Люси почти не слышно. Она выступает буфером, гибкой и податливой прослойкой между агрессией затаённого страха, заметной в резких и нервных повадках Дианы, и её же поразительной откровенностью. Направляет нас обоих верным курсом, меняет тему, перебивает когда это нужно и подстёгивает говорить, когда молчать ни в коем случае нельзя.       Я прижимаюсь своим коленом к её и смотрю с восхищением, которое наверняка стоило бы спрятать хотя бы при Диане. Или нет? Может, наоборот, пора не только словами доказать, что в моей жизни есть одна единственная, безгранично любимая и обожаемая женщина.       И у нас с ней, к счастью, нет общей крови.       — Она очень старается понравится, — шепчет мне на ухо Люся, пока Диана отлучается в туалет.       — Тебе?       — Боже, Глеб, — смеётся она, качая головой, и чмокает меня в лоб, как неразумного ребёнка. — Тебе. Меня она терпеть не может.       После еды меня неумолимо клонит в сон, но долгие и тяжёлые переговоры с совестью и здравым смыслом заканчиваются единогласно принятым решением везти Дианку обратно к родителям. Не время опрометчивых поступков, способных вывести из себя или спугнуть и без того психованную Карину.       И меня, если честно, ничуть не удивляет, что именно она первой выбегает нас встречать. Лезет к нам с ненужными, противными прикосновениями, из-за которых никак не может нормально завязать поясок короткого шёлкового халатика, прикрывающего ещё более короткий и полупрозрачный пеньюар.       Я ухожу только передав Диану в руки заспанному Альберту, но уйти из этого дома вовсе не значит освободиться от живущих в нём демонов. И Карина, будь она проклята, снова бежит за мной по лестнице, снова зовёт меня по имени, снова останавливает в точке максимально приближенной к температуре кипения.       — Глеб, ну Глеб, пожалуйста! Мне нужно тебе рассказать! Мне нужна твоя помощь! — лепечет она жалобным, почти детским голосом, но только последние слова пробивают выставленную мной броню.       Становится тревожно. Жарко. Горячо в груди от случайного — или неслучайного? — совпадения, что она не пытается поговорить со мной, пока мы находимся в напичканной прослушкой квартире.       — Я устал, Карин. Мне пора домой.       — Это важно! Это очень важно! Ты должен узнать правду о нашем прошлом, Глеб! Должен меня понять. Пожалуйста! Я расскажу тебе правду!       Я открываю узкую форточку на лестничной площадке, чтобы прикурить и, что таить, чтобы с мнимым равнодушием наблюдать за тем, как спустя минуту её уже начинает трясти от холода.       Так тебе и нужно. Так тебе и нужно, сука!       — Рассказывай.       — С самого начала наших с Харманом занятий он оказывал мне внимание. Очень тактично, правда, очень, поэтому я и не думала кому-то жаловаться. А потом, когда я поняла, что беременна, я обратилась к нему за помощью… Я была напугана! Я не знала, что ещё делать, и так ошиблась! Я ошиблась, Глеб! Я и представить себе не могла, каким монстром он окажется. Мы договорились… он убеждал, что так будет лучше всего, и я поверила. Мы соврали родителям о наших отношениях. Он обещал, что потом даст мне развод и отпустит обратно, отпустит сразу же, как я захочу, но стоило нам улететь, как превратился в чудовище. Знаю, я знаю… я вижу, как ты смотришь. Ты не веришь мне, да?       — Не верю, — согласно киваю я, прикрывая ладонью который по счёту зевок. Даже обжигающе-ледяной ветер начинает казаться мне убаюкивающим, а от частых и резких скачков интонации её речи меня начинает подташнивать, словно укачивает на ухабистой просёлочной дороге.       А все связанные с ней дороги ведут исключительно в ад.       — Я должна была рассказать тебе раньше! Я понимаю, что предала тебя, Глеб, любимый мой, — гримаса отвращения на моём лице пресекает её попытку приблизиться, и протянутая было ко мне ладонь спешно стирает первые искусственные слезинки с пластикового бездушного лица. — Видишь! Видишь! Вот почему я не возвращалась так долго. Я знала, что ты не простишь, никогда меня не простишь. Но я сама себя наказала, Глеб. Я совершила ошибку тогда и до сих пор за неё расплачиваюсь! Каждую ночь, каждую ночь мне снится мальчик, которого у меня отобрали!       Я достаю вторую сигарету. Забавно, что Карине совершенно не требуются благодарные зрители — её спектакль должен продолжаться вопреки всему. Ночному холоду, эху подъезда, моему скепсису.       —Хоть роды и начались раньше положенного, но мой мальчик был жив. Жив, Глеб! Я слышала его крик. Помню его крик будто это было только вчера. Такой пронзительный, такой сильный, громкий крик. Но его унесли, а утром мне сказали, что он мёртв. И все эти годы я умоляла Хармана… я обещала сделать что угодно, лишь бы мне вернули ребёнка. Однажды он наврал, что нашёл моего сына, и мы усыновили найденного мальчишку, но я сделала тест и убедилась, что это не он. Ты… ты будешь считать меня ужасной женщиной, но я бросила его. Уехала и бросила того ребёнка. Это эгоистично, ужасно… знаю, всё знаю сама! Но мне нужен мой, только мой сын!       — Сочувствую тебе, — нет, не сочувствую, не сочувствую, ни капли не сочувствую, — но причём здесь я?       — Ты правда не понимаешь? Глеб, о, Глеб! Я смирилась даже с тем, что ты никогда не простишь меня и не примешь обратно. Но мне так больно, как же мне больно! Ты должен помочь мне. Только ты сможешь мне помочь… мы должны найти нашего сына. Это ведь и твой ребёнок, он твой!       Мой ступор доставляет ей удовольствие. Разглядывая выражение моего лица она склоняет голову вбок, совсем забывая о положенных по роли слезах, и с вызывающим нетерпением ждёт эмоций, эмоций, эмоций.       Но во мне пусто. Всё уже высосано до последней капли.       Я слегка качаю головой, а вслух так и не произношу чеканное, жёсткое: «Этого не может быть».       Этого не может быть. Не последним исполненным ужаса криком человека, взглянувшего в глаза своей гибели; не попыткой сбежать от неминуемых последствий когда-то совершённых ошибок; не мольбой к любым высшим силам, способным на жалость и сострадание к грешнику.       Я знаю, что этого не может быть. Я в этом уверен.       Но изумление моё настолько сильно, что облепляет тело сплошным слоем глины, обжигаемой текущим по венам жаром. Сбитый с толку и сбившийся с пути, я не понимаю, что должен ей ответить. Я не понимаю, как должен реагировать на чужое безумие, на фантазии абсурдные и смешные, но погружающие меня в состояние глубокого, беспробудного кошмара, происходящего наяву.       Она не верит в то, что говорит. Это видно, это выдаёт её стремление подёргать меня за каждую доступную ниточку чувств, чтобы найти самую нежную и уязвимую и выдернуть с корнем. Одну за другой. В ней словно нет чувств, нет этих нитей, она полая и выскобленная изнутри до тонкой оболочки, и единственное, что ей доступно испытывать, это наслаждение чужой болью.       Она не верит в то, что говорит. Но уверена, что поверю я. И кого-то из нас это делает по-настоящему сумасшедшим.       — Вот видишь, видишь, Глеб. Я же говорила… я обещала, что всё тебе расскажу, всё объясню. Мой дорогой, — замерзшие ладони ложатся мне на лицо, большие пальцы поглаживают скулы, и в пугающе кукольных чёрных глазах появляется что-то живое, движущееся, шевелящееся. Они сочатся не слезами, а гнилостным торжеством. — Всё, что я делала, было только ради нас с тобой. Для тебя! Я хотела защитить тебя, тебя, Глеб. Глеб, Глеб! Дальше я не справлюсь сама. Обещай, что поможешь мне найти нашего сына. Поклянись! Поклянись, что поедешь со мной! Клянись! Ты должен! Должен!       — Мне нужно подумать, — выдыхаю я, сдирая с себя её прикосновения как налипшую на кожу паутину, рассыпая по одежде пепел сжимаемой меж пальцами сигареты.       Мне нужно подумать, что делать дальше.       Меня не покидает ощущение преследования. В том, как эхо отражает мои торопливые шаги по лестнице; во влажных, холодных, хлёстких касаниях осеннего дождя; в нездорово хрипящем дыхании, расслоившимся на загнанную жертву и запыхавшегося преследователя. Я замыкаю двери машины, включаю весь внутренний свет, осматриваю салон. Я растираю воду по лицу, обожённому и изувеченному, невыносимо уродливому в узком зеркале заднего вида.       Снова пульсирует в голове мысль, что мне нужно заставить Люсю уехать. Как можно быстрее, как можно дальше. От меня и моего прошлого, обличенного в невинно-хрупкую с виду фигурку человека.       Меня так трясёт, что зубы изредка громко клацают друг о друга. Мне страшно, ужасно, невыносимо.       Нет ничего хуже сомнений. Они ломают всё, чего касаются, смешивают правду и ложь, подминают под себя наши воспоминания и чувства.       Сомнения — что маленький слабый червячок, со временем убивающий целое дерево.       И вот уже чеканное, жёсткое «Этого не может быть» трескается, обламывается, распадается. В моих руках остаётся лишь дрожащий, неполноценный, извергнутый сознанием зародыш.       Может быть?       Какая-то рациональная, не поддающаяся истерии часть меня наблюдает за дорогой, руководит отточенными за годы движениями, последовательно прокручивает события прошлого, которое я клялся, что забыл. Она же твердит, что мне не дано найти истину: та будет меняться и искажаться, подстраиваться под настроение шкурой хамелеона.       Сейчас мне не приходится сомневаться только в том, что нельзя возвращаться домой в таком состоянии. Даже если сильно хочется. Даже если объятия любимой женщины кажутся мне единственным островком спокойствия в целом мире.       Я звоню тому психотерапевту, к которому обращался ещё весной. Очень по-свински просить «короткий разговор» в начале первого ночи, но он соглашается так естественно и быстро, словно это обычная и повсеместно принятая практика, и высылает мне сообщением свой домашний адрес.       Стыд быстро начинает вымещать личные переживания — говорят же, человек существо социально-ориентированное и до сих пор считает изгнание из стаи равноценным смерти, — и я спешно придумываю какие-то отговорки, объяснения своему поступку.       Но когда Игорь Иванович выходит из подъезда, кутаясь в наброшенный поверх спортивного костюма длинный плащ, плюхается на мокрую скамейку и начинает шариться по карманам в поисках сигарет, буравя меня вопросительным взглядом, я выдаю вовсе не красивую заготовку.       — Думаю, я сумасшедший.       — Любопытно. Но необоснованно, — пожимает он плечами, с благодарностью доставая сигарету из протянутой мной пачки. Жестом предлагает присесть — я качаю головой, но почти сразу сдаюсь и подчиняюсь, почувствовав, что ноги еле меня держат.       — Я должен рассказать, почему так думаю?       — Да в принципе можно, — неохотно отзывается он, — но ты не сумасшедший. А если сумасшедший, то я плохой специалист, но я хороший специалист, а значит мы возвращаемся к тому, что ты не сумасшедший. Но обратиться за дальнейшей терапией всё же стоило.       — Я собирался. Даже договорился уже, но стало не до этого.       — «Не до этого» — это не до себя?       — Можно и так сказать, — соглашаюсь я, поглаживая пальцами пачку сигарет, но отчего-то смущаясь тоже закурить.       — Вообще-то я надеялся, что ты позвонишь. Оставаясь в одиночестве в таком состоянии люди совершают большие глупости. Голова кругом идёт. Или, как у тебя — крыша едет.       — От чего?       — От того, что ты уже признал себя жертвой чужого насилия. Но всё ещё чувствуешь в этом свою вину.       — Я не был жертвой насилия.       — Конечно же был. Психического и, судя по отдельным твоим реакциям и фиксациям, сексуального насилия тоже.       — Хотите сказать, что меня, — я специально обвожу себя руками, указывая на завидные для большинства физические данные, — насиловала слабая и хрупкая девушка?       — А почему нет? Достаточно выйти за рамки распространённых гендерных шаблонов, где насильником может быть исключительно мужчина половозрелого возраста, а насилие — это рука под юбкой или пристёгивание к батарее. Я много лет работаю с моральными, душевными, психологическими — называй как хочешь — травмами, и паттерны поведения жертвы в большинстве случаев схожи. Они прослеживаются в страшных по сути ситуациях, которые для большинства из нас стали обыденными. Избитая мужем женщина непременно скажет, что сама его довела. Ребёнок, которого хлещут ремнём, будет спрашивать, что он сделал не так и кричать «Я так больше не буду!». Жертва принимает вину на себя, Глеб. Ищет причину в себе, чтобы искоренить и получить ощущение контроля за ситуацией. «Я буду хорошим, послушным, сильным; я буду получать пятерки, вкусно готовить, вовремя возвращаться домой; я исправлю свою ошибку и больше этого не повторится». Но всё повторяется. И если испытавший насилие человек вовремя не получает помощь, если он сталкивается с холодностью и обесцениванием своих чувств, то он начинает отрицать, что является жертвой. Защитный механизм нашего мозга. Ловушка. Вот откуда появляется это ощущение «неправильности», «сумасшествия» — его будет подстёгивать каждый новый эпизод насилия, влекущий за собой эмоциональную или физическую боль. Все так боятся боли, но боль — это чудесно. Это единственный доступный язык общения тела с подсознанием.        Он берет передышку, я тоже — просто забывал дышать раз через раз. Мне казалось важным и необходимым рассказать о том, что происходит вокруг меня, но какая к чёрту разница, если приехал я сюда из-за того, что происходит внутри.       — Ты пришел ко мне со своей болью, и я ставлю тебе диагноз. Я говорю: «У тебя вспорота нога, Глеб. Ты истекаешь кровью и обрекаешь близких людей постоянно зажимать твою рану». Это всё, что я могу для тебя сделать. Дальше ты можешь пойти к тому, кто обработает порез, наложит швы; снимет их; возможно, понадобится рентген. Потом ты можешь захотеть отшлифовать шрам, чтобы он стал практически незаметным. Но так же ты в праве ничего со своей раной не делать — мы оба понимаем, рано или поздно она сама как-нибудь, да затянется. Выбор только за тобой. Сразу оговорюсь: любой будет правильным.       — По-моему однозначно ясно, что правильно обратиться со своей раной к врачу.       — Вовсе нет. Это пойдёт вразрез с твоими гротескными представлениями о мужественности и будет доставлять огромный дискомфорт. Возможно, даже больший, чем произнесённое в твой адрес слово «жертва», от которого тебя так перекашивает.       — Просто «жертва» звучит как-то… слишком.       — Унизительно и стыдно, да? — улыбается Игорь Иванович, качая головой. — Хорошо, не называй себя так. Но отрицай так же чувство вины и ответственности за то, что с тобой произошло. Понимаешь, поведение пострадавшего на самом деле не способно остановить намерение агрессора причинить боль — оно изменит лишь метод достижения цели. Проблема не в тебе. Ты нормальный. Ненормальный тот, кто заставляет тебя думать иначе.       Он вытягивает из моей пачки ещё сигарету, и мы молчим. Несколько раз я уже открываю рот, но издаю только короткий непонятный звук, прежде чем его захлопнуть. Один раз даже прикусываю себе язык, спеша что-либо возразить, но так и не сумев придумать, что именно.       — Спасибо Вам. И извините за то, что побеспокоил среди ночи.       — Да брось! Всем бы так жить, чтобы ночные звонки вызывали предвкушение. К тому же чудесно перехватить пару сигарет, пока жена не видит, — подмигивает он.       Уже позже я юркаю под одеяло на своей кровати, прижимаюсь со спины к источающей тепло Люсе, целую её в макушку, а она хватает мои замёрзшие ладони и тянет к груди, чтобы согреть. И засыпаю быстро, только прикрыв глаза, и просыпаюсь уже посветлу, сразу уставший, зато с яркими вспышками мысли «Я нормальный!».       Я нормальный.       А Карина — нет. И это всё ещё моя проблема.       Мне бы продумать хоть один ход наперед, но контраст привычных клеток — белый и чёрный, правда и ложь, добро и зло, — затирается до равномерного серого, припорошенного слоем бетонной крошки. Как и полтора года назад, когда я оказался погребённым под завалом, моя судьба в чужих руках — множества фигур, количество и расположение которых на поле боя мне неизвестно. Но рассчитывать я могу только на себя.       На крепкость костей и силы воли, на умение ждать, на желание жить.       Вот такой замысловатый кригшпиль, в котором меня устроит только победа.       Вдоволь находившись из угла в угол квартиры под сочувствующим взглядом Люси, беру в руки выданный мне телефон, молчащий со вчерашнего дня, — впрочем, на «спасибо» за проделанную работу я и не рассчитывал, — но, задумчиво покрутив в руках, отправляю его в ящик комода, поглубже заталкивая меж полотенец.       Я звоню Разумовскому, но быстро увожу разговор в совсем другую от изначально предполагаемой сторону. Дела, дела, дела; наш любимый мальчик Кирюша; Данил и его непризнанная жестоким окружающим миром гениальность. Только в конце позволяю себе аккуратно переспросить возраст усыновлённого Кариной мальчишки, от дальнейших расспросов отмахиваясь ленивым «да просто».       Дело вовсе не в доверии. Не в доверии же?       Возможно, действительно стоило спросить его совета, тем более Данил знаком с системой это-не-наши-методы изнутри. Но во мне пробуждается, взрастает нечто по-детски ревностное, эгоистичное и фатально самоуверенное; нечто упрямое и настаивающее на том, что сейчас решение должно остаться исключительно за мной.       Моя партия. Моя битва. Моя ответственность.       Моя очередь ходить.       Ситуацию в доме родителей я узнаю через Альберта — объявиться там лично смелости пока не хватает, а связываться напрямую с Дианой кажется слишком опасным. С одной стороны меня должно успокаивать, что у Карины отличное настроение и она ещё милее, ещё добрее, ещё услужливее прежнего. С другой стороны, затишье бывает перед бурей, а штормовые тучи уже сгущаются над Москвой.       Я знаю, что должен делать. И несколько часов оттягивания неизбежного лишь убеждают меня в этом.       «Она твоя сестра, Глеб! Твоя ответственность».       Мне и так слишком долго пришлось тащить этот камень, напитанный нашей общей кровью, на своей шее, чтобы он не полетел рикошетом в кого-либо другого. Но с меня хватит. С меня хватит.       У меня ведь две сестры. И выбор между ними сделан уже давно.       Сообщение с просьбой о встрече улетает адресату, и моя задача снова — ждать. Выбегать покурить на улицу, чтобы не дразнить Люсю запахом табака, топить носок ботинка в краешке лужи, предаваться ненужной ностальгии с горьким послевкусием мазохизма.       Когда-то очень давно, когда для всех своих сестёр я был ещё просто братом, я никому не давал их в обиду. Как в стишке из детства, охотно обижал сам. Но другим — никогда, ни за что.       И теперь — как смешно! — чувствую себя предателем.       Проходит время, но я так и не получаю ответа. Первый грозовой разряд проносится над городом, как театральный звонок — зрителям пора расходиться по своим местам. Шквальные потоки смешанного с ветром дождя бьют по окнам, расслоившиеся чернилами тучи заливают небо, и последние часы дневного света размокают и рвутся, обнажая по-ночному тёмную изнанку.       Маленькие камушки тревоги легко разбиваются кулаками, впечатанными в любую твёрдую поверхность, отскакивают от шин резко газующей машины, падают в урну вместе с изгрызенным и щелчком отброшенным фильтром. Маленькие камушки тревоги можно вытряхнуть из головы и сердца, если много двигаться, много говорить, много делать.       Но в пустом пространстве — не столько комнат, сколько разума — они скапливаются и слипаются, придавливая неподъемным весом. Постепенно. Практически незаметно.       Меня сковывает этим тревожным оцепенением, сгибает пополам — упереться локтями в колени, обхватить голову ладонями и часами не вставать с дивана, — а после прибивает к постели, несколькими длинными гвоздями по контуру сердца.       Несмотря на пометку «Срочно» со мной совсем не спешат связаться ни майор, ни капитан, отчего я чувствую себя не только идиотом, но и…       Нет. Я нормальный.       Нормальный.       — У нас же всё будет хорошо? — спрашивает Люся, на цыпочках прокравшись в спальню и осторожно присев рядом со мной. В темноте выражение её лица совсем не разобрать, но голос уставший, задумчивый. — У меня уже несколько дней такое странное чувство, будто скоро должно произойти что-то очень важное.       — Что-то плохое?       — Не знаю, Глеб. Не знаю. Но раньше мне было очень страшно, а сейчас нет. Просто состояние такое, как бывает накануне решающего экзамена, когда продолжать готовиться кажется бесполезным и даже волнение притупляется перед желанием, чтобы всё наконец закончилось. Но в нашем случае я понятия не имею, чем оно может закончиться.       — У нас всё будет хорошо, ласточка моя. Обязательно. Иначе и быть не может, — обещаю я, протягивая руку и накрывая её ладонь своей. И это не ложь, вовсе нет. Это то единственное, во что я хочу верить.       Люся забирается на кровать и прижимается ко мне, тёплым сопением щекочет бок, а после с жалостливым «Можно?» приподнимает край футболки и просовывает под неё голову. Пока я стараюсь набросить на наши ноги одеяло, она лёгкими касаниями губ движется по рёбрам и пальцы так вдавливает в мою кожу, что захочешь — не отдерешь.       Но я не хочу. Наощупь обхватываю её за плечи, скрадывая ещё несколько разделявших нас миллиметров; разрываю на несколько клочков тяжелый выдох, распиравший грудь. И отгоняю все мрачные, иссиня-чёрные мысли, не желая пачкать ими время, отведенное для нас двоих.       Дождь льёт всю ночь.       Утром я предлагаю ей съездить в гости к Рите: развеяться, потискать Злату, пожаловаться на меня. Бодрюсь и улыбаюсь, а взгляд стыдливо отвожу в сторону. И она, конечно, соглашается, проявляя ко мне незаслуженное милосердие.       Пока я везу её, снова извиняюсь за наш сорванный отпуск. И много говорю — говорю много лишнего, — разбрасываясь обещаниями очень скоро его наверстать. Спрятаться вместе от всех, оборвать связи с реальным миром, стереть и смыть солёной водой любые воспоминания о преследовавших нас проблемах. А ещё наконец увидеть её в той соломенной шляпке под ярким тропическим солнцем.       Люся слушает меня молча и в какой-то момент мне кажется, что в её глазах стоят слёзы — ещё один вколоченный мне прямо в сердце гвоздь. Но когда мы прощаемся, она не плачет. Встаёт на цыпочки, чтобы поцеловать меня в подбородок, в одну и вторую щёку, кончик носа и губы.       — Невозможно сбежать от самого себя, Глеб. Ты мечешься в сомнениях, цепляясь за то, что считаешь «правильным», но не забывай, что жизнь отнюдь не чёрно-белая и абсолютно верных решений не существует. Делай то, что нужно. Ты сильнее, чем думаешь.       Я улыбаюсь, спустя много-много лет услышав вслух те заветные, желанные слова, на пике душевной боли и отчаяния придуманные моим воображением. Самое нужное и не существовавшее наставление отца.       «Ты справишься, Глеб. Ты сильнее, чем думаешь».       Эти слова реальны. Здесь и сейчас. Но я смотрю вслед уходящей от меня самой любимой женщине — только тогда замечая, насколько большую сумку вещей она собрала с собой, — и быстро сжимаю-разжимаю пальцы на левой руке, неприятно покалывающей, начинающей неметь.       Зря я выбросил таблетки.       На самом деле теперь уже не важно, силён я или слаб, смел или труслив. При кажущемся выборе, выбора у меня практически нет: следующий ход за мной.       Ходи, Глеб!       Машину я бросаю в квартале от дома родителей, а от накрапывающего дождя и нежелательного внимания спасаюсь натянутым до глаз капюшоном спортивной ветровки, еле найденной мной. В последнее время мой любимый вид спорта — бег навстречу иллюзии прекрасного будущего с препятствиями в виде прошлого, и для такого форма не нужна.       Кеды промокают на первых же шагах, и дальше я не заморачиваюсь попытками обойти лужи, с упрямой злостью зачерпывая новые порции холодной грязной воды, громко хлюпающей под ногами. Погода — дерьмо, и настроение у меня под стать. Можно ехидно назвать это единением человека с природой.       Однако, дождь играет мне на руку: шансы встретить кого-нибудь из родственников, гуляющих с Бенджи, сейчас минимальны. Под козырьком чужого подъезда я курю, внимательно изучая двор, и тут же ухожу. Полтора часа отсиживаюсь в кафе неподалёку, делая вид, будто зашел отогреться с улицы — много заказываю и почти ничего не ем, нервно выжидая положенное время. Возвращаюсь на прежнюю позицию, обхожу всю небольшую парковку, ещё раз курю.       Сняв с головы капюшон, неторопливо делаю третий круг по двору. Специально замедляю шаг около одной из машин, и ухмыляюсь, через лобовое стекло встречаясь взглядом с водителем.       Я резко разворачиваюсь и иду прямиком к нему. Он заводит двигатель.       Успеваю стукнуть костяшками пальцев по окну, и плавно тронувшаяся машина тормозит. Стекло опускается всего на пару сантиметров, в которые практически невозможно разглядеть сидящего за рулём: светлые глаза да широкие, нависающие сверху брови.       — Извини, мужик, очень опаздываю! — выкрикивает он и снова начинает движение. Постепенно, давая мне возможность убрать пальцы от ползущего вверх стекла, дёрнуть за ручку предсказуемо заблокированной изнутри двери и отскочить в сторону, прежде чем задние колёса проехались бы по моим ногам.       Идеальный момент для истерического смеха — но мной тоже упущен.       Вместо этого я отчётливо выдыхаю с облачком пара восторженное «Заебись!» и спешу к себе в машину, раздосадованный просранным впустую временем. А вместе с ним, возможно, и снова своим здоровьем.       Я окончательно перестаю понимать, какого хрена происходит. На месте майора Мудилы было бы логично теперь связаться со мной хотя бы ради того, чтобы сделать внушительное жёсткое а-та-та за подобные выкрутасы, но через час, два, три телефон продолжает молчать.       Оба телефона.       Разумовский назначает мне свидание на завтра — тут стоило бы удивиться и озадачиться, ведь за любые дела своих бывших коллег он всегда хватался с маниакальным азартом, до сих пор мечтая обвести их вокруг пальца или покрутить вокруг другой части тела. Но этот странный нюанс ускользает от меня, потому что мысли заняты торгом, как много из последних откровений Карины я буду готов ему рассказать.       Там ведь куда ни глянь, сплошная ложь. Красивенькая, складненькая, миленькая ложь девочки, для которой давить на жалость стало одним из главных способов выживания.       А сковырнёшь немного сахарной глазури и окажется, что под ней пустота или гниль. Да и сама глазурь — плотный слой свинцовых белил.       И в истории Карины расшатывается, расклеивается, ломается всё. Любые логические цепочки озвученных поступков и мотивов, если прочёл записи в её же дневнике и помнишь, — а я помню, я слишком хорошо помню! — что она говорила и делала в прошлом. Любые временные петельки, стягивающиеся до узлов элементарными познаниями в сроках и внешних проявлениях беременности. Любые возможности, которые не смогли бы преодолеть мужскую и женскую физиологию.       И даже единственная человечная, мерзкая и трогательная одновременно часть её рассказа про приёмного ребёнка — наглое и циничное враньё. Ведь тот бедный усыновлённый мальчишка родился на два года позже и никак не мог бы быть её сыном.       Но посмотрите на меня — щедро хлебнув яда из кружки, я продолжаю осматривать и обнюхивать её со всех сторон, наивно полагая, что содержимое ещё может превратиться в воду.       Сегодня мне невыносимо находиться дома: только закинув промокшие вещи в стиральную машину и удостоверившись, что ни в одной из комнат меня не ждут друзья-ФСБшники, я снова одеваюсь, попутно набирая номер Кирилла. Вообще-то мне хотелось внаглую напроситься к нему в гости, но заветное «Приезжай» звучит так быстро, что приходится даже поломаться для приличия.       Моё состояние сейчас — полная дезориентация в собственной жизни, а бороться с этим лучше всего методами приземлёнными и простыми.       Поэтому в новую квартиру класса люкс я заваливаюсь с ворохом пакетов из магазина класса эконом, и протягиваю их Кириллу с торжествующей ухмылкой.       — Ты что, пожрать сюда приехал? — мрачно интересуется он, не спеша принимать пакеты. Вместо этого снимает очки и трёт переносицу, а я успеваю отметить, что в половину десятого вечера пятницы на нём всё ещё деловой костюм.       — И не только! — лёгкое движение рукой сопровождается хрустальным перезвоном соприкасающихся бутылок.       — Папочка тебя нанял, чтобы ты учил меня хорошему! — цокает Кир, наконец забирая пакеты и тем самым давая мне возможность скинуть верхнюю одежду прямо на пол, рядом с его мило разлегшимся пальто, так как ни вешалки, ни какого-нибудь скудного гвоздя в прихожей не находится.       — А хорошего из тебя уже не выйдет.       При том, что вся отделка в квартире завершена — даже ловко спрятавшаяся по периметру потолка подсветка медовыми потёками сползает по стенам, — мебели в ней оказывается катастрофически мало. В углах коридора сиротливо стоят друг на друге слегка помятые коричневые коробки, на кухне пристроились около двери на балкон стремянка и стеклянная банка литра на полтора, заполняемая окурками. И только в гостиной есть огромный диван и журнальный столик, выполняющий роль рабочего стола.       Пока я осматриваюсь, Кир печатает что-то на ноутбуке, яростно колотя по клавишам. Делает пометку в одном и лежащих тут же листов и в крепких прямых выражениях комментирует, насколько «не прав» его невидимый оппонент.       Вопрос о том, чем он занимается вечерами в одиночестве, сразу отпадает.       Меня можно похвалить за предусмотрительность: нарезки сыра и колбасы, влажные салфетки, пластиковые стаканы. И пошутить бы, что в гости к миллионерам так не ходят, но за внешней ироничностью ситуации ощущается непонятная, тягостная грусть.       — А из чего ты пьёшь? — не выдерживаю я, когда на вопрос о посуде Кир машет рукой в неопределённом направлении.       — Из-под крана, — отвечает он с непоколебимой самоуверенностью в голосе, отчего-то прошибающей меня на громкий и долгий смех.       Говорят, что алкоголь развязывает язык, но намного лучше с этим справляется долгое одиночество. И Кирилл, из которого прежде и двух слов о прошлом не вытянешь, впервые сам начинает рассказывать о своём детстве, предаваясь ужасающим меня воспоминаниям с улыбкой тёплой ностальгии.       Я расспрашиваю его про мать, потому что про неё он говорит с особенной нежностью. Не как мальчишка, много лет стиравший пелёнки за женщиной, забывавшей даже его имя, а как ребёнок, когда-то прикоснувшийся к чуду и с тех пор живущий с непоколебимой верой в него.       — Она была молодая и такая красивая. Её ждала бы совсем другая жизнь, если бы не я.       — Если бы не твой отец, — исправляю я, и Кир, с трудом сосредоточив на мне рассеянный взгляд, кивает.       — Да. Если бы не отец.       Он замирает, словно заново прокручивая в мыслях последние минуты нашего разговора, а после встряхивает головой и расслаблено улыбается.       — Больше всего я боялся попасть в детдом, — закинув в рот несколько пластиков колбасы, он ногой отодвигает в сторону столик со стоящим на нем ноутбуком, продолжающим попискивать о приходящих на почту письмах. — Хотя мы и так жили по уши в говне, и бесили эти вечно топающие по ночам тараканы. Ты знаешь, как громко они бегают в тишине? Только начинаешь засыпать, как один пробежит совсем рядом и всё, сна как не бывало. Но это было своё родное говно и оно давало иллюзию нормальной жизни. А детдом казался для меня приговором. Как упасть на самое дно, откуда уже не выбираются.       — Если бы у нас были тараканы, то моя ебанутая сестра — та, которая старшая, — оторвала бы им всем громко топающие лапки и принесла бы мне, чтоб похвастаться. В детстве это доводило меня до слёз, — признаюсь я и салютую Кириллу наполовину пустым-полным стаканчиком. — А ещё у нас была помощница по хозяйству. Немного убирала, немного готовила, немного занималась с нами. Типа бабушки у нормальных людей, только за деньги.       — И как же тебя, мальчика с золотой ложечкой во рту…       — Не перегибай, максимум серебряной.       — А ты не перебивай. Как тебя угораздило дойти до такой жизни? Адекватные люди, Измайлов, движутся по социальной лестнице вверх, а не шлёпаются задницей на нижние ступеньки.       — Ой, заткнись уже и жуй купленную мной колбасу.       Кирилл и правда замолкает, с ехидной ухмылкой подвигая еду ближе к себе. Не сговариваясь, мы оба разворачиваемся в сторону панорамного углового окна, потрясающий вид ночной столицы в котором не портят даже наши расплывчатые отражения.       — А сколько я уже тебе должен? — как бы между прочим уточняю я.       — По меркам чёрного рынка, думаю, одну почку и кусочек печени, — как бы ему не хотелось, выдержать серьёзную паузу не получается, и следующие слова Кир выталкивает из себя сквозь весёлый, пьяный смех: — Но мне достаточно будет твоего сердечка.       — Фу! Ты как будто украл шутку у Данила.       — А что мне остаётся, когда он внезапно стал таким загадочным, закрытым и недосягаемым.       Я успеваю подумать о том, что не единственный заметил странные перемены в поведении Разумовского, но ещё одна важная и яркая мысль вспышкой молнии мелькает в сознании и погружается в тьму расслабленного опьянения прежде, чем мне удается её разглядеть.       Ветер грубо швыряет в стекло гроздь новых капель, лопающихся и стекающих по окну прозрачным соком.       Сердце ускоряется вместе с трелью телефона и замирает, когда на экране я вижу «Неизвестный номер». Слегка дрожит палец, смахивающий входящий вызов в правильную сторону.       — Красивые места вы выбираете для жизни, — голос младшенького. Медленный, с намеренно выпяченной наружу издёвкой. — На твоём месте я бы вышел прогуляться вдоль набережной. Свежий воздух навевает правильные мысли.       Со мной не случается волшебного «мигом протрезвел». Моя реакция вообще отличатся от того, как должен бы поступить разумный человек — подскочить и побежать, куда позвали, — и первым делом я скептически прислушиваюсь к гулу дождя за окном.       Честно говоря, прогуливаться сейчас мне совсем не хочется.       Движения вынужденно замедленные, неуклюжие. Кирилл наблюдает за мной настолько печальным и пьяно-сосредоточенным взглядом, что в какой-то момент мне кажется, что он вот-вот перекрестит меня на прощание. Поэтому я задорно улыбаюсь и грожу ему пальчиком, говоря:       — Без меня не допивай.       Между территорией дома и набережной только широкая дорога, перед которой я и не притормаживаю толком: машины уже давно расползлись по дворам да ближнему Подмосковью, и единственная, что попадается мне на глаза — газелька «Дорожные работы», мигающая аварийкой на обочине.       Верный признак того, что алкоголь ещё не успел покинуть мой организм — внезапный приступ сочувствия ожидающему меня капитану, по лицу которого тонкими струйками стекает дождевая вода. Впрочем, я дохожу до такого же состояния, пока мы играем в молчанку, многозначительно и серьёзно разглядывая друг друга.       Со стороны это наверняка напоминает боевую стойку двух кобелей, собравшихся делить территорию. Или сцену из любого вестерна, где главный герой и главный злодей готовятся к решающей схватке, итог которой решит скорость первого сделанного выстрела.       Самое время вспомнить, что я, дебил, даже пистолет из машины не взял.       — Тебе нравится создавать себе проблемы? — скептически интересуется он, первым прерывая наши глупые мальчишеские игры.       — Я же попросил встретиться срочно, — последнее слово произношу с особенным упором, но ровно с тем же успехом я мог бы высказывать претензии парапету, настолько непробиваемо равнодушным остаётся лицо напротив. — Карина собирается сбежать.       Он не удивлён. И это не волшебная сила владения эмоциями и не попытка сохранить видимость владения ситуацией — в отличие от меня, у него всё происходящее под контролем. И я — тоже.       Я лишь обычная пешка в чужих руках. А пешками, как известно, очень легко жертвуют.       — Она сама тебе об этом сказала?       — Она хочет, чтобы я поехал вместе с ней и помог найти ребёнка, которого у неё отобрали.       — Вот как, — задумчиво тянет он, а я напряженно ожидаю ответа, я замираю и почти не дышу, я придвигаюсь ближе, чтобы сквозь завесу дождя, в тусклом свете уличного фонаря суметь разглядеть хоть какой-то намёк на истину. Но не спрашиваю. Так и не спрашиваю прямо. — И ты согласился?       — Сказал, что мне нужно подумать.       — Правильно. Тяни время. Попробуй пообещать ей уехать, а потом иди на попятную из-за страха — вдруг она расскажет что-нибудь о своих планах или о том, кто ей помогает. Потому что они, видимо, успели выйти на контакт прежде, чем ты запустил жучок в её телефон.       — Получается, что ей должен помогать кто-то из ваших, — от прописной истины его кривит, как от сильнейшей зубной боли. — Раз уж мы с тобой «сдружились» за спиной твоего старшего товарища, услышь хоть ты меня: Карина не дура. Она бы не стала рисковать, не имей за спиной надёжный тыл из очередного поверившего в сказки о бедной девочке кретина.       — Занятная версия. Но, как бы сказать тебе помягче…       — Что это не моё дело?       — Да. Это не твоё дело, Измайлов. Всем будет лучше, если ты будешь просто выполнять то, о чем тебя просят, и проявишь больше уважения и доверия к нашей работе. Хотя я понимаю, что чужой дурной пример заразителен и тебе кажется, что ты лучше знаешь, как надо. Это не так. Мне и о твоей сестре известно намного больше, чем тебе, так что иллюзий на её счёт я не питаю.       — Но ты здесь и не главный. Может, уточним у майора, что он думает на этот счёт? — я достаю из внутреннего кармана пальто выданный мне телефон и картинно машу им в воздухе.       Он пожимает плечами и протягивает руку, в которую я без опасения вкладываю телефон, ехидно приподнимая одну бровь. Именно эта криво натянутая на лицо игрушечно-пластмассовая маска мнимого превосходства остаётся со мной, пока раздаётся всплеск, и хранимый камнем у меня за пазухой смартфон так же камнем идет ко дну Москва-реки.       — Какого хуя? — вот и всё, что у меня хватает смелости сказать. Чешутся кулаки — то ли промороженные дождем и обкусанные ветром, то ли жаждущие столкновения с раздражающе-самоуверенной физиономией.       Но я, что уже неплохо, адекватно оцениваю своё состояние — ровно пропорционально количеству выпитого, — и реальное распределение сил, где физические данные уже ничего не значат.       — Мнение майора тебе ни к чему. Он не на твоей стороне.       — А ты, значит, на моей?       — Я не против тебя. Этого вполне достаточно.       — Для чего, блять, достаточно? Чтобы мне сейчас облегчённо выдохнуть и с лёгким сердцем доверить тебе свою жизнь и жизни всех близких мне людей? Про какое уважение и доверие к вашей работе вообще может идти речь, когда вы загоняете меня в угол, как свора диких псов, следите за мной, выманиваете посреди ночи?       — Так нужно. Потом поймёшь.       — Да пошёл ты! И майору от меня передавай искренние наихудшие пожелания. Хватит с меня ваших игр.       Далеко я не ухожу. Я вообще никуда не ухожу, отворачиваясь от него, упираясь ладонями в парапет и кое-как сдерживая желание орать во всю глотку от злости и бессилия.       Я устал, запутался, выдохся. Я раздражён расплывчатыми и бессмысленными ответами, удручён не прозвучавшими вопросами, запуган осколками событий и лиц, больше не складывающихся в единую картинку калейдоскопа и ранящими до крови.       Я не хочу учавствовать в этом. Не хочу, не хочу, не хочу.       Но должен.       Поэтому мой удел — беситься, бросаться громкими словами, терпеть снисходительный тон с лёгким оттенком шантажа.       — Ты же знаешь, как делаются серьёзные дела. Всё строится на компромиссах. На способности людей договариваться ради достижения общей цели. Я откровенен: мне нужно тебя использовать. Но ты получишь с этого свою выгоду, и ни здоровью, ни репутации твоей семьи ничего не будет угрожать. А если захочешь, только если захочешь, как я уже говорил, мы в будущем продолжим сотрудничество.       — Самому не смешно вот этот фарс называть «сотрудничеством»?       — Есть много нюансов, почему иной формат пока неприменим. Я и так беру на себя громадные риски, нянчясь с тобой, потому что один важный человек за тебя поручился. Но если ты не хочешь такого «сотрудничества», то убеждать больше не буду. Может ты и правда лучше нас знаешь, как справиться с сестрой. Дерзай.       — Приятно наверное так крепко держать других за яйца? — с нервным смехом уточняю я, достав пачку сигарет и шарясь по карманам в поисках зажигалки. Круг замкнулся, и мы вернулись к тому, с чего всё начиналось: у меня нет выбора.       — Это ты мне скажи, соучередитель огромного теневого бизнеса, — пусть и ожидаемое, это откровение всё равно застаёт меня всраплох, ударом под дых выбивая воздух из лёгких. — А на мне ответственность за человеческие жизни. И необходимость тратить личное время, чтобы уговорить особенно упрямых помочь им выжить.       — Уговорил, святой ты человек.       Забившийся в угол зверёк будет кусать протянутую к нему руку помощи. Я много раз думал так о повадках Дианки, от страха сильнее прежнего скалящей зубы, но оказалось, что в этом мы с ней ничуть не отличаемся.       Мне тоже любыми способами хочется показать, что я могу за себя постоять.       Не могу, не могу, не могу.       — Карина приезжала к тебе домой сегодня.       — Нет.       — Это был не вопрос, — усмехается он, выжидающим взглядом впиваясь в мой профиль. А я не поворачиваюсь специально, сосредоточенно соскребая верхний слой заледеневшей кожи большого пальца о колёсико дешевой пластиковой зажигалки, от которой никак не получается прикурить.       Дождь снова и снова гасит слабо трепещущий огонёк, пропитывает и размягчает торчащую изо рта сигарету — её бы давно уже выбросить и взять новую, но я ухожу в настолько глухую оборону от всех внешних раздражителей, что становлюсь не способен на любые дополнительные движения.       Перегретая событиями и эмоциями психика включает механизмы экстренного охлаждения, притупляя всё происходящее до примитивных, бесцветных картинок, скупой выжимки фактов, с которой сможет справиться прямо сейчас.       — Около трёх часов дня она несколько раз обошла двор, потом минут пятнадцать провела в здании и уехала обратно. Решусь предположить, что ты не был целью её визита, поэтому тебе тем более следует о нём знать.       Мягкий туман затягивает противоположный берег, полностью скрывая его из вида, и кажется, будто река вытекает прямиком из него: с жалобным всплеском упирается нам под ноги, расходится по сторонам, дрожит под частыми мелкими ударами капель. Разные формы одной и той же воды не могут спокойно существовать вместе, непрерывно поглощая, вытесняя, подавляя друг друга.       «Я думала ты переехал».       Не прошло и двух дней, как я привёл Диану в свой дом, открыл двери своей жизни нараспашку — заходи, устраивайся поудобнее, здесь всегда тебе рады, — как на пороге появляется Карина.       Не прошло и двух дней после боязливых, осторожных, невинных — ах, как легко меня снова одурачить образом несчастной сестрички, — вопросов о работе и образе жизни Люси, столь редко выходящей из дома, и вот она чудом избегает смертельно опасной гостьи.       И это может быть совпадением. Это должно быть совпадением.       Но я в совпадения больше не верю.       Не прошло и двух дней, как родной человек, которого я изо всех сил пытаюсь прикрыть собой, исподтишка вонзает нож мне в спину.       — Есть основания предполагать, что Карина очень торопится. Именно поэтому ты должен тянуть время. Дай мне хотя бы два дня, Измайлов, — продолжает твердить о своём капитан, как и положено чёрту, пристроившись за левым плечом. Он даёт мне огня — его зажигалка не гаснет ни от дождя, ни от ветра, только и она не способна зажечь то, что уже погибло.       И я, только начинающий медленное погружение в пугающую бездну вскрывшегося предательства, только начинающий осознавать потерю и второй сестры, остаюсь ещё и без друга.       На гладком и блестящем металле протянутой мне зажигалки кусают друг друга за хвост две сплетённые змеи. Впечатляющая гравировка. Уроборос.       Там, где умирает старое, рождается новое.       — Красивая вещь, — киваю я, выплюнув сигарету прямо на асфальт и поспешно вытягивая из пачки новую.       Сколько, сколько, сколько фигур в этом проклятом кригшпиле окажутся на чужой стороне? Сколько ещё разочарований от каждого следующего хода меня ожидает? Сколько будет продолжаться эта игра, прежде чем меня снесут с шахматной доски, окружив, заманив, достав на любой из клеток?       — Это подарок, — отвечает он, и если после говорит что-то ещё, то я уже не замечаю.       Долго приходится ждать такси. Долго торговаться с водителем, чтобы залезть внутрь в одежде, с которой ручьем течёт вода — как будто слезами по лицу, шее и плечам; как будто кровью по груди, животу и ногам. Долго шлёпать по лужам, петляя по лабиринту из забитых машинами дворов обычного спального района. Долго подбирать код домофона, психовать и пинать дверь в подъезд, упираться в неё лбом, умоляя себя вспомнить эту чёртову комбинацию однажды набранных цифр.       Я всё делаю очень долго, давая себе возможность успокоиться. Но завожусь ещё сильнее, впадаю в ярость, в практически неконтролируемое бешенство, которым, что страшнее всего, начинаю упиваться.       Мне открывает Данил. Немного сонный, но спокойный. Он пропускает меня внутрь и закрывает замок изнутри, не произнося ни слова. Словно уже понимая, почему я пришел.       В моих планах не было заламывания рук, долгих взглядов глаза в глаза и преисполненного трагизмом вопроса «За что?!». Продуманные и выверенные ходы возможны в партиях с заклятым врагом, но оказавшись по ту сторону от настоящего друга можно только крушить всё вокруг, давая выход боли.       — Ну Глебушек… — успевает вякнуть Разумовский, прежде чем я прерываю его. Грубо. Жёстко.       Бью лбом ему прямо в переносицу, и у самого точки перед глазами мелькают. Бело-чёрные. Чёрно-белые. Расставленные в шахматном порядке.       У него получается устоять на ногах, ухватившись рукой за косяк. Из носа льётся кровь, солоноватый привкус которой сразу же появляется и у меня во рту. Никакой мистики — случайно прикусил губу.       Я хватаю его за грудки, он перехватывает мои руки, выворачивая запястья. Трещит и рвётся его футболка. Растягиваются и почти рвутся мои связки. И наше общее слаженное пыхтение могло бы быть настолько забавным, если бы мне не хотелось по-настоящему его убить.       У меня от гнева язык отнимается, а вот что ему мешает говорить — непонятно. Но с новым приливом силы, с новым приливом настоящей физической боли, вкупе с эмоциональной переливающейся за все возможные пределы, я снова бью его лбом, на этот раз попадая в район подбородка.       Не тот размах, не тот угол, не та сила. Но несколько секунд, необходимых ему, чтобы прийти в себя, дают мне фору.       Запрещённый приём — коленом прямо в пах. Он, кажется, этого ожидал, и уклоняется довольно резво, но лишь смягчает для себя удар. Сгибается, шипит сквозь крепко сцепленные зубы и тянет, тянет меня на себя, отходя вглубь квартиры, в тёмную и незнакомую мне зону.       Это сбивает, торопит меня. Мы расцепляемся на мгновение, пользуясь которым он впечатывает кулак мне в живот. Соль во рту перебивает желчная горечь, жгущая горло и пищевод, вызывающая еле сдерживаемые рвотные позывы.       Он отступает, я наступаю. Он наступает, я отступаю. Шаг, шаг, шаг.       Мизерное расстояние превращает драку в мышиную возню, а удары — в лёгкие тычки по всем доступным органам друг друга. Самое досадное, что ни один из нас уже не пытается бить по-настоящему, но ни один из нас не намерен сдаваться. Мне бы перегрызть ему шею, а ему — доказать, что нихрена я не смогу сделать.       И с новым рывком, с яростным рыком я сшибаю его с ног, и мы вместе падаем на пол, создавая волну шума, сравнимого с обрушением целого дома.       Или многолетней дружбы, державшейся на железобетонных перекрытиях взаимного доверия.       За этим грохотом невозможно было услышать ничего более. Поэтому сначала мне приходится почувствовать небольшой жёсткий предмет, приставленный меж лопаток. А потом уже сосредоточиться на щелчке снятого с пистолета предохранителя и женском голосе:       — Отпускаешь его или я стреляю.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.