Альмира
21 апреля 2021 г., 16:44
Моя домохозяйка ждала меня, все так же сидя на крылечке с чашкой в руках, и я подумал, что этот бесконечно длинный день, кажется, заканчивается. Ветка рвалась с привязи – за всеми событиями мы с ней сегодня толком не поиграли, пришлось остановиться, потрепать за уши, прикрикнуть, чтоб успокоилась и не будоражила соседских собак. Велена поднялась при моем приближении, зевнула, и совершенно буднично сказала: «иди ложись, я дверь запру на ночь да тоже спать лягу», будто это не она рыдала сегодня у меня на груди. Утром тоже не расспрашивала ни о чем, накормила, и благословила идти на службу. Я чувствовал, что должен ей что-то объяснить, рассказать, но выдать тайну Всемилы не мог, а без этого рассказ терял всякий смысл. И в обед, придя домой, решился, подошел, смущенно сказал:
- Велена, я не могу тебе рассказать всего, но ты не думай, мы… замирились с Радимом. Он к князю едет, подати везет, просил без него глупостей не делать.
- Сам едет? - Велена, казалось, безмерно удивилась, - он же обоз отправлял обычно. Да и осень же, квары перед зимой злые бывают… Ну да это его дело. Замирились – и хорошо. – Она посмотрела мне в глаза, и улыбнулась, - ты ведь не о Радиме сказать хотел? Олежка-Олежка… чего удумал-то головой своей ученой? Гложет тебя что? Виниться, однако, хочешь? Все хорошо, касатик. Уж не мне, старухе, обижаться-то.… А ты вот лучше прогуляйся-ка до лесу, пока леший еще в спячку не ушел, набери шиповника, да ольховых шишек. Да все, что тебя гложет, там и оставь: на воду наговори, или березке поведай. Или, – она, уже без улыбки, внимательно взглянула на меня, - ветру отдай, пусть развеет.
И я пошел в лес. Последнее время я все реже бывал здесь, боль потери притупилась и отошла на второй план, острой потребности выплескивать ее из себя больше не было, а все свободное время я был занят вырезанием узоров для Радима и Златы. И сейчас, неспешно идя по лесной тропинке к знакомому роднику, смотрел по сторонам, будто впервые оказался здесь. Наш остров лежал много севернее Свири, лето было короче, и сейчас там бы уже стелились под ноги первые желтые и бурые листья. Здесь же только яркие ягоды шиповника, да попадающиеся под ноги грибы напоминали о скорой смене сезона. Я набрал в холщовый мешочек ольховых шишек, и присел на траву возле небольшого ручейка. Где-то там, на другом его берегу, стояла избушка Помощницы Смерти, но сегодня я о ней не думал. Мысли возвращались к сестре воеводы, Всемиле. Имя, означающее «милая всем», совсем ей не подходило. Милой была разве что ее внешность. Всемила совсем не походила ни на Радима, ни на Добронегу, видно, и правда пошла в неведомую Найдену. Но с самой первой встречи что-то внутри меня настораживалось при виде нее, что-то, чему я не мог найти объяснения, какая-то неправильность. Как будто в гармоничной мелодии вдруг промелькнула резкая нота, или завиток узора лег в другую сторону: вроде и не бросается в глаза, а чувствуется неладность.
Она спрашивала, была ли у меня хоть девка. Именно девкой называли Альмиру староста и его жена, когда пытались объяснить, почему я должен выбрать другую.
Я чуть не впервые за долгое время позволил себе вспомнить Альмиру, какой я ее увидел впервые – жрицу, выбранную старостой и верховным жрецом для введения меня в род хванов. В парадном облачении, с серебряным ритуальным кинжалом в руке, она казалась взрослой, опытной и совершенно недостижимой, как мечта. Она после говорила, что видела меня на улицах, и будто мы даже пару раз говорили с ней в храме, где я ждал Альтара, нашего жреца, но я этого не помнил.
Когда нас оставили одних, я порадовался, что выучил все шаги обряда заранее, и вместе с ритуальным кинжалом принял всю ее, без остатка, перед Богами. А после, когда все закончилось, и кинжал вернулся на свое место в нише, она улыбнулась – и я остался до утра. Дома ждали, готовили положенное угощение – но все это было потому, что так должно, и я в первый раз решился презреть условности. Обряд позволял остаться – и я остался. И ни разу не пожалел об этом. Потом она заболела, и я принес ей отвар мхов, растущих далеко на севере. Она благодарила так, будто никто никогда о ней не заботился – и я чувствовал себя героем старых преданий. А еще она расспрашивала о монастыре, и моей жизни, и слушала так, что было понятно – ей правда интересно. Дома со мной почти не разговаривали сверх необходимого, у каждого была своя жизнь, у старших братьев уже народились дети, и все внимание родных было отдано им. Альмира же смешно морщила нос, и прикусывала костяшки пальцев, сдерживая смех – и я сам себе казался великим рассказчиком. Она не была самой красивой, или самой хрупкой – но рядом с ней я чувствовал себя настоящим мужчиной. Она любила жизнь, была самой жизнью, и… и я не знал, что с ней стало.
Я ожидал слез, как обычно при воспоминаниях, но в этот раз пришла только светлая печаль. Альмира любила жизнь, и хотела бы, чтобы я жил. Она так боялась, что я однажды уйду, сочтя ее старой… Глупая, для меня она была краше всех, и возраст был всего лишь ничего не значащим числом. Меня огорчало лишь одно – я не мог назвать ее женой ни перед людьми, ни перед богами. Жриц на нашем острове было девять, они служили в Храме при Шаре, и вводили молодых юношей в род, наделяя их силой. Наш обряд, в отличие от кварского, был бескровным. Каждый юноша, достигший пятнадцатой весны, приходил в храм, где жрица вручала ему себя перед богами – и после таинства соития он получал толику сил воздуха от Шара. Обряд завершался, и юноша возвращался домой мужчиной, осваивал новые умения, узнавал секреты, недоступные ранее. Жрица же оставалась в храме, вручая себя следующему, и следующему, и следующему, открывая дорогу, по которой потом пройдет жена. Их почитали, приглашали в гости, но за глаза жалели – я сам слышал, как женщины говорили о том на своих посиделках. Жрицы, в некотором роде, тоже были Теми, кто не с людьми.
Я не знаю, как так вышло, но однажды я остался ночевать в комнате жрицы при храме. Потом еще раз – домой идти не хотелось, а мы так славно проводили время за разговорами… А потом я взял кинжал и протянул его Альмире – она приняла, и мы снова взошли на обрядовое ложе.
Староста сам ли понял, или ему сказал жрец, от глаз которого ничего не укрывалось на нашем острове – я не знаю. Только однажды он отвел меня в сторону, и заговорил о том, что негоже прерывать род, что мой долг, как младшего сына – сохранить и передать знания, а значит, пора бы подумать о подходящей паре. «Храмовая девка» этой парой быть никак не могла. Помнится, я ответил тогда, что жрица – не девка, и ушел. А он начал ставить ее в обряды, начиная с праздника плодородия.
После первого такого обряда я седмицу ходил сам не свой: я так привык называть ее своей женщиной, что сама мысль о ком-то другом рядом с ней приводила в бешенство. Но ни одна из девушек, с кем знакомили меня заботливые родственники, не умела так слушать, и так смотреть – будто я единственный в целом мире. А потом я подумал, что обряд – это служение, работа. Это совсем другое, чем то, что между нами. И еще седмица понадобилась, чтобы найти нужные слова и прийти к Альмире. Она сидела у стола, делала вид, что заваривает травы, и выглядела такой ранимой и беззащитной, что я махнул рукой на все заготовленные слова, и просто обнял ее. И обнимал все время, пока она рыдала у меня на плече, выплескивая боль несбывшихся желаний, нерастраченной нежности, обманутых ожиданий. И я в который раз понял, что она – просто женщина, которой нужна опора, и эта опора – я. Я – мужчина в нашей паре, и ничто и никто этого не изменит. Даже староста.
Однажды она села рядом, и завела разговор о том, что старше, что не сможет родить дитя, потому что ее тело отравлено. И столько было в ее голосе затаенного привычного горя, что я понял, что просто обязан что-то сделать. Именно тогда появились в ее комнате узоры, которые я теперь вырезал в доме Радима. И в Альмире будто что-то расправилось, она ходила по дому вроде и такая же, но какая-то другая. Именно тогда она перестала вздрагивать после прихода старосты, поговорила о чем-то с жрецом, и ее почти перестали ставить в обряды. Тогда же появилась у нее затаенная улыбка, которую я любил больше других – в самых уголках губ и глаз, будто ей ведомо что-то такое, недоступное другим. А я так и не знаю, успели ли подействовать узоры и отвар из далеких южных трав, исполнилось ли ее желание.
…Я бы, наверное, еще долго сидел и вспоминал, но солнце зашло за тучку, вокруг резко стало неуютно и неприветливо, поднялся холодный ветерок, напоминая, что лето закончилось – и я открыл глаза и поднялся. Судя по небу, просидел я тут изрядно, солнце уже спускалось к горизонту. Умывшись, я впервые подумал, что надо бы отдать дань памяти погибшим сородичам, и по возможности помянуть их. Что-то еще скребло, не пускало просто уйти, и я, отложив в сторону мешочек с ольховыми шишками, разделся и шагнул в ручей. Ноги обдало холодом, но я привычно позвал внутренний огонь, а потом рухнул в воду плашмя. Выбрав плоский камень, улегся на него щекой, и позволил воде омыть себя, и растворить, унести с собой печаль и грусть. А капли на щеках – это просто капли, не слезы по той, мирной, жизни, которой уже не будет. Сдавленный стон «Аааальмииираааааа….» вырвался из груди, и ветер унес его вдаль. И сразу стало легче, образ Альмиры посветлел, а я выбрался из ручья, обтерся рубахой, оделся, подхватил свой мешок и пошел к ближайшему кусту шиповника. Как раз пока собираю, рубаха на его ветвях просохнет.