***
Нож с кухни притворяется золотым в свете ламп. Я его беру с собой в гостиную, не снимая туфель на пути к трюмо. Со временем его предначертание немного исказилось: я в какой-то момент перестала пользоваться косметикой вне стен театра и начала сваливать на стол все подарки, полученные после выступления. Примерно в медиане сезона, когда пространство трюмо заканчивалось, цветы в вазе чернели и покрывались пылью, я выбрасывала лишённые хоть какой-то ценности игрушки, письма, открытки, билеты других театров и оборот колеса начинался заново. Осушала пирамидные вазы, очищала стол от листьев и лепестков. Он ещё сохранял аромат давно умерших хризантем, только что использованных духов. Слышится шелест бумаги, к запаху духов примешивается запах целлюлозы, лиловый конверт клеится к краям пластырей на пальцах. Я вскрываю его сверху, рассматривая билеты. Это казалось очень сложным — найти что-то подходящее такому человеку, как Алиса. Несмотря на наши откровенные разговоры, я знала о ней всего ничего. Поступок крайне примитивный — сначала согласовать решение со своими интересами. Но действенный. Я покидаю и возвращаюсь в «Соню» за час. Новый номер телефона, не востребованный старыми людьми, лишние звонки не обнаружил. Ноги несут меня через первый этаж к лифту. Двор-колодец гостиницы переделали в ресторанную площадь, закрытую сверкающими стеклами. Проходя мимо такого хрустально-невидимого, я немного замедляюсь. За ним, уткнувшись взглядом в стол с бумагами, сидела Алиса. Раздражённо крутила кольцо на безымянном пальце, с улыбкой читая что-то в документах. Мужчина в костюме справа от неё что-то рассказывал и переворачивал страницы, не давая дочитать. Мне подумалось оставить её и не мешаться в таком серьёзном деле. Но Алиса, будто ощутив долгий наблюдающий взгляд, поднимает свой. Мы несколько секунд смотрим так глупо друг на друга и одновременно оживаем. Я указываю, что подожду её у лифта, она — приглашающе зазывает меня пальцами. Спорить без слов сложно. У неё один взгляд убедительнее миллиона чьих-то слов. Попытки предпринимаются до того момента, пока у меня не кончаются жесты. — Ты так восхитительно выглядишь, — подперев голову рукой, заворожённо произносит Алиса. — С чего это? — Мне на каком-то спектакле подарили билеты на художественную выставку. Они действительны до конца декабря, — я протягиваю ей один, и она неосознанно забирает глянцевую бумагу. — Если мы пойдём, то нужно выглядеть соответствующее. — А я думала, ты вдохновилась мной, — расстроенно говорит Алиса. Сажусь слева от неё, мне под руки сразу опускается меню. Официант обещает подойти через несколько минут и удаляется на кухню. Её знакомый напротив, по всей видимости — адвокат, растерянно вертит головой, по-мужски заламывая пальцы. — Вы же, вы, — он не находит мне слов, обращается к ней. — Как же тебе на людей везёт, Алиса. С примой Мариинского театра сдружилась за два дня в Питере? — Моей девушкой в школе была правнучка Достоевского. Вот где везение, — скучающе произносит Алиса, не отрывая взгляд от текста. — А он… знает? Я перевожу взгляд на мужчину средних лет в выглаженном до краёв костюме. И правда очень дёрганный, осторожный с виду. Копошится пальцами в серебряном портсигаре с каким-то усложнённым изображением цветов. На его руке золотое обручальное кольцо, очки в такой же оправе. Тёмные волосы, выбритое лицо. Выглядит очаровательно, если снять с него резкие движения. — Знаю, — раздражённо отвечает он, закуривая сигарету. — Скрывать что-то от адвоката — как умалчивать от врача новые симптомы. Чревато ужасными последствиями. Распутал нашу тайную связь и теперь недовольно курил, стуча пальцами по столу. — Рада знакомству, — обращаюсь к нему, лишь бы извлечь раздражающий звук из воздуха. — Взаимно. Неимоверно счастлив встретиться со всемирно известной и талантливой балериной. — Благодарю. Мы пожимаем руки. Он становится более одухотворённым после практического знакомства. — Моя жена боготворит балет. Ждёт, когда дочке исполнится три года, чтобы отдать её на занятия. Кстати, мы в это воскресенье идём на спектакль. Может… Он перетаскивает на мою часть стола свой рабочий блокнот и ручку. Рука оставляет подпись на линейном листе, возвращает дорогое перо в экватор записной книжки. Алиса доливает в мою чашку кофе, возвращаясь к документам. — Я уже не прима Мариинского театра, увы. Голос звучит ровно, без неравномерных интонаций, без пауз. Удивительно спокойно. Я этому на секунду радуюсь: нет желания выглядеть слабо, хочется держаться достойно. Уязвимость не из тех чувств, лёгких в демонстрации, пускай даже незнакомым и маловлиятельным. Оно им, как стекло в заброшенном доме. Хочется бросить камень и посмотреть, как бьется. Её адвокат печально поджимает губы, тянется к своей чашке. Обращается к Алисе: — Ну что? Алиса не отвечает, увлечённо сопровождает буквы на листе карандашом. Я на секунду заглядываю в него. Там что-то похожее на сценарий. — Алиса, заканчивай читать! — он гневно забирает распечатки. — Когда это было? — Где-то в первые два года брака, — с призрачной жалостью отвечает, откидываясь на стуле. — Откуда они это взяли? — Охрана записывала все входящие разговоры с его телефона. Они выкупили аудиозапись. — Ироничный диалог восьмилетней давности? Он столько всего интересного говорил по мобильной связи, — ностальгирует Алиса. — Как избавиться от следов незаконной вырубки леса, как его раздражают журналисты из «Северного слова», у какого отделения столичной милиции крыша дешевле. А продают они пять минут моих шуток? — То, что это шутка, ещё надо объяснить суду присяжных. А это не очень легко в твоём положении, моя дорогая, — он запивает табачную затяжку кофе. — Знаешь, было бы намного проще, если бы мы позвали Лизу. — Нет, — не думая, отрезала Алиса. Я невидимо исключаю себя из этой беседы, чтобы не усложнять разговор. Но вопросы навязываются и навязываются: как много шансов у неё вообще выиграть, в чём состоит непроходимая проблематика, кто такая Лиза. На последний вопрос можно ответить и самостоятельно, если вспомнить наш утренний разговор. Не факт, что правильно, но кто знает. — Тогда не удивляйся, почему всё идет так вязко. — Потому что линия защиты у тебя отвратительная, — забирая со стола сигареты, говорит Алиса. — Не надо бы открещиваться от правды и уходить в этот фарс. — Что, хочешь прийти на суд и сказать: «Да, я была с ним в браке только ради судостроительной компании, поэтому дайте мне её, пожалуйста»? — Нет, но разыгрывать ужасную трагедию тоже не стоило. — Алиса, обычные люди не видят полутонов. Для них всё или чёрное, или белое. И раз уж его дочь пытается выдать тебя за вдову-убийцу с шизофреническими планами на верфь — самое меньшее, что в такой ситуации можно сделать, это не метаться между крайностями, а занять верную, — он поддерживающе приобнимает её одной рукой, копаясь второй во внутреннем кармане. — Так что давай, входи в образ горе-вдовы. Не просто же так высшие силы послали тебе человека из театра. — Всё, уходи, — мрачно произносит Алиса, изгоняюще взмахивая ладонью. Моё наблюдение её немного оживляет. Похоже, передо мной быть мрачной ей не хочется. Ну, не мне одной уязвимость противна, — понимающе объясняю себе. Адвокат отстегивает верх кожаного портфеля, складывая туда документы со стола. Официант подает запоздавший завтрак — очень сладкие по вкусу сырники. — Это оставь, — красные ногти по-собственнически накрывают распечатанный диалог. — Зачем? — Майринк мне уже наскучил, — расслабленно шутит Алиса, подперев голову рукой. — Оставь. Я отдам на суде. — Они мне нужны и до суда. Что ты, как ребёнок малый. — Ну, распечатай ещё, — раздражённо отвечает Алиса. — Я тебе столько плачу, можешь хоть в золоте себе отлить. Я аккуратно вытаскиваю документ из-под её пальцев, отодвигая тарелку. Она кидает мимолётный взгляд, пока её заново не отвлекает адвокат. Не знаю, почему так тянет его прочитать. Может, хочется узнать, всегда ли она была такой мрачной и лёгкой одновременно? Я вчитываюсь в первое предложение их давнего диалога. Глаза незаинтересованно скользят по длинному монологу её мужа, всё дальше и дальше. Пока не появляется слово «верфь». «На верфи замечательно. Самая [неразборчиво] часть Питера», — гласит первое предложение диалога. «Тебе нравится?», — вопрос её мужа. «Здесь спокойно. После разговора с отцом, как настоящее лекарство». Я представила этот морской шум вблизи, скрип досок эллинга. Причал был и моим возлюбленным местом в городе. «Что он тебе говорил?» — спрашивает её муж. Распечатка гласит о чьем-то смехе. И такие вещи фиксируются в суде, надо же. «Он рассказывал, что ему всё ещё снится твоя дача во Всеволожском районе. Что ты… похоронишь меня в той же лесополосе, если я с тобой разведусь». Я нервно разматываю пластырь на мизинце, бесполезно пытаясь его приклеить обратно. Мне становится не по себе. Хоть финал их брака уже известен, я почему-то всё равно переживаю за эту юную Алису в шумных ветрах верфи. «Я же тебя люблю, милая. И пальцем не трону, если будешь вести себя хорошо», — мне и самой не верится в сказанное. Балет, его бессловесная культура прекрасного, стал лучшим учителем за двадцать с чем-то лет. Если любовь доказывается на словах — в действиях её нет. «У тебя такие размытые рамки хорошего поведения, — отвечает моя милая Алиса. — Я больше не верю тебе». Её муж наверняка оказался раздражён женским разочарованием. «Алиса…». «Когда я уезжала, ты обещал…». «Алиса, не надо трепать мне нервы. Это уже третий брак, я не дам тебе развестись». Ещё смех курсивом, наверняка её. «Боже, я надеюсь, эти страдания [неразборчиво] после смерти. У меня уже сил нет, ты ведёшь себя как…». Документ снова гласит о смехе, об очень подстёгивающем, если заглянуть далее. «Что, верфь хочешь?». «Я хочу, чтобы ты оставил меня в покое. Не звони мне, не присылай ко мне своих големов в костюмах. Дай мне отдохнуть от Одинцово хоть где-то». Отвоёванные Алисой распечатки забираются на самом интересном. Я расстроенно вздыхаю, так и не дочитав до конца. — И выспись перед следующим заседанием, умоляю. — Уйди уже. Дай нам побыть наедине, — устало вторит современная Алиса, не глядя, отправляет их в папку. Её адвокат раздражённо закатывает глаза, мягко прощается со мной. Грациозно обходит пустые столики, исчезая за стеклянной дверью. Алиса провожает взглядом его силуэт и наконец возвращается ко мне. — Я тоже посмотрела… городские афиши. Есть предложение пойти на пьесу. — Что за пьеса? — Я у тебя не спрашивала, что за выставка. А стоит, учитывая оформление билетов, — она размахивает им в воздухе. Официант на скороходных шагах ухаживает за столом, убирает с него лишнюю посуду. Я жду его исчезновения, доливаю себе кофе и резюмирую уклончивый ответ. — Там или что-то сверхгениальное, или что-то ужасное. — Или всё вместе, — скрашивает тона Алиса, садясь ближе. — Начинается в шесть вечера, так что на твою пытку картинами мы тоже успеем. Её руке под столом этика совсем неинтересна. Я возвращаю кружку на стол, стоит милой Алисе непосредственно близко оказаться у моей шеи. Боже, как кошка рядом мятой. — У тебя такие восхитительные духи, — она подносит моё запястье к носу, подносит горячие слова к коже шеи. — Не хочешь немного поласкаться в номере? Я вытаскиваю пальцы из её хватки, спрашиваю: — Не боишься, что эти пластыри останутся в тебе? — воздушно стучу ногтями по её губам. — Никому твои пальцы не интересны, — мило ёрничает Алиса, убрав их с лица. — Займемся теперь тем, что я нахожу правильным. — И что ты находишь правильным? — Увидишь. «Там или что-то сверхгениальное, или что-то ужасное», — мысленно дублирую произнесённую истину. Оплаченный счёт забирается официантом. Алиса вытаскивает меня из-за стола за рукав, в самый последний момент забираю пальто со спинки стула, следуя за ней. Посетители гостиницы — пожилая пара — останавливают меня перед лифтом, преподносят в дар свою осведомленность балетом, спрашивают, на что я бы порекомендовала сходить. Небольшая известность ощущается воздушным шлейфом за спиной, цепляющим ветки. Я прошу меня извинить, ухожу от них в изрядно заждавшийся лифт. Этот обтягивающий свитер абиссального цвета в его свете ощущается знакомым, его гибкие полосы на спине прямо как в ночь нашего знакомства. Сегодня на ней брюки, после тех приталенных юбок ниже колен видеть что-то иное непривычно. Траурный образ, будто невидимые руки мужа сковывали её даже в доведённой до абсолюта свободе. Но в этой мрачности есть что-то чарующее, эстетическое. Поцелуй в лифте метафоричен её вороньему образу. Очень откровенен и осторожен одновременно. Она проводит пальцами по нижней губе и я отстраняюсь под неуместным жестом. — Ты прямо как Шериданс на вкус, — с улыбкой озвучивает Алиса. — Это из-за высокого сахара? — Понятия не имею. Твои отстойные пластыри наложили вето на прокол пальцев, — я их подняла в воздух. Лифт останавливается на пятом этаже к концу разговора. Ещё два жителя пятого этажа, мужчины в офисных костюмах, вызывающе уставились на нас, отступая в сторону. Неприятно подобные взгляды ловить даже вне влечения к женщинам. Сейчас тем более. — Любопытно, везде ли, — вытерев о мою щеку пальцы, сказала она. — Ох, Алиса, ты ужасна, — я вышла из лифта за ней. Пока её руки ухаживали за замочной скважиной, я рассматривала внутренности двора-колодца через окно, капли с серыми зрачками на стекле. Кариатиды устало подпирают балкон над дверью, ведущей, наверное, в административную часть отеля. Литейный в своей изящности — моя родная Коломна, разве что в большей близости Невы. У нас одна влюбленность на двоих к архитектуре центра, в ухоженные каналы и мосты. Её восхищенные взгляды на реки трудно не заметить: в этом свете аффинаж с верфью выглядит очень ветхозаветно. Позднее участие в её жизни невольно ставит меня в роль ничего не решающего наблюдателя. Хоть очищай воскресенье от пыли эгоизма и ставь за её счастье свечу в Спасе на Крови. Я первая захожу в светлый номер к танцующим на ветру занавескам. Он такой же серый, как и ноющая погода за окном. Руки неохотно закрывают форточку, в тесных четырёх углах становится тише: противные шумы литейных машин исчезают за толстым стеклом снаружи. Мы едва касаемся друг к друга, а у меня воздуха нет в легких, сбилось дыхание, будто под влиянием новооткрытого приступа. Наш предисловный поцелуй в лифте продолжается уже на кровати. Пальцы расстегивают пуговицы на моей рубашке, вытаскивают её края из пояса юбки. Гольф отклеивается от тела под чужими пальцами, как змеиная кожа. Пластыри слезают из-за пряжки ремня, его острые углы царапают ещё не зажившие раны. Алиса распутывает узел волос на голове, вытаскивает невидимки, игнорируя моё негодование сквозь поцелуй. Спина соприкасается с холодной тканью одеяла. Я полной грудью вдыхаю воздух, с восторгом наблюдаю, как она вытаскивает кожаную полосу из брюк. Чистота красного, чёрного и белого — неоспоримый канон её эстетики. Но, боже, мне предпочтительнее видеть её голой. Алиса занимает поцелуем, её пальцы держат запястья над головой. Я чувствую, как выпирающие кости стягивает холодной кожей ремня, как её ладонь мягко и трепетно проходит по костяшкам, то ли успокаивающе, то ли властно. — Понятие прекрасного у тебя скверное. — Мы только на полпути, — мягкий поцелуй в шею — лаконичное интермеццо после сковывающего жеста. — Встань на колени. Не знаю почему, но я её слушаюсь. Выполняю просьбу о коленях, упираюсь локтями в одеяло. Её ладонь давит между лопаток и я выгибаюсь под требовательным жестом, распрямляю завязанные руки, соприкасаясь грудью с постелью. Костяшками достаю до изголовья кровати, чувствую ткань её брюк бёдрами. Она вызывающе медленно гладит голую кожу, убирая волосы со спины. Я шумно выдыхаю в смятое одеяло, отворачиваюсь наконец от зеркала, погружаясь в темноту постели. — Как себя чувствуешь? — ладонь в коленном сгибе, плавно поднимается всё выше и выше. — Унизительно, — со смехом говорю я в смятую ткань. — Ты не очень хорошо разбираешься в ощущениях, верно? — она наклоняется, с улыбкой спрашивает, пока её руки скользят по животу выше. — Что странно, учитывая твою работу в театре. Холодные пальцы останавливаются на груди, я чувствую глянец её лака кожей. Судорожно выдыхаю полустон, когда Алиса горячо шепчет прямо в шею: — Это чувство уязвимости, а не унижения. — Велика ли разница? — Велика, — следует после захватывающего поцелуя в шею. — Люди привыкли склонять абсолютно чистое чувство в категорию «плохого» или «хорошего». Это так неразумно. — Я не совсем понимаю, о чём ты. — В твоём положении трудно соображать, всё в порядке, — снисходительно сексуально шепчет Алиса, её пальцы гладят внутреннюю часть бедра. — Не знаю, как объяснить. В философии материализма есть очень удобные категории базиса и надстройки. Если рассматривать через эту линзу, то чувство уязвимости не представляет какой-то крайней категории, оно принадлежит к архаике базиса. — Алиса, это не похоже на «поласкаться», — смущённо выдохнула я, едва её холодные пальцы поднимаются по бедру выше, становятся скользкими. — Чувство уязвимости, как огонь: можно согреться, а можно дом сжечь. В зависимости от того, как с этим чувством обошлись, появляются два других состояния — унижение и близость, — боже, её спокойный голос — настоящая пытка, я будто теряю здравомыслие, пытаясь внимательно слушать. — Унижение — это сожжённый дом, избитая уязвимость. Если я захочу тебя оскорбить, запытать, убить — едва ли ты сможешь сопротивляться в таком уязвимом положении. — И ты ещё спрашиваешь, почему я себя так чувствую? — Уязвимый человек — отличная проверка собственной нравственности, — её пальцы плавно проникают внутрь, она целует моё плечо, говорит почти на ухо. — Беззащитное существо, как белый лист для чужих карандашей. Посмотри, что делает человек с уязвимыми людьми, и поймешь, что он из себя представляет. Что он сделает с тобой, стоит тебе оказаться с ним голой, больной или пьяной. Кончики её волос щекочут кожу шеи. Я подавляю стон, чтобы не перебивать. Горячие пальцы заканчивают каждое движение, будто балетом занималась здесь не я, а она. Такая откровенная ласка не очень способствует манерности к монологу, но я правда пытаюсь. — Поэтому все так озабоченны близостью. Отношения строятся на этой уязвимости. Ты признаешься в любви человеку, обнажая свою уязвимость. Ты раздеваешься, спишь, рассказываешь тайны, обнажая свою уязвимость. Невозможно достичь абсолютной близости, не чувствуя себя уязвимым. И поэтому доведённая до противоположной крайности уязвимость ощущается так приятно. Чувства полного принятия, оправданного доверия уникальны по своей природе, но их хочется повторять и повторять. В этом вся красота второй надстройки. Так как себя чувствуешь? — она властно стягивает волосы в хвост, аккуратно поднимает мою голову. — Я оправдываю твоё доверие? — Оправдываешь, — будто в бреду, отвечаю ей перед поцелуем. Она самодовольно усмехается, не теряя ни грамма безмятежности, с которой начинался её урок. «Боже, она даже туфли не сняла», — безумно проносится в голове при взгляде в зеркало. Сдержанность выглядит очень сексуально, и трудно сказать, что вообще способно разрушить китовое самообладание. Я вижу тёмные глаза, как мало серости в них остается, но всё равно верю в искусную иллюзию хладнокровия. Поцелуй прерывается ещё одним стоном, Алиса отстраняется, выпутывая ладонь из шарфа волос. Я возвращаю связанные запястья на подушку, заново теряясь в мраке постели. Боже, что она делает, — хочется повторять после каждого её движения. Язык оставляет мокрую полоску вдоль позвоночника. Я выгибаю спину, трудно сказать, из-за чего именно — её навыки и опытность всё-таки довели меня до пика. Пальцы замедляются, внутри становится пусто. И новое ощущение — мягкий поцелуй там, где они ещё пару секунд назад были. Ладонь на животе лишает рассудка, заставляет задыхаться от нехватки воздуха, от синергии ощущений. Откровенно острых ощущений, новых ощущений, доводящих до дрожи во всем теле. Хочется выть и скулить от движений её языка, измученная ткань в руках — мой свидетель. Он крайне настоятельный и плавный, господи, тут и правда испытание — не лишиться рассудка. Я переступаю на коленях, чудом не сваливаясь на простынь окончательно. Холод кольца неприятен, но и к нему привыкаешь, находишь что-то символическое в его металлическом присутствии. Стоит её ладони подняться выше, к рёбрам и груди, я немного прихожу в себя, набираю больше воздуха в лёгкие, чтобы не умереть от этих восхитительных чувств. Алиса отстраняется, властной рукой заставляет лечь на спину. Резко расстегивает ремень на запястьях. Поцелуй здесь, как переходная фаза в ритуале. Без них уже трудно представить секс. Этот — глубокий, пьяный от откровенности, его тяжело закончить. Руки сквозь него снимают чёрную кофту изнутри, расстегивают лифчик, туфли падают на пол у кровати. О, я наивно врала, говоря, что её абсолютное спокойствие меня ужасно заводит. То, как она бесповоротно сходит с этих рельс — вот настоящее удовольствие. Алиса возвращает меня на простыни через поцелуй, плавно отстраняясь и прерывая этим его. Снимает последнее белье, садится на мою правую ногу. Скользит чуть выше, поднимая левую себе на плечо. Там, в коленном сгибе, я чувствую, как сильно бьется её сердце. Прикрываю рот кистью руки от того, какая она скользкая. Алиса сосредоточенно выверяет позу, её большая грудь судорожно вздымается. Восхитительная грудь, мне все никак не удается найти логичный повод к ней прицепиться с одной конкретной лаской. — В университете ты училась на кафедре философии, я так понимаю? — хрипло спрашиваю, пытаясь прийти в себя. — Филологии, — с коварной улыбкой отвечает Алиса, отклоняясь назад. Её собранность и увлечённость завораживают, она спустя фразу «дай знать, если слишком тяжело» пытается выглядеть сдержанно и над ситуацией. Но я уже не верю в прежнюю безмятежность, неспокойствие выдают голос, все жесты и интонации. Её красные ногти на моём колене выглядят, как свежие раны и ушибы от падения, подобные тем, на пальцах ног. Мои дрожащие руки закрывают лицо, стоит движениям ожить. Восхитительный человек, восхитительная женщина. Мой чёрный лебедь под её влиянием стал бы совершенством. Новые ощущения в миллион раз развратнее и острее первой близости. Мне кажется, я умру, умру от переизбытка чувств, сойду с ума, если всё закончится, не достигнув края. Не знаю, совершенно путаюсь в истоках их возникновения. Эта мягкость кожи, её стоны, её слова в прелюдии, навязанное чувство уязвимости, восхитительное чувство уязвимости? Неважным кажется копаться в истоках. Я понимаю тех безликих людей, о которых она рассказывала. Понимаю ту абстрактную массу людей, страдающую от бесконечного поиска хотя бы иллюзии близости. Если чувство уязвимости действительно ощущается вот так, то глупо не стремиться к его повторению, даже ценой цельного покоя. Я ощущаю привкус пластырей во рту, их горькую природу. Тяжело не стонать, тяжело не дрожать, как те занавески на ветру. Пальцы на губах единственные спасают стены смежного номера от смущения. Мне не хватает сил убрать волосы с лица, я смотрю сквозь них на её сосредоточенное лицо. Нахмуренные брови, приоткрытые губы. Помада на них смазалась и выцвела от поцелуев. Её движения становятся более законченными, более полными, более… быстрыми. Те участки бёдер, где мои пальцы нестерпимо впиваются в жемчужную кожу, осыпаются красным. Я глажу её живот, она от неожиданности усмехается, едва не закатывая глаза. Мне тяжело дается описать ощущения, мне тяжело их непредвзято созерцать. Эта небрежность к чужому телу дает законченный ответ, на что похожи новые ощущения. Я будто умираю, не испытывая мучений. Испытывая что-то схожее по форме, но антонимистическое по спектру. Утыкаюсь лицом в подушку, тяжело дыша. Выгибаюсь в последний раз, чувствуя, как тело тяжелеет. Ужасно мокрая, едва дышащая. Кожа в зеркале сияет, как чешуя. Алиса плавно отклоняется назад, сваливаясь на кровать. Узел из ног ощущается тёплым, из него не особо тянет выпутываться. Мы несколько секунд молчим, пока на подушку рядом не падает инсулин. Зеркало осуждает каждое движение: я в нём древняя суденица. Делаю инъекцию дрожащей иглой, оттираю помаду из внутренней части бедра. Проверяя заодно на реальность новый синяк во внутренней части бедра. Едва ли от инсулина, — хочется, подобно зеркалу, осуждающе сказать Алисе. Но я перебираюсь к ней, мягко устраиваясь рядом. Пытаюсь привести дыхание в порядок. — Не знаю, что с этим делать. Но мне кажется, мы всё-таки с тобой встречались раньше, — воздушно начинает Алиса. Вчера ночью, после того, как мне стало на малую часть безразличней, наш осведомлённый разговор немного ожил. Она сказала, что я на поверку выгляжу очень одинокой. «Почему?» — нечестный вопрос в том разговоре. Ему навязывался более верный — «как ты поняла?». «Ты никому не позвонила, когда вышла из театра, — сонно проговорила Алиса, закрывая глаза. — И никто не вышел утешить тебя». Я не знала, как её не мучить объяснением. Сложно найти близких людей вне стен Мариинского. А в стенах Мариинского, будучи примой с отяжеляющим секретом, этого делать попросту нельзя. Фокус с адажио на пальцах, что я открыла для себя за год до выпуска из академии, обеспечил мне не только ошеломляющую известность и внесение в архивы балетной истории, но и свинцовое бремя изоляции. Все хотели повторить вариацию виллисы, Авроры, Феи Драже, до невозможного раздражали просьбами рассказать «как». Как на второй минуте баланса не свалиться с носков, а танцевать дальше. Я не разрешала себе пить, особенно в компании с другими, избегала любых дружеских отношений, в театре и вне, особенно с женщинами. Подобный образ жизни не сильно тяготил — к нему можно привыкнуть за одно лето детства. Но так удивительно теперь созерцать, чем закончился рисковый выход за эти рамки. Я впервые в жизни по настоящему влюбилась. В прекрасную женщину, восхитительного человека. «Ты вышла утешить», — я слабо улыбнулась. «Я и только я, — лирически тихо произнесла Алиса, не открывая глаз. — От этого ещё печальней. Ты прекрасная девушка, на сцене и вне. У тебя могло быть больше близких, если бы ты не отталкивала их». Я слабо рассмеялась, притягивая её ближе. Её слова звучали, как признание в симпатии. Сказала, что она мне очень нравится, поцеловав в угол губ. Но пауза в ночном разговоре ощущалась снотворным: к моменту, когда я набралась сил обсудить с ней эти чувства, Алиса уже уснула на моём предплечье. Я откладываю обсуждение обратно в ящик. Но мне очень хочется знать, взаимны ли мои чувства. Что с ними делать, если мы через два дня перестанем общаться. «Мне кажется, мы всё-таки с тобой встречались раньше», — не знаю зачем, повторяю её слова. Не подыгрывая романтике, отвечаю: — Да. Например, вчера. — Может, когда я ещё жила в Питере, — Алиса погружённо вертит в руках шприц, изучая лепнину на потолке. — Вряд ли, — я поднимаю с пола нижнюю одежду, садясь на кровати. — Я редко брала увольнительные в интернате. — Но брала, чем бы эти «увольнительные» не были, — неуверенно парирует Алиса, вскинув шприц вверх. — Просто, у меня перед помолвкой был квартирник в «Слезе социализма», там играла на гитаре одна милая девушка… — Я никогда не была на Рубинштейне в шестнадцать и не умею играть на гитаре, — сочувствующе говорю я, останавливая её от дальнейшего поиска. — Смирись, Алиса, мы знакомы два дня. Она, неудовлетворенная ответом, закатывает глаза. Чувство взаимности спустя ещё один серый день закрепились в теле наверняка. Мы так мягко друг к другу навязываемся, не противимся лишней прилипчивости в жестах и словах. Её слова звучали как витиеватое признание, от них стало в разы лучше. Я их конкретизировать хотела во что-то гибкое, пластичное. По-детски любой интерес принимать за влюбленность, но я почему-то уверялась в этой мысли всё чаще и чаще. Алиса, сказав «я в шаге от того, чтобы нанять детектива» намеревается встать. — Стой, — припечатывая чужие запястья к постели, нависла над Илиадной богиней. — Я хотела спросить. Она удивленно замирает. Я кидаю короткий взгляд на наши руки, их милое переплетение. «Конкретизировать во что-то гибкое, пластичное», — напоминает голос внутри. Я, набравшись воздуха, спрашиваю: — А что чувствуешь ты ко мне?***
— Я тебя ненавижу, — интимно в шею шепнула Алиса. Её голова легла на плечо, вопреки сказанному, любовно. — Если мы сейчас отсюда не уйдём — я тебя убью. Задушу и выброшу мёртвое тело в Неву. — Целое тело в реку… ты точно в Питере выросла? — Заткнись. Параллельный Невскому проспекту тротуар априори казался содержателем достойного искусства места. Солярные здания Итальянской улицы поначалу восхищали Алису. Она патетично рассуждала, почему Дом с четырьмя колоннадами имеет шесть колонн и почему этот живой абсурдизм никого не смущает. На мой ответ «со стороны Садовой их четыре» она авторитетно заявила, что жила в Питере дольше меня и со стороны Садовой их вообще восемь. Мы мило расшутились и сошлись на том, что колонны зданиям, как усы — мужчинам, и они наверняка отращивают их ночью, пока все спят. С ней прогулка по Питеру ощущалась чем-то увлекательным. Она рассказывала, как её раздражают металлические двери в исторических зданиях, как пятилетняя влюбилась в парадную неизвестного дома где-то рядом с малой Садовой, всё ещё продолжая выискивать её цветочные стёкла в фасадах города. Я прижимаю её ближе, освобождая дорогу мимоидущему пешеходу: впервые в жизни теснота Петроградских тротуаров меня не раздражает. Оказавшись уже непосредственно на самой выставке, Алиса потеряла прежний интерес к искусству. Только покинув барочный коридор с маленькой рождественской ёлочкой в углу и зайдя в зал, она обомлела, едва удерживаясь, чтобы не начать протирать глаза. Здесь до ужаса белые стены, яркие окна, и, как последний приговор нашему единодушию, тридцать одинаковых картин. Она натянула снятые очки обратно на глаза, переступив порог зала со словами «надо срочно отсюда уходить». Судя по всему, живопись не её любимая форма искусства. Оттого ей и тошно. Мне же не претило углубляться в идею. Все картины представляли из себя один и тот же портрет, но с «разными оттенками» — как говорила таблица на входе. И правда, если начать вглядываться: рисовка, детали и цвета впрямь разнились. Их фундаментальное отличие находилось в создании: каждая картина рисовалась в разном настроении. Я рассматривала полотно «Интерес». На ней мужчина в белой хлопковой рубашке, за ним — ловец снов с совиными перьями, его паутина красных ниток, и совсем маленький кусочек окна с видом на башню «Пяти углов». Я по памяти вспоминала детали предыдущего холста. Но уловить изменения всё равно не смогла. Может, оттенки цветов более живые? Понимаю теперь, зачем здесь так много первобытного света. Уже час стараюсь меньше смотреть в зал, что не очень легко в симбиозе с сюжетом картин. Постоянно ловлю грязные взгляды других посетителей выставки. Иногда на Алисе, иногда на себе. Ну ещё бы: мы тут самые праздные по внешности — бывшая прима и бывшая конкубина. Иногда им хватало духу подходить — просто просить сфотографироваться, просто дать знать о своём существовании. Некоторые обходили все долгие тротуары ритуалов с нарочито благовидным знакомством, спрашивая, есть ли у таких прекрасных девушек пара. На подобные вопросы вообще нет верного ответа: если отвечаешь «нет» — её сразу же предлагают завести похотливым баритоном. Если отвечать «да» — её предлагают предать, без понимания того факта, что эта «пара» стоит рядом и уныло рассматривает картину «Радость». Они и раньше тягостью ощущались, но раньше я хотя бы посещала подобные выставки одна. Питающих надежду людей можно было вообразить сочувствующими моему одиночеству. Руки устало отдают блокнот с ручкой какой-то девочке из Вагановки. Я поворачиваюсь к картине, не питая к «Интересу» прежнего интереса. Алиса маленьким ребёнком слоняется вокруг меня, ожидая, когда закончится созерцание одной картины и начнётся следующей. — Настя, милая, — нарочито нежно начала Алиса, но её недовольство выдал тяжелый вздох перед фразой, — в чём резон не просто смотреть тридцать копий одной картины, а рассматривать их по десять минут? — И это у меня спрашивает человек, который заканчивает читать «Голема» и — вот так поворот — начинает читать «Голема»? — Чтобы ознакомиться с содержанием картины достаточно одного взгляда. Ещё пять-шесть для поиска деталей и связей. С книгой так не выйдет, — она скучающе рассматривает свои ногти и снова обращается ко мне. — Твои пять взглядов, кстати, исчерпаны. Идём дальше. — Ох, Алиса, тебе не хватает немного открытости к тому, чего ты не понимаешь, — я выполняю её просьбу и делаю три шага вправо. По залу бродили официанты с подносами. Одного из них я узнала — видела когда-то в Мариинке на антракте в такой же выглаженной, ровной форме. Прошлая реальность будто цепляет на мне нитки, не хочет отпускать. Я невежливо отворачиваюсь от официанта, когда он тоже на меня обращает внимание. Всматриваюсь в новую картину, уже более разительно отличающуюся от остальных. Алиса раздраженно вздыхает, снова мне в шею. Тоже поворачивается к градиентной картинке с темнеющими, неживыми глазами. Полотно называется «Равнодушие». — Тоска смертная. — Да, я поняла. Современное искусство тебе не по душе. — Что? Нет! Я плоть от плоти постмодерна, — несдержанно проговорила Алиса, поднимаясь с плеча. — Но нужно понимать, что нескончаемый плюрализм модерна больше остальных расположен к банальному мусору. Вся эта выставка тому подтверждение. Даже в ужасных бульварных пастишах больше художественной ценности. Там хотя бы на каждой странице происходит что-то новое. — Не желаете шампанского? — к нам подошёл тот официант. Алиса безрадостно забирает один фужер, задавая ему вопрос. Пока они говорят что-то про шампанское или, возможно, уничижительное в адрес хозяина выставки, я ухожу дальше. Дала себе обещание, что буду вылавливать одно различие, а картина, как ящерица, будет убегать в прошлое, оставив мне хвост информации. Плоть от плоти постмодерна возвращается в мою компанию, складывая руки на груди. В эстетическое подражание вглядывается в картину «Гнев». Мне от её долгого молчания становится плохо, я сама произношу что-то невдумчивое, затёртое и банальное. — Смотри, тут мазки более размашистые. — Да, поздравляю, ты разгадала загадку картины «Гнев», — она делает глоток и сразу же убирает бокал от губ. — Боже, они его водой разбавили. Им таблетки можно запивать. — Какие очаровательные девушки, — тихо обращается к нам ещё один мужчина, заглядывая на картину через плечо Алисы. Это хозяин выставки. Он выглядел, как детализированная копия своих портретов. Немного с морщинами, с седеющими у корней волосами, в простой, той, что на картине, одежде. Немного ниже меня и Алисы, с огромными дубовыми руками, животом и отросшей бородой. От этого небольшое восхищение поднимается — увидеть прототип, как узнать что-то новое о милом человеке. Но меня смущали его неозвученные намерения подойти именно к нам. Смущала его уверенность заговорить, возведённая на фундаменте локального главенства. — Как вам выставка? — Шикарно, — злой иронией ответила Алиса, забирая разом три фужера с шампанским. — Немного трудно уловить изменения, — вставила секунду разочарования. — Я начала их замечать где-то на пятой картине. — На пятой картине вы адаптировались к картине, к её цветам, к её элементам и деталям. Начали фокусироваться на совершенно ином, на том, что большинство людей упускает, рассматривая полотно даже полчаса. Это выставка, уж простите за грубость, небольшое наказание для дилетантов. Алиса откровенно рассмеялась, хлопнув меня ладонью по плечу. Слова художника пришлись приятными её гордой душе. — Я хочу, чтобы люди воспринимали картины на том же уровне, на котором их вижу я. Этого можно достичь только так, — он тоже немного рассмеялся, в подражание здешнему критику. — Честно говоря, не думала, что настроение как-то влияет на создание полотна. Поэтому это довольно оригинальная идея — ловить изменчивость картин. Увы, не все способны её оценить, — я зло зыркнула в сторону. — Тут подсказка в самих словах, — возвращая один пустой бокал мимо проходящей официантке, говорит Алиса. — Если что-то не оценивается, значит, оно не представляет ценности. — Твоя теория рушится о то, что древние люди вставляли в зубы драгоценные камни. — И такой метод использования драгоценных камней действительно имел смысл. Украшения его не имеют. Хозяина выставки её слова заинтересовали. Может, под маской доброжелательного творца — задели. Он благосклонно слушал Алису, широко раскрыв глаза. Разглаживал морщины на лице, как девушки — складки одежды перед свиданием. Пока Алиса сонно рассматривала дно фужера или других посетителей — успел даже пригладить седые волосы на голове. Меня от этого жеста незримо затошнило. — Могу я узнать, что вас расстроило? — спросил он. Видно, как её порывало сказать «всё». Но слишком размытый это ответ. «Всё» и «ничего» эпохальные синонимы, а люди, их использующие, тщетны. Ей приходит моя мысль на ум, она долго рассуждает. Не то над надобностью быть с ним честной, не то над содержанием дальнейших слов. Но, похоже, поняв, что за излишнюю откровенность её разве что выгонят — посчитала этот вариант самым удачным. — Нельзя нарисовать две одинаковые картины. Хоть сто картин назовите «Радость» — они все будут разные. — Ну вот, ваша подруга всё правильно поняла. Свою идею я донёс, — улыбнулся мне художник. — Энтропия создания не ваша заслуга, — возмущенно усмехнулась Алиса, сняв очки. — Вы приложили к ней столько же усилий, сколько и к дыханию. Энтропия создания управляет человеком, а не человек — ею. Вы, как и ваши картины, пустое подражание действительно эпохального явления. — Я с вами не согласен. — Власть над чувством предполагает, что вы решаете, когда ему быть, а когда — нет. — И я решил, что ему быть. — Теперь решите, что ему не быть. Нарисуйте точно такую же картину, мазок в мазок, — Алиса взмахнула ладонью на «Гнев» за спиной. — Тогда я поверю в революцию выставки и признаю её достойной. Я устало запустила руку в волосы, уже давно не понимая, зачем они вообще спорят. Механично запоминала диалог, потупив взгляд в дорогущие ботинки художника. Мои мольбы, наверное, услышало великое целое, потому что у Алисы в ту же секунду зазвонил телефон с, судя по всему, важным номером. — Я над ней не господствую и не подчиняюсь. Мы работаем вместе, — дружелюбно оправдался художник. Алиса нас нехотя покинула, отвечая на звонок, и договорил он вторую часть только мне. — Но если встретите здесь расстроенную Энтропию Создания — передайте ей мои сожаления. Он кратко поблагодарил меня за оценку его творчества и с заведенными за спину руками ушёл к другим посетителям. Я смешанно выдохнула, расчесывая негодование в прах. Столько в ней инфантилизма, когда дело касается серьёзных вещей. Ещё две минуты диалога, и они бы начали спорить, кому принадлежит солнце и луна. Я пошла вдоль картин дальше. Не знаю, правда, как заставить себя смотреть на них теперь. Не знаю даже, чьи конкретно слова вобрались мною, как вода тканью. Оба неприглядные и уничижительные вещи говорили, хоть в чём-то нашли редкое единение. — Настя, — милозвучно окликнули, — я так рада тебя видеть! Моя надежда спрятаться здесь от вчерашней трагедии умирает в боли. Тут те же лица: половина людей — партер, ещё половина — исполнители. Большие руки заключили в сочувствующие Мариинские объятия. Соня источала запах духов, чем-то напоминающий розы. Её образу очень гармоничный аромат. Я слабо отстранилась от любимицы Гергиева, ища в зале углы, где можно умирающей кошкой укрыться. Но трудно сделать подобное в комнате, где нет ничего, кроме картин и людей. — Расскажи мне, что случилось? Почему с тобой не хотят продлевать контракт? — она забирает мои ладони в свои. — И что с пальцами? Почему они в пластырях? Соня выглядела такой же путеводной звездой, в очень милом сизом платье. Обеспокоенной и печальной — это уже, скорее, моя заслуга. Милее облака, когда дело доходит до обсуждения личных проблем. Но я совру, если скажу, что рада встретить свою коллегу из оперы. — Долгая история. Я не вернусь. Она печально вздыхает, гладит мои костяшки, сжимает пальцы. Совсем не понимает, что мне больно. И хорошо — такие детали не к разговору, их проще пережить, чем объяснить. Этот жест важен не столько мне, сколько ей. Три года назад, после «Лебединого озера» тогда ещё никому неизвестная Соня попросила меня помочь. Я очень обомлела перед просьбой полной девушки, звучащей в стенах балетной гримёрной. Она смущенно протараторила, что с оперы, что у неё спектакль «Волшебной флейты» на новой сцене, она поет сопрано и ей не хватает актёрского мастерства, а мою технику работы с образом она находит хорошей. Не знаю, почему я согласилась: наверное, из-за неожиданности, спутанности момента. Никого ранее не интересовала моя театральная составляющая. Руководство считало её безусловной частью репертуара, не понимая, что драматическое исполнение дается сложнее, чем это знаменитое адажио на пальцах. Соня пригласила меня на сценическую репетицию. И я пришла. Объясняла ей, как работать с зеркалом, как важно ощущать то, что чувствует герой, и что если не получается это представить, то лучше испытать даже ценой чего-то важного. Чтобы критика не ощущалась болезненной и воспринималась лучше — я взяла её за руки, подбадривающе гладя пальцы. Похоже, она это запомнила. — Почему? Ты поссорилась с Сафроновой? — Я заболела. Очень серьёзно. — Как Чехова? Огромных усилий стоит держать равнодушное и смиренное лицо, ровно столько же, сколько и сыграть всю «Жизель» от и до. Хватит уже превращать эту умершую женщину во что-то мифическое, — со злобой бы выпалить. Я замираю после вопроса, мои пальцы в напряжении. Соня молча ждёт ответа, будто бы, боже, ей не интересно, а действительно важно. — Дьявола вызываете? Он в другой зал ушёл, — Алиса как всегда вовремя: уже с шестым бокалом шампанского. — Ох, простите, — Соня аккуратно опускает ладони, смущенно приветствует Алису улыбкой. — София Янковская, можно просто Соня. Мы с Настей вместе работаем… работали в Мариинском театре. Она мне очень помогла с дебютом на сцене. Я перевожу дыхание, поднимая взгляд на ревнующую Алису. — Да. Соня оперная певица. Царица Ночи в её исполнении просто невероятная. — Ох, прекрати, мне неловко. Алиса еле сдерживалась, чтобы не закатить глаза. Её тошнило не только от снобизма выставки, но и от перенявших это качество людей. Соня таких тонкостей не замечала, и упрекать её за это нельзя — моя влюбленная созерцательность ей не пример. — А это Алиса. Моя хорошая подруга. Они пожали руки, вне своих желаний остаться незнакомыми. — Да, подруга в моём исполнении тоже невероятная. Соня закрыла лицо ладонью, смеясь. Я — смущаясь. Глупо не понимать, что не любой любовный союз нужно вскрывать, особенно таким общительным птицам, как Соня. Её руки развязываются, стоит повернуться спиной, а мне болезненной балеринской смерти вполне хватает для дурных слов на поприще прошлого. — Приятно увидеть тебя в кои-то веки в компании с подругой, — действительно радостно сказала Соня. — Просто, не подумай плохо, но ты такая затворница, всегда в одиночестве… — Уединение — мой добровольный выбор. То, что другие люди не могут обойтись без друзей, совершенно не значит, что я не могу, — перебила её я. Соня понимающе — хотя вряд ли — кивнула, на одно предложение отлучаясь к своему партнёру. Алиса поднимает волосы у виска, на ухо говорит, что не выгляжу я добровольно принявшей исихию. От её жаркого дыхания сердце частит. Она договаривает шёпотом, что улица чернеет, что нам пора бы на пьесу. Я бесполезно придерживаю телефон снизу, рассматривая цифры. Надо же, не заметила, как пошёл третий час в стенах галереи. — Не хотите поужинать с нами в Доминике? — Соня кивает на мужчину в костюме, рассматривающего картину «Равнодушие». — Отпразднуем твой уход на покой, расскажешь, чем планируешь дальше заниматься. — С радостью, — какая наглая ложь, — но мы скоро уходим в театр. — В театр? А на какой спектакль? — «Ёлка у Ивановых», — отвечает Алиса, поднося бокал к губам. Соня напугано смеется, удивлённо смотрит на меня. В тандеме с новооткрытым названием пьесы, это немного настораживает. Но, учитывая, что пытку изобразительным искусством моя дражайшая Алиса, не без нытья, пережила, трудно экстернировать свои сомнения насчёт неувиденного зрелища. — В Питере и такое ставят, надо же. А ты… ты читала Введенского? — Нет, — я улыбнулась, забрала свежий бокал у изрядно выпившей. — Почитаю после спектакля. — Не почитает, — усмехаясь, заявила Алиса. — Тебе вряд ли понравится, — уверенно поддержала её Соня. — Вы обе меня плохо знаете, — шампанское на вкус и правда очень лёгкое, вовсе не пьянящее. — Я, наверное, первый человек в мире, который прочитал «Норму», не перелистывая страницы с бредом. — Второй, — со смехом говорит Алиса, опуская запястье мне на плечо. Я тоже улыбаюсь, скорее удивленно, этому совпадению. Я хочу поцеловать её кисть вблизи лица, не сразу вспоминая про присутствие Сони. Она смущается нашим обществом, ощущает себя наверняка лишней. — Прости, я правда плохо знаю, что тебе нравится. «Не суди книгу по обложке», да? Так что не обращай внимания, — Соня нехотя возвращается в компанию своего возлюбленного, как спутник к планете. — Я, пожалуй, пойду. Удачного вам вечера. Рада знакомству, рада увидеться и узнать, что с тобой всё более-менее хорошо. «Более-менее». Если учесть объективную неспособность людей и каплю чувств чужого человека проинтерпретировать глубже, это «более-менее» звучит очень тоскливо. Я тоже попрощалась, приковываясь обратно к картинам. Восприятие изрядно перенасытилось всем лишним, зрительная память утратила фрагменты портретов. Полотно «Отвращение» не открылось на новые детали, природа мазков заново казалась нудной. Даже Алиса утихла на критику творчества, вела себя послушно и мирно, рассматривая здешних людей, будто они тут картины. То ли размышляла над моими словами Соне, то ли успокоилась, выказав всё недовольство творцу. Или просто изрядно устала от выпитого. — Ну вот, — я перевела расстроенный взгляд на хозяина выставки, обнимающего за талию других двух девушек. — Из-за тебя мы упустили тройник с демиургом искусства. — Мне хватает двойника с демиургом искусства, — мрачно произносит Алиса. Но теряет тёмные оттенки, когда я таю слащавым «о-о-ов» и клеюсь к ней с объятиями. — Спасибо, — невидимо целую её в подбородок. — Хотя ты слишком переоцениваешь мой талант. — Разве? Костя сказал, что ты новая Леньяни, — интимно произнесла Алиса, заключая в кольцо из рук. — И что ни одна прима в мире, кроме тебя, не может станцевать всю партию на носках. — Верно, ходить на пальцах я мастер, — в соглашение киваю, спрашиваю. — А кто такой Костя? — Адвокат, который с нами завтракал. Это он мне звонил. — С хорошими новостями, надеюсь? — Да, — выпуская меня из объятий, отвечает Алиса. — Предложил ещё завтра встретиться, обсудить следующее заседание. Картины и правда надоедают — от слишком тесного контакта я заразилась циничностью Алисы. Первая предлагаю уйти из сердца современного Питерского творчества, взглянуть теперь на часть её душевной составляющей.***
— «Я совру, если скажу, что идея художника поговорить именно о деталях живописи не является революционной. И хоть поначалу может показаться, что автор бесталанный, ничего из себя не представляющий сноб, что нарисовал тридцать до безобразия одинаковых картин — немного созерцательности и разбавленный Креман помогут вникнуть в тонкий характер каждой. Если вы собираетесь посетить выставку — обязательно запаситесь терпением: я рекомендую рассматривать одно полотно от двадцати до сорока минут, чтобы уловить все изменения и немного протрезветь. Выставка прошла блестяще изысканно и заслуживает свои девять из десяти. Были бы стены чёрными, а в зале можно было бы курить — с радостью поставила бы десять». Я ухватываюсь крепче за поручень, захлопывая книгу Майринка. Плавность для метро такая же недостижимая планка, как для Алисы — уважение. — Зачем ты это пишешь? Тебе же там тошно было. — А тебе понравилось, — она закончила отзыв, вернула взгляд ко мне. — Я сливаю воедино наши мнения. — И я так понимаю, едкая ирония — твоя часть лепты? — Да! Остальное от тебя, — Алиса невинно рассмеялась. Я давно не путешествовала с помощью болотных нор под Питером. Раньше, когда жила на Хрустальной улице, в очень тесной советской квартирке на последнем этаже трёхэтажного здания, в Мариинский доставляла зелёная ветка. В Невском районе своя романтика тишины. Тишины и одиночества. Лицемерно говорить после осознания этой части опыта, что изоляцию утяжеляет тайна — я тогда штрихом кордебалета была. На дверях, возле которых мы стояли, была наклеена забавная реклама. Первозданной она, похоже, побуждала поддерживать инициативу чиновника Романа Чернова, ввязавшегося в борьбу с Питерскими катранами. Там, под слоем маркера, угадывается странное: «Убей в себе игромана. Я с этим помогу». Обычная просьба не поддерживать нелегальные казино и поучаствовать в городском проекте. Идея звучала благой разве что для приезжего, незнакомого с Питерской номенклатурой: Чернов имел не лучшую репутацию в Санкт-Петербурге, его тюремный срок за — вот так ирония — криминальные разборки с конкурентами по игровому бизнесу в девяностых не внушали доверия. Глянцевый винный блеск рекламки привлёк чьи-то дикарские руки. Эти руки достали в канцелярском красный маркер и превратили раннее непримечательный слоган в: «Убей романа. Я с этим помогу». При каждом взгляде на буквы улыбаюсь. А смотреть приходилось часто из-за близости с картой метро. Моё безоговорочное доверие начало отмирать, едва мы проехали Фрунзенскую. И чем дальше тащилось метро, тем страшнее посмотреть правде в глаза: она совершенно точно тащит меня в нелицеприятную часть Петербурга и делает это, как мне казалось, намеренно. Я тоскливо смотрела на синюю ветку метро, всё чётче ощущая, как мы отдаляемся от Невского проспекта. — Алиса… а куда мы едем? — На спектакль. Забыла? Дурацкий ответ. — Я имею ввиду, на какой станции нам выходить? — На… конечной. Мы что, правда тащимся на край Питера в назидание мне? — Мы едем в Купчино?! Ты же не серьёзно? — Не будь такой высокомерной, — с жалостливым смехом ответила Алиса. — Чем тебе хорошие театры не угодили? — ОБЭРИУ, кроме таких же просвещенных маргиналов, больше никому не интересны. Так что выбор всего один. Тяжело быть непредвзятой, когда нет чёрной повязки на глазах. Невозможно что-то захватывающее поставить на непритязательной сцене. И нельзя стать матерью притязательной сцены, если ты муравейница, тоскливое и убитое место с флёром спального района. Все занавесы, что открывали легенд искусства, мы уже давно проехали. У меня выбор без выбора — я или безоговорочно принимаю её виденье нашего вечернего досуга в Купчино, или не принимаю, но подобно Адити в жёлтых очках, ною и стону, как мне не нравится приобщение к маргинальному. Сложный вздох разрывает установившуюся тишину, я обвиваю читающую что-то в телефоне Алису руками, ища те силы, что она, вероятно, искала во мне на выставке. — ОБЭРИУ? — Объединение реального искусства, — расшифровала, ура. — Зачем там «у»? Там вообще много лишних букв, но я решила выловить за плавник самую неудачную. — Чинари оказались не лишёнными эстетики благозвучия, — она щелкнула меня по носу, ненамеренно вынуждая отстраниться. — И кто входит в Объедение Реального Искусства? — Даниил Хармс, Александр Введенский, Заболоцкий, Вагинов, Олейников, — перечисляя на пальцах, внезапно остановилась Алиса. — И другие. Я больше не помню. Имена ничего не говорили. Но учитывая, куда мы едем, вскрывшийся факт не сильно смущает. Я молчала, ожидающе уставившись на неё. — Только не говори, что ты… — Я понятия не имею, кто это, — со смехом призналась. — Не смотрела в детстве «Потец»? «Кошкин дом»? — Нет. — И никогда не слышала про весёлых чижей? — Это которые с Маршаком…? — Да, это которые жили в квартире, сорок четыре, сорок четыре весёлых чижа: чиж-судомойка, чиж-поломойка, чиж-огородник, чиж-водовоз, чиж за кухарку, чиж за хозяйку, чиж на посылках, чиж-трубочист. Мы на секунду умолкли, дав проговориться голосу метро. — Ты что, наизусть знаешь? — Это детские стихи, их не сложно запомнить, — раздражённо оправдалась Алиса. — Хармс и Введенский — уникальные поэты, им принадлежит идея навязчивого повторения одного и того же слова. На этом гротеске, алогизме и абсурде построен их стиль и стиль детских стихов двадцатых годов прошлого века в принципе. Я рассмеялась, прикрыв лицо рукой. Не знаю почему, но чистый инфантилизм, в котором она невербально призналась ещё на выставке, ей очень идёт. Она очень славная, когда не переживает, не злится и не мучается своими текущими проблемами. Очень… восхитительная. Ловлю себя на мысли, что будет очень больно, если мы вынуждены будем расстаться. — Тебе правда такое нравится? — Отец всё детство изводил их стихами. Так что это вроде как глубинный образ, — очень мягко произносит Алиса, отчего в сердце становится тише. Затем, будто немного стыдливо, добавила. — А ещё мне нравится всё экстраординарное и иррациональное. Распугала этим всех своих богемных подруг из Одинцово, уже пять лет пытаясь довести абсурд до абсурда. — Похоже, перечитывая «Голема» Майринка, — я отдаю ей книгу с теперь уже двумя закладками. «Театром» это здание можно называть только с ласковой издёвкой, где-то даже снисходительно. Бетонная двухэтажная развалина с решётками на окнах и вылизанной лаком дверью. Красная крыша, лежащий на ней снег — грязный. Афиша заколочена прямо на стене у двери. И в её левом углу треснул и выпал кусочек стекла. Судя по цвету бумаги, по датам — афише лет пять. Мне казалось, что хуже того широколонного чудовища на каменном фундаменте, что виделось мне в метро, воображение в реальном Питере не встретит, но непритязательность Алисы умеет удивить. Хотелось насмешливыми вопросами повторять «Театр? Театр?» растягивая все слоги. Даже моя первая балетная школа была ближе к архитектурным изыскам, а это, что ни на есть, лицо искусства до кончиков аморфных пальцев. У школы больше поблажек ввиду её семантики. А вот театр не может себе позволить быть маленьким серым уродом. Алиса расслабленно припала к двери, дергая за ручку. Впуская в тёмный, неосвещенный коридор. Скрип досок под нашими каблуками, ощущается слабый сквозняк. Никак иначе: тут советские деревянные окна, двери, стены даже, наверное. Вазоны в углах, в удивительно-противных горшках. Слабо играет музыка за одной из дверей, иногда ходят люди. В остальном — тихая, мрачная пустота. — А где гардеробщик? Хотя сомневаюсь, что у здешней публики вообще есть верхняя одежда. Алиса раздраженно цокает языком, протягивая руку. — Прямо перед тобой. С плеч соскальзывает пальто, забирается её пальцами. — Можешь не стараться, мне здесь уже не понравится. Номер зала в расписании возле «Ёлки у Ивановых» зачёркнут до полного исчезновения с бумаги. Над ним надпись той же ручкой, новые цифры комнаты со сценой. Алиса, будто не первый раз здесь, ведёт за собой, как на заклание. Ещё одна напольная ёлка — эта немного пыльная и скошена влево. Я муштрую её изумрудную голову без звёзды, пока мы стоим в небольшой очереди. У входа в зал заведует дама-билетчица без униформы. Её профессию выдает разве что мятая борсетка на животе и нежелание пускать людей в зал. «Готова поспорить, если кому-то вздумается запереть её в кладовке и встать на вход — неизвестный сможет немного заработать», — говорю улыбающейся Алисе. Юродивому, разговаривающему стихами, кто-то подыгрывает из очереди, он с улыбкой исчезает за одной из дверей, желая приятного просмотра. Билетчица грубо спрашивает «чё ты думаешь, я тебе сдачу с десяти тысяч найду?», от чего Алиса пораженчески поднимает руки вверх и умоляет оставить сдачу себе. Я захожу первая в зал. Чёрные шторы на окнах, свет за ними совсем вечерний. Девушка в дореволюционном костюме задергивает их до конца, когда на улице начинают лаять собаки. Я спрашиваю у неё, почему пьесу перенесли в новый зал, а она, расчёсывая кожу под левым рукавом, отвечает, что предыдущий затопили пробравшиеся на второй этаж бомжи. Деревянная сцена, исцарапанная и неживая, за ней — зияющая темнота абсолютного занавеса. Зрительских мест не особо много, нетрудно после всего происходящего догадаться, почему. Остальные посетители — в основном студенты — в очень будничной, простой одежде. Кроме пары, мужчины и женщины, сидящих отдельно, в самой близи сцены. Они тоже в дореволюционном образе, своей пугающей недвижимостью напоминают статуи. Потусторонний голос из глубин арьерсцены говорит, что спектакль начнется через пять минут. Алиса, похоже, поборов привратника на входе, располагается рядом, копаясь в карманах шубы. В темноте мелькает красное стекло — медузий пластик с бензином. — С ума сошла? — возмущенным шёпотом кричу ей, хватая руку с зажигалкой. — В партере курить! Трудно описать весь спектр негодования, что вызывает её отрешенность от мира людей. Не плохие это манеры, — уверенно заявляет внутренний голос. — Это злое, умышленное бесславие, трудно сказать чего конкретно. Она сочувствующе смотрит, пока огонь зажигалки не проявляется. Кончик сигареты вспыхивает меж пальцев, и скоро курительные принадлежности убираются. — Да ладно тебе. Сама всю дорогу возмущалась, что театр никчёмный. — Каким бы ни был театр, это всё равно неуважительно по отношению к актёрам! Она устало и статично смотрит на меня, забыв на две секунды про сигарету. — Не переживай. Это, пожалуй, самое необидное, что они наблюдали со сцены. Когда находится ответ, перебивает ребёнок этого театра — спектакль на невысокой, едва освещенной сцене. Спектакль начинается невнятно: с полной балерины, что находится очень раздражительным. Её закидывают верхней одеждой, пока она не сваливается на пол. «Догадываюсь, кто тут гардеробщик», — мрачно говорю разглаживающей меня Алисе. Сцены меняются бессмысленно, в постановке ощущается запах черновика. Я устало вздыхаю, прячу лицо в ладони с подлокотником. Мучительно гляжу внутрь себя, где умирает желание смотреть спектакль дальше. Ни диалогов, ни экспозиции. Просто несуразная сцена, как лишний упрёк произошедшему вчера. Пальцы на ногах неспокойны. Я смотрю на слоновые пуанты балерины, и к ногам возвращается боль. Так невовремя, так… — О, боже, — с ужасом шепчу, начиная рыться в карманах. — Как неуважительно, — наигранным разочарованием шепчет Алиса, наматывая мой локон волос на палец. — Прима-балерина не знает, что телефоны должны отключаться во время спектакля? — Я редко в партере сижу, — прошипела я, уклоняясь от её ласки. Руки добрались до телефона, его поиск стоил жизни двум пластырям на пальцах. Я выбила звонок, не глядя на номер. Но его последние три цифры — как знакомые глаза в толпе. На змею из символов смотрят глаза, номер Сафроновой. Ожидаю её нового звонка не столько из желания поговорить, сколько из ужаса. Беспокойное предчувствие какой-то экзистенциальной катастрофы — так она ощущается в рёбрах. Но она не звонит. Превращает ожидание в хтонический, уродливый и вязкий кошмар. Грудь сдавливает заново, прямо как там — в Мариинке. «Знаешь, сколько таких ран ещё будет, если останешься?» — вспоминаются слова Сафроновой. Их будет много, очень много, и видимых и невидимых, вне какого-то моего наивного желания. И если я уйду из балета, и даже если призрачной душой останусь. Я отклеиваю мёртвые пластыри от пальцев, заново встречая синие точки. Их созерцание после звонка бывшего балетмейстера напоминает о трагедии вторых невидимых рук. О схожих ранах, не закрывающихся обычными пластырями из аптеки. Болезнь горечью вытаскивает спицы из шеи и лёгких, приходится приложить все те исполинские усилия, с помощью которых можно строить пирамиды, чтобы вернуться в подобие нормы. Я убираю телефон, целую подоспевшую к «всё нормально?» ладонь, возвращая её на подлокотник. Бессмысленность спектакля выбрасывает волнами к мыслям, медицинский гипноз из ампулы нефритовых таблеток окончательно покидает ноги. Они устраивают болезненный скрежет в запертых стенах сапог. Возвращаю взгляд на сцену, лишь бы лишний раз не цепляться восприятием за ноги. Их хоровод боли всецело ощутим, с неё можно списать картину. Назвать её «Страдание», рисуя полотно короткими, пульсирующими мазками, самыми первыми цветами на палитре. Первое действие подходит к концу. Карнавал уже перемытого абсурда очень отличается от ознакомленного по её любимой книге. Настроения красного террора пьеса передает восхитительно. Кровь и абсурд, противные фамилии с привкусом советщины. Разговоры взрослых детей завязываются неуверенным узлом. Тут тот же инфантилизм, то же равнодушие, несоответствующее пугающим словам. Бессмысленно копаться в интерпретации постановки. Маленький круг внимания, очень много зон молчания. Меня заботит, что она находит в нарративах героев, почему она не смеется со всеми, почему внимательно слушает реплики жирафы, но не волка или льва. Алиса в паузе актов спрашивает, как мне стихи, как мне игра актёров. «Интересно узнавать новое о тебе», отвечаю я с улыбкой. Но мой предательский взгляд падает на пол от изнеможения к концу третьего действия: он рассматривает синие точки на пальцах, а не игру актёров.***
— Как тебе финал? — убирая локоны с лица, спрашивает она. — Веет чем-то библейским, не так ли? — Скорее, Достоевским. И я теперь лучше понимаю, почему тебе нравятся песни Летова, — с улыбкой произношу я. Кажется, мои волосы ей очень нравятся — столько внимания волнистым полосам. Я вытаскиваю невидимки из пучка, усталыми руками отправляя их в карман, и скоро локоны осыпаются на плечи, а голова пульсирует от боли. Моя нежность к этому человеку покрывается печалью, как трава — инеем. Мне хочется отплатить ей чем-то таким же признательным и мягким, но я боюсь, что это будет очень фальшиво, как по чеку. Беспокойство царапает вены внутри, руки крутят телефон в руках. Сафронова ужасный человек. Нельзя сказать человеку «ты тут уже не нужен», а на следующий день звонить ему. — А та сцена у гроба… — Ох, прекрати. Снег не спасает Купчино от депрессии. Такси проезжает мимо воздуха домов — я заглядываю в синее пространство коридора, теряясь в увиденном. В пейзаже из десяти-, двадцати-, тридцатиэтажек. Из-за туманности снега они выглядят прозрачными, чем дальше уходят к горизонту, и только едкий жёлтый свет выдает в них не-мираж. Как виллисы — такие же неживые, одинаковые и белые. Сафронова больше не пробовала дозвониться. Мне бы хотелось списать её появление в моей жизни на какую-то случайность, её неаккуратность. Якобы набрать мой номер было неаккуратной ошибкой. Но его новые цифры находились в журналах административного этажа. К такой случайности нужно приложить немало усилий. — Ты такая мрачная из-за пролога? — Нет, — сейчас я почему-то вспоминаю с теплотой появление балерины, — даже наоборот. Скучаю по балету. По логичным поводам танцевать. Приятно видеть, что хоть у кого-то он есть. Ватная холодная каша собирается у стоящих реклам. Они Питеру, как мухи над трупом. Мелькают кованые ворота сада с покрытыми снегом воронами. Машина плавно выезжает в историческое пространство и становится немного проще. — Ты устала? Или просто не хочешь говорить про спектакль? Я вдыхаю машинный запах, отворачиваясь от доходных домов. Вспоминаю вопрос, утыкаясь носом в горло её гольфа. Убираю телефон в карман, силой заталкивая себя в текущий разговор. — Спектакль, на удивление, пришелся мне по душе, — её руки гладят и отрезвляют холодом. Её руки и древние здания в окне — единственная альтернатива обезболивающим. — Введенского можно было бы поставить на профессиональной сцене. С действительно отличными актёрами, костюмами, декорациями, в хорошем здании. — Авангард мало кому интересен. — Где? В Питере? — я немного оживилась, размахивая руками. — Питер — столица авангарда! Мы целый день эту истину наблюдали. Алиса наверняка улыбается, увенчивает наблюдение за происходящим на заснеженной улице. — Твоя несуразная художественная выставка не авангард, а кафкианский кошмар. — Он заставил огромное количество людей купить билет, прийти в галерею и целый день рассматривать тридцать одинаковых полотен. А кто-то ему ещё за это отсосет сегодня, — Алиса удивлённо усмехается, отстраняясь для взгляда на предавшего интеллигенцию. — Хочешь сказать, это не абсурд? — Купчино на тебя плохо влияет, девушка из Коломны, — её милая улыбка растворяется в норме. — Ну… это определенно абсурд, но по другим причинам. Обсуждение «Ёлки у Ивановых» плавно перетекает в те прекрасные личные разговоры. Она рассказывает, что познакомилась с Майринком благодаря увлечённостью трудами Хармса. Рассказала, как находясь в съемной квартире на Патриарших, закрывала любую книгу ещё в прологе, возвращаясь к «Голему». Она видит эту книгу нескончаемой сокровищницей. Перечитывает её для вдохновения — оказывается, Алиса в университете сочиняла стихи — для погружения в прекрасную историю, отрезвляясь от происходящего мрака в жизни. Я хочу уточнить, о каком мраке идёт речь, но Алиса договаривает. «Я её читаю, когда мне плохо», — и опускается мне на колени. Я печально улыбаюсь. Перелистывающей страницы чего-то кроме больных десятилетних распечаток я её не видела. На Воскресенской набережной уединённо. Машина тут тормозит, таксист по-прежнему называет её Робеспьерской. Я настаиваю оплатить поездку и изгоняю её на тротуар, едва не забыв собственный телефон в салоне. Дома овсяного цвета через дорогу подсвечиваются янтарным светом фонарей. Их плоские и неморгающие лица смотрят на воду по ту сторону, в их стеклянных тёмных глазах эта вода, как слёзы. Машин не так много — вечер субботы. Людей не так много: они избегают зиму и её снежные тротуары, предпочитают путешествие по другой стороне улицы. Арсенальная набережная, её пугающие здания выглядят игрушечными через Неву. Кирпичные здания «Крестов» будто созданы с помощью мяса и камней. Из чернеющей к верху трубы идёт едва видимый дым в вечное одеяло облаков над Питером. Я замедляюсь со взглядом на другие берега, слушая стук каблуков Алисы чуть вдали. Ковёр из снега совсем свежий, на нём почти нет следов. Он сгибается под шагами, издает приятный звук. — Собираешься убивать и скидывать меня в Неву? — догоняю и предлагаю ей руку. — Ты читала книгу Сорокина, и тебе понравился второй акт «Ёлки у Ивановых», — как выводы, произнесла Алиса. — Я передумала тебя убивать. — Мы, выходит, на Литейный мост пришли смотреть? — я крепче обхватила её руку, театрально навязываясь. — И ты, оказывается, не лишена романтики. На крышу какого доходного дома завтра полезем? — Нет никакой романтики в разводных мостах. Мне нравится сама Нева. — Что, просто вода? — Просто вода, — повторила Алиса. — Если ты всё-таки устала, можем вернуться в гостиницу. «Надо же, у меня такое впервые. Тебе полезно гулять, заниматься спортом. Только… не балетом», — вне моих желаний звучат в голове слова врача. Мне до извращения надобно стереть их из памяти, больницу и все разговоры, что я пережила там. Я жестами открещиваюсь от предложения, зная, что тихое «не стоит» шум реки не даст услышать. Мрачно-мрачно-мрачно. Я всё ещё так выгляжу. Её это беспокоит, а я даже… сделать ничего не могу. Уйти, не расстраивать её — вот, что в моей власти. Я за безволье себя ненавижу, за невозможность спрятать мрак в чулане хотя бы до ночи. Сжимаю до неприятного запястье, мысленно уговаривая вернуться в утреннее чувство. «Не просто так ты встретила человека из театра», — гнусно цитирую слова её адвоката. Умел бы ещё этот человек сам притворяться, что с ним всё хорошо. Было бы намного проще. Я проглатываю воздух Невы, но Алиса первая продолжает разговор. — Тогда, как насчёт потанцевать? Я отпускаю запястье с красными следами от пальцев. Немного разочарованно спрашиваю: — Что, адажио виллисы на пальцах тебе показать? — Обычный вальс, — сбито договаривает Алиса. Мы останавливаемся напротив мятного здания. Она протягивает мне руку, сияющую блеском в свете фонарей. Будто доедаю упущенный четвёртый акт абсурда: совсем не понимаю, что сейчас происходит, почему. Всё-таки вкладываю свою ладонь в её, так осторожно, будто это смазанный ядом капкан. Вежливые объятья настигают почти сразу. До того, как я успеваю сообразить, что ей вообще плевать на это чёртово адажио, что едва ли она вообще представляет, с каким фундаментальным ящиком тайны сейчас держится за руки. «Я не знала, что ты Мариинская прима. Мне было достаточно того, что ты хороший собеседник», — вспоминаю её лишённые сил слова в самую первую ночь. Всё ещё с трудом верится, что эти отношения не закончатся на вопросе «как?» после того, как я стану с ней достаточно искренней. — Это конечно мило, но я, — смущенно отстраняюсь от объятий, — но я ничего кроме балета не умею танцевать. — Серьёзно? Даже трёхшаговый вальс? — Говорю же, не умею, — я неловко рассмеялась, наверное, со стороны это и правда странно. — Что вы на выпускном в школе тогда танцевали? — «Спящую красавицу», — как само собой разумеющееся, ответила. Алиса кивает, едва не закатывая глаза. Элегантно взмахнув рукой, вошла в прежнее настроение, очень глубокое её натуре. Лишённое циничности, иронии и прожжёности. Мягкое и женственное. Располагающе протянула руки с очевидным и несказанным «сейчас научишься». Я недоверчиво сделала шаг вперед, скользнув по чужим запястьям вверх. — Смотри на ноги, — её правая ладонь легла между лопаток. От такой близости стало невероятно жарко. — Когда я делаю шаг вперед — ты делаешь шаг назад. И наоборот. — Слишком сложно, Алиса, я не выдержу. Я пыталась отшутиться, потому что к трагедии этот момент был не готов. — Конечно, это же не тридцать два фуэте крутить. Давай. Я сдалась. Ладонь легла ей на плечо. Первые три шага медленные, она терпеливо ждёт, когда я за ней повторю. Потом ещё два раза по три шага. На четвёртый всё шло само, будто танцевать вальс — это что-то большее, чем инстинкты. — Усложним задачу, — танец тёк по кругу, и то, что мне казалось изначально сложным, было до прекрасного простым. — Смотри, ты ещё ни разу не встала мне на ногу. Успех. — С чувством ритма у меня пока всё в порядке, — боялась поднимать глаза: знала, насколько летально может закончится пересечение взглядов. — А что, музыки не будет? — Забыла оркестр в других брюках. Прости. — Ну, с кем не бывает. Спустя круг молчания, такой странный в ночной тишине, слышится гипнотическая, мягкая мелодия над ухом. Это Алиса сжалилась надо мной навязчиво знакомым мотивом в плавный ритм вальса. Мне претит бальное расстояние, хочется быть с ней в большей близости. Я его и убиваю: подхожу ближе, трансформируя танец в другую, такую же интимную форму. Никогда в жизни не испытывала подобного жжения за рёбрами, чувство безусловного принятия едва знакомым человеком. Ни одна премьера в Мариинке не сравнится с этим ленивым вальсом на Воскресенской, плавно перетекающим в медляк. Не сравнится оркестровая элита с этим по-нежному птичьим напеванием Алисы, под еле падающий снег в оранжевом свете набережных фонарей, и всепоглощающую тишину вечера или ночи, что нарушалась еле различимыми всплесками Невы, шумами далеко едущих машин. Во мне поднималась буря негодования. Разве так возможно? Такая божественная эйфория — за бесплатно. Чтобы один человек затмевал собой целый партерный зал? Я столько лет старательно отдавала себя на пытки ради большего — и не получала и капли того трепетного таинства, что ощущаю сейчас. Мелодия исчезает из дуэта с морским шумом. Я стряхиваю с неё кусочки снега, убираю руки из-под холода. Ещё минута-две, и она отстранится, наверное, отшутившись как-то неискренне. Ещё одна ласка заслуживает большей жизни, но я не знаю, как её продлить. Я вообще понятия не имею, как сосуществовать с кем-то в близких отношениях, и это даже забавно, учитывая репертуар театрального прошлого. — Ты выбрала странное место для жизни в городе, — тихо произношу я, стараясь не сильно её перегладить холодными руками. — Литейный — странное место? — Патриаршие пруды. Там советские пятиэтажки вокруг. — Я её… выбрала не для себя. — Для Лизы? У неё болезненно открываются глаза. Хочется отмотать время назад и просто молчать, даже не пытаясь что-то спрашивать. Ладони сползают с моей талии, чтобы убрать пальцы от лица. — Ты прости, что я… — Слушай… честность не всегда предполагает открытость, — медленно отрезает Алиса, отчего разговор становится мучительным. — Мне неприятно про неё рассказывать, мне неприятно… её даже вспоминать. — Я правда не знала, что это связано, — я неловко отстраняюсь, будто само моё существование ей вредит. — Просто хотела с тобой поговорить. Я отчаянно наблюдаю за ней, погружённой в следы на снегу. Алиса во мраке: им её запачкала я. И нет у меня понимания, как с этим справиться. Мои отношения никогда больше месяца не длились, опыта едва хватает для осознания, что завалить однотипными «прости» — не поможет ни ей, ни мне. Сжимавшее горло одиночество крайне болезненно: оно вредит после исчезновения, будто мстящее и разбитое существо. Она обращает внимание на меня, демонстративно жестами показывает, что всё в порядке. Снова предлагает руку: теперь уже не для танца. — Давай лучше обсудим Настю Журавлёву. Слышала про неё? — оживляется Алиса под возобновившийся стук каблуков по набережной. — Моя хорошая подруга. — Ну извини, — вспыхнула смущением перед ней. — Нельзя в интимной жизни признаваться бывшим коллегам. Они же начнут говорить остальным, что мой уход как-то связан с этим. Может, даже Сафронову приплетут. — Пока так делаешь только ты, — с улыбкой парирует Алиса. — И хвала всему живому, что только я, — утыкаюсь носом в её волосы, целуя куда-то в скулу. — Что ты хотела узнать? Её лицо всё ещё выглядит растерянным, погружённым. Очень бледным даже на контрасте снега. Она пытается выглядеть сдержанно и закончено, но пытка — смотреть, как много ей это стоит. — Даже не знаю. Есть смысл спрашивать, с чего ты решила приобщиться к «Норме»? — Из-за бывшего парня. Он пишет книги. — Крутой бывшей парень. — Мы с ним разорвали помолвку, — в шутку и с гордостью подняла подбородок. На деле, особой гордости по этому поводу я не ощущала. Как, впрочем, сожалений или тоски. Алиса восхищенно усмехается. Спрашивает: — Почему? — Он нашёл девушку получше. — Получше тебя? — звучало затёрто и сентиментально, Алиса и сама ощутила сладкий вкус на языке. — Не то, что я в это не верю. Мне просто интересно с этой девушкой познакомиться. — Ну, они переехали в Москву, — её шутка, однако, меня немного задела. — Так что у тебя есть все шансы с ней встретиться. Алиса вдыхает ночной воздух, отворачиваясь к Неве. — А что ты будешь делать, если я… проиграю суд? Закруженный вопрос, очень осторожный. Я над ним не позволяла себе думать. Я хочу ответить абсолютно честное «не знаю», продолжая спустя паузу в первое, что придёт на ум. Но наш разговор прерывает звон телефона. Моего телефона. Я резко отстраняюсь в поисках своего мобильного. Достаю его и ухожу чуть дальше, к водяному спуску. — Ты почему трубку не берешь? Или я что, должна тебе названивать по пять раз в час? Пластыри, грязные пластыри зажимают в своём липком кольце, я их сдираю зубами от злости, от слабого чувства онемения. Быть настолько фривольной в отношениях с человеком, который на тебя больше не работает, конечно, отталкивающее качество. — Что, второй состав не справляется с возложенной на него ответственностью? — Ты что, пьяная? Раздраженно вздыхаю, спрашивая: — Я была занята. Что вам от меня нужно? — Ты просила хотя бы «Жизель» станцевать — вот тебе возможность. Матильда боится выступать, Гергиеву вообще всё равно, кто будет на сцене. Если не перезвонишь через полчаса с ответом — второго шанса уже не будет. Так что подумай хорошо. Сбивается дыхание от злости, я хочу сказать, что требуется больше времени подумать, что нельзя ставить такие условия, ещё и за день до концерта. Телефон заканчивается гудками. Там слышатся гудки. А в голове — отчётливое мерзкое согласие.