Шакал.
3 ноября 2013 г., 11:00
Статья 131. Изнасилование.
1. Изнасилование, то есть половое сношение с применением насилия или с угрозой его применения к потерпевшей или к другим лицам либо с использованием беспомощного состояния потерпевшей, —
наказывается лишением свободы на срок от трех до шести лет.
2. Изнасилование:
в) соединенное с угрозой убийством или причинением тяжкого вреда здоровью, а также совершенное с особой жестокостью по отношению к потерпевшей или к другим лицам, —
наказывается лишением свободы на срок от восьми до пятнадцати лет.
Статья 105. Убийство
1. Убийство, то есть умышленное причинение смерти другому человеку, — наказывается лишением свободы на срок от шести до пятнадцати лет.
2. Убийство:
а) двух или более лиц;
в) лица, заведомо для виновного находящегося в беспомощном состоянии, а равно сопряженное с похищением человека либо захватом заложника;
д) совершенное с особой жестокостью;
е) совершенное общеопасным способом;
к) с целью скрыть другое преступление или облегчить его совершение, а равно сопряженное с изнасилованием или насильственными действиями сексуального характера;
н) совершенное неоднократно,
— наказывается лишением свободы на срок от восьми до двадцати лет либо смертной казнью или пожизненным лишением свободы.
Открываю глаза.
Человек в своей жизни совершает большое количество морганий. То есть, получается, что он сколько-то там раз закрывает и так же, как я, например, открывает глаза.
Я открываю глаза.
Ученые утверждают, что человек примерно в сутки моргает около двухсот раз. Но это совершенно не точно. И ошибаются они, порой, на целую сотню. Ведь неизвестно, сколько часов каждый человек бодрствует. Я, к примеру, предпочитаю спать три часа в сутки. Мне этого вполне достаточно. Получается, я открываю глаза довольно часто. Чаще, чем другие люди.
Я широко открываю глаза.
Значит, проще всего посчитать, сколько раз за минуту я вот так, как сейчас, например, открываю глаза, да и умножить все это на часы бодрствования.
Я широко открываю глаза и вижу перед собой свою же ловушку.
Голова тяжелая. Я приподнимаюсь с пыльного матраса и тут же падаю на него.
Моя голова меня перевешивает.
Я все еще держу глаза широко открытыми.
Моргаю.
Моргать необходимо. Это естественные потребности организма. Иначе глаз высохнет. Нас не учат моргать. Это происходит совершенно непроизвольно. Сразу при рождении.
Нас много чему не учат. Например, глотать. Или дышать. Все это происходит само собой. Откуда только что родившемуся человеку знать, что нужно пропускать воздух в легкие через рот или через нос?
Я глубоко вдыхаю.
Оказавшись в открытом воздухе, новорожденный тут же вдыхает его. И это, наверное, первое и неповторимое мгновение. Сейчас я и все мы с вами дышим. И сами этого не замечаем. Но дышим. Вдыхаем холодный, горячий, пыльный, чистый воздух в свои легкие. Совершенно непроизвольно. Не тратим больших сил, говоря мозгу «дыши». Все происходит само собой. Но каково это — впервые оказаться в открытом воздухе и также впервые его вдохнуть? Пропустить через легкие.
Вот ты родился и ты живешь. Дышишь.
Я пытаюсь вновь встать, держась за голову. Пытаюсь себя пересилить, понять, где нахожусь.
В подвале. В своей же ловушке. Глупый вопрос.
Беда в том, что подвал явно не мой. В своем-то я точно нарыл выход в стене, какой неизвестен любому попавшему ко мне гостю. А тут все другое. Стены так же обшарпаны, такой же бардак. Но все не мое.
Я медленно поднимаюсь с матраса. Постепенно пытаюсь прийти в себя.
— Вы что-то помнили на тот момент? — спрашивает прокурор. Я смотрю на него, мотая головой. Мне действительно отшибло тогда мозги.
Я лишь кручу в голове мысль о том, чтобы не рухнуть. Конечно, прихожу я в себя постепенно, но мысль меня не покидает. Какое-то чувство лени пропитывает все мое тело.
— Как вы поняли, где оказались?
— Ух, — говорю я, потирая лоб. — Знаете, я в биологии плох. Поэтому рассуждаю о человеческом теле на уровне пятиклашки. Я точно не знаю, почему совершаются те или иные процессы. Не знаю, что нужно подсыпать в чай человеку, чтобы тот вырубился. Я совершенно не знаю, как ему, — тут я показываю на Господина М., — удалось затащить меня в это место.
— А вы? Вы же затаскивали своих жертв? — прокурор, небольшой толстенький мужчина, щуря и без того маленькие глазки, уставляется на меня.
— Вопрос на данный момент неуместен! — возражает мой адвокат. Он вытирает лоб платком. Понимает, что в таком случае он ничего не может сделать. Знает, что все мы, трое, признались в своих деяниях. Даже Свинья, жирный чиновник, пузо которого упирается в стол, а с тройного подбородка стекает градом пот, вытирает свою лысину, поправляет огромные очки, тяжело дышит. Он бы сейчас вскочил и убежал. Только он не вскочит, ибо запутается своими толстыми ногами-бочками в ножках стула, упадет и жалко, гусеницей, поползет к выходу.
Государственный служащий.
— Я лишь наслаждался этим, — говорю я, разводя руками. Смысл таить вопрос на самый конец? Так или иначе, я признался во всех своих деяниях.
Мне довольно много лет. Мама зовет меня с улицы. Тогда я только приезжаю к ним на каникулы, сдав последнюю сессию.
Её голос напряжен. Всегда, когда что-то случается, то наш голос меняется. Голос, он очень важен, согласны? В фильме, например, музыка говорит нам о том, что в тот или иной момент начнется что-то страшное. По ней видно всё и понятно.
Музыка вообще меня часто сопровождает. Даже сегодня мне снился какой-то странный сон, и играла пятая симфония Бетховена. Она не зря предвещала мне сегодня беду.
У меня же суд.
Простите, госпожа судья, я отвлекся.
Мама зовет меня домой. И ее голос, словно пятая симфония, говорит, что дома мне не поздоровится.
Конечно, приблизительно я понимаю, о чем будет идти речь. Всё дело в вазе. Мы играли с Воробьем у меня в комнате. Мы часто играем у меня в комнате. После моего отъезда она пустует. Воробей боится выходить на улицу, там его дразнят. Воробей — это мой младший брат.
Я его защищал. Но наезды взрослого на ребенка, конечно, выглядят очень глупо.
Ему приходится отбиваться от них самому. Между мной и Воробьем большая разница в возрасте. Но мы все равно играем. Вместе. В то, во что он хочет.
В один из таких дней, когда мы играли, то мы случайно попали мячом в вазу. Вернее, попал я. Мать никогда не ставила вазу в комнату ко мне. Но тут ей приспичило делать уборку. И ваза, соответственно, перемещается в мою комнату. Мы с Воробьем этого не замечаем. Он, хилый, больной мальчишка, который впоследствии умрет, когда ему стукнет десять, кидает мне этот мяч. Я его отбиваю книжкой. И мячик летит в вазу. Мы пугаемся, прячем осколки. Тайно, под кресло, чтобы никто не увидел. Если и спросит, то пожмем плечами и ответим, что, возможно, она унесла её в другую комнату.
Или ваза потерялась.
Или её украли. Пришел человек в черном и украл. На отчима мы ничего не сказали бы, конечно. Но, в крайнем случае, пришлось бы валить и на него.
Всё это не сходит мне с рук. Я захожу домой. Мать, уперев руки в боки, смотрит на меня:
— Вот оболтус, посмотри, разбил, сучонок, — так мать говорит на Воробья. Она его не любит. Он от отчима. Я понимаю, что кем бы он ни был, больным или здоровым, от моего умершего в Афганистане отца или от отчима, этот мальчишка мой брат. И я его люблю.
Воробей ревет навзрыд. И мы оба знаем, что это не его вина. Знаем, что он ничего не трогал. Поэтому я признаюсь матери, что это Я разбил вазу.
Знаю, что мне ничего не будет.
— Хм, — произносит судья, сложив руки.
— Так же и сейчас, — вновь продолжаю я.
Я говорю:
— Нет смысла скрывать. Мне сейчас больше лет, чем тогда. Воробей мертв. Прикрывать мне некого. Да и зачем, если виноват я? Признаюсь. Бежать мне некуда, — тут я принимаю происходящие, как нормальный, лаконичный конец. За всякое деяние следует наказание. Мне уже пора. Тем более после смерти Пташки я не имею смысла продолжать все это. — Я так же прячу трупы. Есть где это делать. Отсутствием денег я не страдаю. Этих людей действительно убивал я. Вернее, насиловал. Убийства были потом. Сами понимаете, оставлять свидетелей... — я говорю это спокойно, знаю, что Пташка сейчас в раю смотрит на меня. А когда сгнию я, то не попаду к ней. Хоть и люблю до беспамятства. — Я не профессиональный маньяк. Я занимался тем, что мне нравилось. У меня не изощренная фантазия. Я разбивал вазы. Мне нравилось их бить. А потом прятал их под кресло. Вам, возможно, нравится рисовать, — говорю я. — Вы и рисуете. А мне нравилось делать то, что я делал. Пташка не возражала. Тем более у нее был Стокгольмский синдром. Да и я сам питал к ней чувства.
— Пташка? — уточняет прокурор. — Кто эти ваши Воробьи, Ласточки, Пташки?
— Я люблю птиц, — голос мой походит на Лунную сонату.
— Расскажите, — кажется, их не волнует то, что Господин М. незаконно удерживал нас в своем доме, ставя психологические эксперименты. Конечно, убийство важнее, — нам все.
Рассказываю:
— Тогда я, придя уже в себя, выбегаю из подвала. Он, разумеется, не заперт. И я оказываюсь в доме. Это теплый, красивый дом. Сейчас я стою в прихожей. Что очень странно. Сбоку дверь. Та самая дверь, которая ведет к выходу. Я ломлюсь в неё. Конечно, она намертво заперта. Под руками нет ничего того, что помогло бы пробить дверь. Стоит стеклянный книжный столик. И стул. Тресни я стулом, и он сам развалится. Кажется, что дверь припаяна намертво. Видите же, я не профессиональный маньяк. И умом особым не отличаюсь. Я редактор в типографии. Если что и помню о таких ситуациях, то только из книжек. И знаете, не люблю я детективы редактировать.
Суть в том, что я заперт. Возможно, кто-то догадливый поймал меня за руку, затащив сюда. Но кто? Про мои приключения никто не знал. Пташка бы не заложила.
Я стою у этой двери и, опираясь в нее руками, перевариваю в голове. Недавние события, разумеется.
Ко мне на днях приходит писатель. Приносит интересную книгу, но, по его словам, она не дописана. Он хочет знать, понравится ли нашей редакции это произведение. Он, мужчина лет сорока пяти, в шляпе и в очках с черной оправой, садится без приглашения напротив меня, протягивая рукописи. Они, разумеется, напечатаны. С ним стоит молоденькая девушка. Высокая, стройная, с карими глазами и золотистыми кудрями. Этот писатель немой. Девушка, по его «словам», является дочкой. Хотя между ними я не замечаю родства. И сам себе делаю вывод, что это его любовница. Она переводит всё то, что он мне говорит.
Про сюжет, конечно, рассказать он не сможет. Но девушка, пытаясь пояснить дрожащим голосом, словно композиция, сыгранная на скрипке, что там о трех людях, запертых в доме.
Конечно, подобная идея меня заинтересовывает.
Я выхожу к главному редактору, пытаясь сплавить ему рукопись.
Мы пьем чай.
Я не доезжаю до дома... Или... Я возвращаюсь домой и...
Я не помню.
Тут я выдыхаю. Господин М. Тот самый мужчина, заперший меня с чиновником и студентом, смотрит куда-то в сторону. Сейчас я хорошо осознаю, что все мы были героями его рассказа. Для всей этой лабуды. Для этой несчастной книжки, которая продавалась бы и так не очень хорошо, он запирает нас, ставя эксперимент. Находит он слабых жертв. Он не берет кого-то сильного.
Почему ему не взять свирепого маньяка-каннибала?
Не затащить к нему президента?
И не посадить... Нет. Со студентом вообще безумие.
Если бы оставить эту троицу вместе, то, кто знает, что было бы на самом деле. Беда в том, что автор этой злосчастной книжки любит реализм. И берет он людей жалких. Таких же, как и остальные.
Или нас было проще закинуть в этот дом?
Я знаю другое. Сегодня он не сознается, как именно затащил нас туда.
Оказавшись там, как настоящая жертва, я начинаю метаться. По комнате. Пытаясь понять, где выход. На окнах решетки. И их не сорвать, не пропилить, не выбить. Я хватаю их руками и толкаю. Вернее, толкаюсь сам взад и вперед.
Мне неизвестно, какой сегодня день. Который час. За окном идет дождь. Я рычу, царапая руки в кровь, толкаю плечом решетку.
Безрезультатно.
Когда успокаиваешься, то постепенно понимаешь, что не стоит пугаться всего этого. Что нужно сесть и...
— Выпустите меня! — орет Свинья, падая со стула. Он валяется на полу и бьет руками по нему. К нему подбегают приставы. Сейчас притащат врача.
— Не обращайте внимания, — зал шумит каждую секунду. Они то охают, то вскрикивают, то шушукаются, обсуждая «мое трудное детство».
Я говорю:
— Он притворяется. Этот жирный боров крикнет, что у него больное сердце. Потом начнет визжать как свинья, которую режут. Хотя... он и есть Свинья.
Я не обращаю внимания на шум. Судья просит всех прийти к порядку. Я продолжаю:
— Он так же орал в своей комнате. Его Господин М. решил запереть в шикарных апартаментах. Тонкий намек на то, что Свинья живет хорошо. Его ор выбил меня из себя. Я, человек, запертый в стенах этого дома, погружаюсь в крохотную комнатку. Её стены ровные. За окном дождь. Он стучит. Похоже на звук капающей крови. Той самой крови, которая капает с рук моих мальчиков.
Я не знаю, что я буду тут делать. Что будут делать со мной. Я, честно, понятия даже не имею, зачем меня приволокли. Но все это мы узнаем намного позже.
Я, весь в черном, в память о смерти моей Пташки, сижу в этой комнате на стуле. Смотрю на дождь. В таком случае остается только ждать, что будет дальше.
И я жду.
Как вдруг этот крик проникает через мои уши, как первый глоток воздуха проходит через маленькие ноздри ребенка, пронизывает не легкие, а мой мозг.
Хотя от такого крика даже легкие дергаются. И я это чувствую.
В соседней комнате был Свинья. Он вываливается из двери, потный, жирный, мерзкий. Эта тушка, весом, наверное, в тонну, падает у моих ног. Он тяжело и громко дышит. Очки его сдвинуты набекрень. Пот стекает градом с тройных подбородков.
Я знаю, есть люди, которые страдают ожирением. Но это уже не ожирение. Это обжорство. Это наглость. Его толстые пальцы, которые, кажется, надуй чуть-чуть, и они треснут, разорвав кожу, хватаются за лоб. Со лба тоже течет пот. Его пиджак испачкан серой пылью и потом. От него самого воняет, как от стада свиней, которые плескаются в грязи. Его темные, небольшие глазки, уставляются на меня. Он шевелит тонкими губами так, что подбородок опускается ещё ниже и разводит складки под ним.
В такие моменты я становлюсь гомофобом.
Полнота — это довольно интересно. У женщин она таки вообще прекрасна. Но среди тех, кому за тридцать и с опалым животом, смотрится некрасиво. А другие, молоденькие, лет так двадцати, разумеется, ходят тощими воблами. Смотрится это мерзко. И эти эталоны красоты... Что хочется взять два пальца, да положить их в рот.
Если находится молоденькая девушка таких объемных стандартов, то у меня срывает крышу.
Полнота тоже должна быть красивой. И многим она идет. Именно полнота, а не висящий жир. Должно быть то, за что можно подержаться. Но такие попадаются крайне редко. Пташка была единственной, кто смог очаровать меня. И после бешеного желания убить её, я как-то сдержался.
В других случаях, не найдя таких прекрасных женщин, приходится перебираться на молодых парней. Но тут уже полнота не работает. Парни — это парни. Тут своя физиология.
В один миг я становлюсь коренным гомофобом, глядя на этого жирного урода. Я сжимаю руками рот, чтобы не выблевать все эмоции ему на и без того грязный пиджак.
Блевотина смешалась бы с потом на его лице. Он поморщился бы, как морщусь сейчас я.
Еще чуть-чуть накачай его, и кожа треснет, расползется. А может, он сам просто взорвется. Или выльется. И тогда остатки обеда смешаются с вытекающим жиром.
Я сжимаю губы и подаю ему руку. Он хватается за нее, пища «спасибо». Но тут моя рука выскальзывает.
Слишком много жира скопилось на ней.
Он сам начинает барахтаться, как муха, перевёрнутая на спину. Муха с оторванными крыльями.
После нескольких попыток он, качнувшись, переваливается на живот. Упирается руками в пол. Сейчас он надавит этими пальцами на пол сильнее, и кожа треснет. Вот-вот! Я чую!
Он вновь что-то шепчет. Мне он не представляется. Я ему тоже. Мы в этом не видим смысла. Если нас заперли вдвоем, то на то была причина.
— Мне нужно вымыть руки, — он бурчит басом. Надо же! Голосок прозрел?
Но от чего отмыть?
Его лысина сверкает от света, который льется через маленькое окошко в комнате.
Мы стоим напротив друг друга.
Мы смотрим друг на друга.
Ни он и ни я не представляемся друг другу.
Мы знаем, что наши имена ничего не изменят. Мы знаем, что говорить что-либо бессмысленно друг другу. Ибо он и я понимаем, что очень согрешили, раз оказались тут.
— Как вы встретились с потерпевшим? — Страус тут потерпевший. Он, тощий мальчишка высоченного роста, сидит, закрыв лицо руками. Трясется. Его плечи вздрагивают. Возможно, он плачет. Его светлые волосы опущены. Челка свисает вбок. Небрежно причесанные волосы топорщатся. Он прикрывает побелевшее от страха лицо, опухший от соплей нос, покрасневшие от слез глаза.
Идя на суд, видно, он не переоделся с того раза. В какой одежде он был, когда нас задержали в первый раз, в такой же и приперся сегодня. Может, узкие джинсы и толстовка — это всё, что у него есть?
Лохматый, неряшливый. На этот раз хоть побрился. Первая наша с ним встреча была не очень приятной.
Свинья, схватив меня за руку, заохал, тяжело задышал:
— Слово! — только тогда я увидел на своей руке надпись, выведенную черным маркером. — Ша-кал, — по слогам прочел он. Его глазенки впились в меня. Он, жирный боров, ростом мне до плеч, сжимал мою руку и дрожал так, как дрожит сейчас Страус.
— У меня есть? Посмотри! — он заметался, вертясь вокруг своей оси, скидывая пиджак.
Так часто бывает, что когда снимаешь одежду, то, проведя время в жарком помещении, она пропитывается потом. Пот в ней оседает, запах, прочнее любых духов, въедается в рубашку или пиджак.
От Свиньи дунуло омерзительным запахом. Его трусость и удручающий вид в смеси с запахом дерьма делали первые впечатления о нем и вовсе отвратительными.
Он закатывает рукава рубашки и тычет мне своими жирными, со складками, покрасневшими, волосатыми руками в нос:
— Ничего нет? — он быстро поправляет очки и рассматривает себя сам. Он поворачивается к свету. Соответственно, ко мне спиной. И тут я вижу на его лысине надпись.
— Свинья, — громко произношу я. Он, конечно, не понимает, к чему это я говорю. Оборачивается, сжимая тонкие губы, которые пропадают в жировых складках, омываются потом, стекающим с его головы.
— Что?
— Надпись, — произношу я, указывая на его голову пальцем. Затем совершаю этим же пальцем круговые движения, намекая на то, что ему нужно развернуться.
Он поворачивается, конечно. Хватается за лоб и орет.
В этот миг я становлюсь конченным гомофобом. И свирепым убийцей. Мне хочется схватить нож и вонзить его в толстую тушку. Он так же будет орать. Как понимаю, заперты мы тут без еды. И вот если мне захочется жрать, то я... Нет. Даже если захочется есть, то его мясо я есть не буду. Хотя съесть человеческое мясо справедливее, чем мясо животного.
Будь тут пухленький поросенок, то я бы его не тронул. Он же слабее меня. А тут... человек. Равносильно. Нет. Его жрать точно не стану.
— Так вы каннибал, — в зале уже кому-то плохо.
Прокурор заключает это.
— Нет, людей я не ел. Меня пожирание трупов не устраивает. Я с мясом не особо, — мотаю головой, морщась. — Свинья просто очень был отвратителен на тот момент.
В этот миг я смотрю на него. Он, хрюкнув, высмаркивается в платок. Я еле сдерживаюсь, чтобы не засмеяться.
Свою лысину он так и не отмыл. Сидит, сверкает остатком надписи.
Находясь там, он был просто бешеный. Толкнув меня, он вылетает из комнаты, мчится по коридору, вламывается в дверь. Это оказывается кухня. Он включает воду в раковине, пытается подставить под кран макушку, но жирный живот не дает ему согнуться. Тогда, набрав в свои жирные ладошки воду, пытается достать рукой до затылка. Но снова ничего не получается. Он продолжает лить на себя воду.
— Помоги мне! — кричит он. Но я не подхожу. Меня интересует шелест в соседней комнате. Выйдя из кухни, я иду туда. Дверь так же не заперта, как и все остальные. Там, разумеется, сидит Страус.
Выглядит он так же, как и сейчас. Он, обняв колени, сидит на кровати, качается. Справа от него в ряд стоят машины. Слева — куклы. Сама комната уставлена различными игрушками. Вокруг кровати, которая стоит в центре, ездит маленький паровоз. Он-то и издает это шуршание.
На лбу у парня тоже надпись.
Я кричу ему:
— Эй!
Он поднимает глаза и отползает на край кровати. Потом хватает руками решетку, начинает биться об нее головой, пронзительно крича.
В фильмах говорят, что люди, оказавшиеся взаперти, спрашивают: «Где я?»
Возможно, этот парень тоже спросил это у себя. Но не вслух.
Дальше показывают, что жертва начинает бегать, искать выход.
Этим и занялся свинья. А вот парень, как понимаю, тоже решил все осмотреть.
Нет. Ошибаюсь. Он тупо напуган.
Подсаживаюсь на кровать:
— Не ори.
Он падает с кровати, видит, что дверь открыта, бросается к ней.
Я вскакиваю вместе с ним, пытаясь поймать. Но не успеваю. В дверях он натыкается на Свинью. Он бросается ко мне.
Тут я обхватываю его руками и прижимаю к себе.
Он замирает, заливаясь слезами.
Я улыбаюсь, чувствуя, что если бы не такая ситуация, не будь Свиньи, то я завалил бы его на койку прямо сейчас.
Он сползает на пол. Дрожащим, хриплым голосом просит:
— Не убивайте.
Все боятся за свою жизнь. Это совершенно правильно. Это даже нормально. Мои мальчики, оказавшись заточенными в подвале, тоже просят их не убивать. Я глажу их по волосам, щекам, целую в лоб. Обещаю, что лишь хочу приятно провести с ними время.
Они кивают. Хоть и руки их истекают кровью, а глаза ничего не видят из-за слез, они мне верят.
Стань с жертвой милым, начни с ней разговаривать, и она тут же затаит в своем сердце надежду.
Я подсаживаюсь к мальчишке, убирая с его лба челку:
— Страус, — говорю я. Это надпись.
Страус — трусливое животное. Прячет голову в песок. Мальчишка, мечась по полу, ищет место, куда спрятаться.
— Отмыл? — спрашиваю я, поднимаясь с колен.
— Отмой мне, — строго говорит Свинья, смотря на меня.
— Ты кто? С чего я должен тебе отмывать? Это несмываемые чернила.
— Отмой! Ты хоть знаешь, с кем разговариваешь? — его жирное лицо, которое не так уже сильно омывает потом, краснеет. Он подбегает ко мне, хватает за черную рубашку и пытается тряхнуть меня.
— Не знаю, — знал бы он, с кем разговаривал тогда. Я смотрю на него сейчас, сидящего в зале суда. Он прячет взгляд.
Он называет свое имя. Говорит, что государственный служащий. Говорит, что собирался на отдых со своей девушкой. Собирался.
На тот момент я представляю, как его жирные пальцы обхватывают стройное тело модели, сваливают на кровать и... За таким слоем жира, интересно, член виден?
Я, горячий любитель порнушки, представляя его секс с красивой девушкой, морщусь. Сейчас чуть-чуть, и меня стошнит на Страуса.
— Вор, значит, — смеюсь я. Подхожу к двери комнаты, где находимся мы сейчас. Это комната для Страуса. На ней надпись. Это 38 статья Конституции. Я зачитываю её вслух:
— Дети должны заботиться о своих родителях, — поворачиваю голову в его сторону, хмыкая. — Так... Мама в этот лагерь заперла с нами? — смеюсь, а он, испугавшись, подползает к двери, читая это.
— Я... Я ни в чем не виноват! Я бы не смог! Не смог! — он заливается слезами, падает на пол.
— Что с родителями сделал? — строго говорю я, толкая его ногой. — Поднимайся, сопля.
— Мама... Отдал... В дом для престарелых, — сглатывает. Но вроде не ревет. — Я бы не смог о ней заботиться!
Всё сначала. Знаю я эту мелкоту, которые отказываются от своих родителей ради какой-то цели. Хотя им просто лень с ними сидеть. Поэтому его и заперли в такой комнате.
— И всё? Всё его преступление? — изумляется прокурор.
— Он отдал её в престарелый дом. Старый человек. Нужен уход. Она-то там и умерла. Но квартира по наследству досталась ему. Мать же мешала, верно, Страус? — кричу я ему. Трусливое животное. Прячем лицо, как страус прячет голову в песок.
Мальчишка опять начинает реветь. Его успокаивают. Зал гудит. Судья призывает всех к порядку. Я продолжаю:
— У каждого из нас, как выяснилось, висела такая табличка. Со статьей. Эта статья поясняла нам наши преступления.
Свинья ринулся в подвал. Ему, как и Страусу, стало интересно, кто я.
— Маньяк? — Свинья, поняв это, чуть не падает в лестницы, скатываясь в подвал. Чуть. Чуть не падает.
Мальчишка пытается убежать, но его откровенно тошнит.
— Не ори, жирный! — срываюсь. — Ты не в моем вкусе. Эй, Страус, куда? — я хватаю пацана за ворот толстовки, нахожу ванную, закидываю его туда. Запираю дверь. — Умойся, — толкаю его к крану. Он включает воду, смывая слезы.
Свинья стучится в дверь, визжа, чтобы я его не трогал.
Я наваливаюсь на мальчишку, хмыкая:
— Не пугайся. Ты хороший. Но мы не в той ситуации, чтобы мне тебя... брать, — он поворачивает ещё по-детски наивное лицо ко мне. Нос в черных точках, прыщи на лбу.
— Я всё сделаю... Не трогай.
Я заливаюсь смехом.
— Послушай, Страус, — я сажусь на край ванны, вздыхая, — ты не в моем типаже. Нет, ты милый, но не сейчас. Если нас тут заперли, то нам надо думать, почему и как свалить. Будь ты на свободе, я бы тебя трахнул.
Он прикладывает руку ко рту.
Блевани, ну!
— Ты дрочишь ведь? — спрашиваю ему прямо в лоб.
Он, округлив серые глаза, уставляется на меня.
— Не ври, что не дрочишь. Удовлетворяешь же себя. Как-то. Тебе этого достаточно, верно? — он плюет в раковину, продолжая натирать лоб.
— У меня девушка была, — мотает головой, вновь оборачиваясь.
— Тебе это достаточно. А мне нет. Я хочу испуганное тело под собой.
— Ты... убиваешь людей! — Свинья пищит за дверью.
— Занято! — вскрикиваю, хватая парня за шею, сжимая пальцы. — Слушай, ты убивал муху? Убивал. Она тебя слабее. Человек тебе равен по силе. Представитель твоего вида. Будь честен.
Он кивает. Я толкаю его к раковине. Он вновь начинает тереть себе лоб.
— Я беру одиноких. Всеми брошенных. Они с собой хотят покончить. Тут появляюсь я. Затаскиваю их к себе. Да черт, не то слово! Просто привожу домой. Мы пьем вино. Разговариваем. Занимаемся сексом. Он вырубается. Очухается в подвале.
— Ты... только парней?
— Иногда девушек. Редко. Все тощие воблы. Я люблю... Чтобы можно было за что схватить, прижаться, погладить во время секса.
Кивает, сжимая губы.
— С парнями без разницы. Твоего типажа сойдут. Суицидников-мальчиков больше, чем суицидниц-девочек моих предпочтений. Наивные дурочки, без образования, лет пятнадцати, тощие, мечтающие о принце. Фу. Парней нытиков? Можно.
— Ты... имеешь детей?..
— Нет. Им есть восемнадцать, — шарю по карманам, ища сигареты. Вытащили.
Ругаюсь, прижимая к губам кулак. Свожу брови.
— Да ты же... сексуальный маньяк, — он всхлипывает.
— Да, на внешность очень неплох. Согласись. Особенно если учитывать мой возраст.
Парнишка наклоняет голову к раковине.
— А в подвале они не рыпаются. Сначала я их связываю.
Дальше мне не хочется ему говорить, но нужно. Я хочу, чтобы его стошнило.
Меня с детства привлекает идея распятия. Как Христос был распят на кресте, так и их, проведя священный обряд, распинаю на кровати. Вбиваю в руки гвозди.
И мы снова занимаемся сексом.
Прости, Господи, душу грешную.
Им одиноко. Их все бросили. Чаще всего у таких нет даже родителей. И тут прихожу я. Даю им прекрасный вечер. Они же хотели умереть.
Ты знаешь, Страус, что умереть страшно. Выйди на крышу. И прыгни с нее. Страшно? Страшно.
А ведь иногда так и тянет. Этот завораживающий вид. Но страшно. Особенно молодым. А умереть хочется. Я им помогаю.
— А кто их ищет? — спрашиваю я, разводя руками. Вода стекает из крана. Успокаивает. Я выдыхаю, прикрывая глаза и откидываю голову назад. — Они одиноки, никому не нужны.
— Только вот Пташка... Я её так прозвал. Она... у нее был парень. Бросил. А больше никого не осталось. Одногруппники не общались. Она все сама. Работала и училась, — я смеюсь, вспоминая её кудри, черные, как смола, доходящие до плеч. Белых, красивых плеч. Бархатных на ощупь. Мягкие руки. Округлые формы.
Обнаженное тело, лежащее на кровати. Белые простыни, её светлая кожа, черные волосы. Она пьяная. Опьяненная мной и красным вином, полностью голая, лежит на кровати. Предвкушает то, как я возьму её. Она сводит колени, чуть выгибается. Откидывает руки назад, запускает пальцы в черные кудри, опускает их на белые подушки.
Я снимаю рубашку. Расстегиваю пуговицу на джинсах, выключаю свет. Забираюсь к ней на кровать, опуская руки на её колени. Развожу их и прижимаюсь к ней своим горячим телом. Заставляю ногами обхватить меня, скрестить за моей спиной. Я толкаюсь вперед, и она, почувствовав мой жар, выгибается, приоткрывая бледные припухшие губы.
Я впиваюсь в них. Опускаю руки на талию. Женская полнота — это прекрасно. Именно полнота.
Оглаживаю каждый изгиб, каждый крохотный сантиметр ее талии. Чувствую эту мягкость.
Её глаза цвета шоколада смотрят на меня. Я тоже смотрю на неё. Весь вечер мы говорили о том, о чем люблю говорить я.
О книгах.
Музыке.
Странных человеческих порядках.
О моральных ценностях.
На этой кровати мы занимаемся сексом. Я, чувствуя дикий жар, ее ответную реакцию, целую грудь... Приподнимаюсь, обхватывая руками ее шею.
Все мои игрушки одноразовые. Как презервативы. Один раз использовал, и всё, конец.
Я не некрофил. Трупаков не люблю. А долго с одной игрушкой трахаться хочется.
Я сжимаю руками её шею. Она стонет. Я тяжело и сбито дышу, не останавливаясь.
Но не могу ее задушить.
Руки сжимают ее бедра. Она оказывается на мне. Прильнув всем телом, ответно двигается мне навстречу. Я сжимаю пальцами её пышные формы. Она выгибается, откидывается назад. Я сам толкаюсь в неё, чуть не срываясь на стон.
Перекатываюсь на нее, двигаясь быстрее. Она, обхватывает меня руками и ногами, стонет.
Вскрикивает.
Я ложусь рядом и обнимаю её.
Ей двадцать, мне тридцать восемь.
Уже оказавшись в подвале, я связываю ей руки. Она открывает глаза, испуганная, дергается.
Но её испуга недостаточно. Она понимает, что моя жертва, но в её глазах блестит дикое желание.
Я так же ответно желаю ее.
Подношу гвоздь к её запястью. Один резкий удар, и он будет вбит наполовину.
Она голая.
Я тоже.
Она понимает, кто Я. Без лишних слов. Знает, что буду делать с ней что-то извращенное. И это обязательно кончится смертью.
— Это ваша Пташка? — спрашивает судья.
Я киваю. Конечно, всего этого я не рассказывал Страусу. Лишь поверхностно.
Мы занимаемся бешеной любовью в том подвале. Я вновь сжимаю ее горло и шепчу, что не убью её, но никуда больше не отпущу.
Она пытается вырваться. Быть отрезанной от мира — страх. Когда заставляешь пугаться во время секса, то этот момент наиболее восхитителен.
Ее руки привязаны к кровати, широко расставлены. Так же широко, как и ноги.
Я глажу эти красивые ноги. От колена и до бедер. Вновь вверх, подхватываю под коленями, притягиваю к себе ближе и медленно толкаюсь вперед.
Медленно и резко.
Я томлю её. Оглаживая не только руками, но и взглядом. Освещение тут неплохое. Она полностью раскрыта для меня.
Мне нравится брать ее, а ей, соответственно, отдаваться.
Мне сносит крышу. Я доставляю ей боль. Кусаю губы.
Я обезумел.
Я запираю её в доме. Так, как заперли нас сейчас.
Я держу её для бесед. Работать надо. Говорить с кем-то опасно. А мне тоже одиноко. Она заперта на втором этаже дома. Дальше своей комнаты и туалета с ванной она не ходит.
Я, приходя с работы, усталый, приношу текст, который мне нужно разобрать. Когда она отказывается со мной говорить, есть, то я попросту сваливаю её на кровать. И беру жестко. Она, придавленная моим телом к матрасу кровати, пытается вырваться. Кричит. Царапает мне спину.
Я желаю её еще больше. Строптивица успокаивается. Ближе к концу она начинает тихо стонать. Знаю, что сдерживает себя. Тогда я, поставив её на колени, обхватываю за талию, вырываю безудержные крики.
Так продолжается недолго. Я срываюсь на ласку.
Какими бы женщины не были, они будут мечтать о злодеях, но ждать до последнего, когда этот самый злодей станет нежным и бархатным.
С каждым днем мы говорим всё больше. До секса или после. Она постепенно начинает прибираться дома. Готовить. Ждет после работы. Читает книги в моей библиотеке.
Знает, что я могу исчезнуть на пару недель. Увлеченный жертвой.
Как покорный пес, после всех жертв я возвращаюсь к ней.
Припадаю на колено, целую руку.
Я люблю держать птиц в клетке. А потом их отпускать.
Они возвращаются, благодарные за свободу.
Так и я постепенно выпускаю её на волю. Она сбегает на двое суток. Я даю ей заночевать на вокзале, в гостинице на одну ночь. Украденных из шкафчика денег не хватает. Она идет на работу, с которой её давно уволили и забыли о существовании.
На третий день она звонит в дверь. Я томлю. Она начинает стучать.
Я, оставив газету, открываю ей дверь. На улице холодно. Приближается дождь. Она, овеваемая холодным ветром, который спутывает черные волосы, стоит на фоне иссиня-черных туч, дрожит.
— Впусти меня, — говорит она, клацая зубами. Дурочка, сбежала в одном платье и накидке. Даже сильно похудела за это время.
— Это приказ? — спрашиваю я. Она мотает головой. — Просьба? — вновь мотает. — Мольба? — кивает, опуская глаза. — Унижаешься? — кивает. — Умоляй меня.
Она знает, что я её пущу. По крайней мере, это знаю я.
Я запускаю ее.
Любому нужно давать свободу. Свободу действия. Побыв на свободе, понимает, что в клетке кормили и чесали за ушком.
Пташка.
Я оплачиваю ей учебу. Я покупаю и притаскиваю с работы тонну книг. Она читает со мной.
Маньяк находит свое спасение.
Мы сидим в театре. Я беру её за руку. Ее полные плечи вздрагивают. Она сжимается, и я вижу, как ключицы чуть выпирают.
Кожа бледная. Очень. Я наклоняюсь и незаметно, позволяя себе дерзость, целую её плечо. Этими самыми губами, которыми я целовал день назад паренька, загнанного ко мне в тот подвал. Этими руками держу её руки. Теми руками, которыми убивал.
Её кожа очень бледная. В темноте, при легком свете, она вовсе белая.
Пташка больна.
— Она потом умрет? — спрашивает прокурор.
— Да.
Свинья бурчит что-то под дверью.
Я заканчиваю рассказ. Парень, представляя то, как я мог бы его иметь, тут, в ванной, например, блюет в раковину.
Я открываю дверь, говоря Свинье:
— Пойдем, поищем еду.