***
— Какой же он маленький… Азалия осторожно завернула ребёнка в полотенце, а затем принесла к себе в комнату, вовремя столкнувшись в коридоре с Майком. Парень всё ещё выглядел ошарашено и недоумённо, и он понятия не имел, что ему нужно теперь делать. Ведь действительно оказалось, что тут ребёнок, тем более насколько маленький — сколько ему? Лет восемь, девять? Не больше десяти точно. Слишком крохотный. Было страшно, действительно страшно. Он молча разглядывал ребёнка, сидя на стуле напротив кровати, куда его заботливо положила Азалия. Сейчас она была совсем на себя не похожа: обычно строгая и придирчивая, она только ласково улыбалась, не решаясь прикоснуться к ребёнку. Понимала, наверное, насколько это может быть большой стресс для малыша, напуганного до смерти. Судя по всему, Азалия очень любит детей. Она укутала ребёнка, чтобы тот мог хоть немного согреться — из одежды он заметил на нём только желтый дождевик. Есть ли что под ним — сказать нельзя, и проверять это должен явно не он. Он… не умеет обращаться с детьми правильно. Это лучше сделать Азалии, и она точно знает, что нужно делать. — Такие маленькие ручки. Боже, он ещё совсем маленький, — продолжала женщина, кивнув самой себе. Это было просто невероятное чувство: она наконец-то нашла его, наконец-то. Теперь он будет в безопасности, потому что она не позволит чему угодно плохому случится. Она присмотрит за этой крохой до самого конца круиза. Всё будет хорошо. Теперь-то уж точно. — И что теперь делать? — спрашивает Майк, сцепив пальцы в замок и упёршись в них подбородком. Азалия была непреклонна в своём счастье. — Он должен скоро проснуться. Ты видел, какой он худой? Это просто кошмар, — тихо, явно не желая тревожить сон ребёнка, говорила она. — Его нужно покормить. Сходи на кухню и возьми что-нибудь. — Что? — Что угодно, — а потом задумалась. — На обед давали тефтели. Возьми пару штук, ему много не надо. Майк удивлённо приподнял брови, а потом опустил голову, не представляя, под каким предлогом ему придётся клянчить у повара тефтели. Он не знает, как это вообще объяснить. Не могла же на борту завестись кошка, чтобы подкармливать её. И никаких чаек пока что не было. Так зачем ему тефтели? Чёрт возьми, оканчивая обучение в училище он ожидал работы на корабле — серьёзной, требующей его знаний и решительности, а в итоге он занимается стиркой. И клянчит у поваров еду для ребёнка. Это абсурд. Цирк какой-то. — Я не знаю, как мне это сделать, — признается он честно, ожидая, что Азалия поможет ему придумать хоть какую-то достойную причину. Но она была слишком занята любованием ребёнком. — Придумаешь что-нибудь, — вот весь её вердикт. Парень неодобрительно качает головой, тяжело вздыхает и встаёт, выходя из каюты максимально тихо, дабы не разбудить малыша. Он вообще не так себе представлял свою отработку. Совсем не так. Майк думал об этом, когда шёл на кухню и с максимально виноватым и смущённым видом спрашивал у повара за эти чёртовы тефтели. И думал об этом, когда повар недоумённо спросил, на кой чёрт они ему сдались. Не прекращал внутренне возмущаться, когда пытался на ходу сочинить какую-то историю про грустную подбитую птичку, видя, что повар с каждым его словом понимал всё меньше и меньше. И уже отвоевав этот своеобразный трофей, он не мог вспомнить, в какой момент жизнь привела его на этот корабль и почему он вообще в этом участвует. С одной стороны, ситуация требовала решительных действий: Азалия всё же нашла ребёнка, и он в самом деле выглядел истощённым и слабым. Да, его нужно покормить, за ним нужно поухаживать, и это действительно требует внимания и сил. Но с другой… не он должен этим заниматься и не он вообще начал всё это. Азалия, как оказалось, любит детей, раз уж радикально меняется в присутствии кого-то крохотного и беззащитного. И она может помочь ребёнку, потому что знает, как это нужно делать. А вот от него толку здесь мало, если он вообще есть — он понятия не имеет, что и к чему. Вот чем сейчас занимается Азалия? Наверняка сидит и просто смотрит на ребёнка, а когда тот проснётся, она, скорее всего, накормит его, попытается разговорить, успокоит, займётся им. И у неё наверняка всё получится. Но вот он в этой ситуации просто наибесполезнейшее звено. — Я вообще не должен этим заниматься, — бурчит он себе под нос, уже выйдя на палубу с каютами. — Я учился не для того, чтобы стирать шторы и делать… это. — Это что ты там колдуешь? Виола. Как всегда не вовремя. Вот же чёрт… Девушка направлялась к лестнице, а он как раз только-только с неё спустился. И что ему ей сказать? Что он внезапно проголодался? После обеда и часа не прошло, блин. И она сразу поймёт, что он врёт. Что делать?.. Но Виола сама решает назревшую проблему. — М-м-м, вижу, плохи у тебя дела, парниша, — тянет она, сочувствующее глянув на него. — У Азалии ПМС, что ли? Удачи, я в это лезть не буду. Он… вообще ни чёрта не понял. Только открыл рот, чтобы возразить, но так ничего и не сказал, потому что блондинка с лёгким смешком просто пошла дальше. Щёки горели, будто его застали за чем-то неприличном, но он даже ничего сказать не успел! К чему это вообще было?.. Боже, лучше бы он поступил на какого-нибудь кондитера — меньше бы проблем было. Сейчас же он ощущал себя гостем какой-то психушки, если не пациентом — настолько абсурдным казалось всё, что творилось вокруг него. Но ладно. Разберутся как-нибудь со временем. Во всяком случае, на это он и надеется. Вернувшись в каюту, он обнаружил некоторые изменения: во-первых, свёрток с ребёнком выглядел пустым. Во-вторых, малыш проснулся и теперь вжимался в угол кровати, тем самым обезопасив себя от нежелательного контакта с Азалией, которая всё так же сидела на кровати, но теперь ещё и с поднятыми руками, демонстрируя отсутствие плохих намерений. Когда он закрыл дверь, ребёнок повернулся на него, вжимаясь сильнее. Когда он подминал под себя тонкие костлявые ноги, Майк заметил синеющую полосу на ступне, и он сразу понял, отчего это могло бы быть. Азалия, судя по всему, так же поняла, откуда у малыша травма. — Ох, ты видел это? — поворачиваясь к Майку, встревоженно изрекает она, затем виновато глянув на ребёнка. — Он… это всё мышеловки. Боже, прости, пожалуйста, мы забыли убрать их… Шестая, очнувшись, чувствовала себя почти хорошо, но затем поняла, что это странно. Ей было тепло и даже комфортно, и именно поэтому она подорвалась со своего места, вжимаясь в ближайший угол. Тогда-то она и поняла, что её нашла эта женщина, когда она потеряла сознание. И пусть она не выглядела как кто-то из Чрева или Бледного, верить и доверять взрослым Шестая по-прежнему не могла. Видимых искажений и аномалий в поведении ни у кого не было на этом корабле, но это не значило, что всё в порядке. Кошмар длился слишком долго, чтобы можно было поверить, что он был только в её голове. Она уже ни во что хорошее не верит. И вряд ли у неё это когда-нибудь получится. — Тебе не нужно бояться нас. Мы не сделаем тебе ничего плохого, — продолжила Азалия, когда Майк напряженно выдохнул. Он здесь абсолютно точно лишний. — ребёнку не нравилось, что тут два взрослых человека. Наверное, с ним очень плохо обращались, если он настолько пуглив… — Меня зовут Азалия. А это — Майк. Мы хотим тебе помочь. Она смутно помнила их обоих — она видела Азалию до этого, и уже через решётку вентиляции она видела Майка, когда его отправляли на Склады… да, это был он. Такой же растерянный и ничего не понимающий молодой парень с ямочками. Но Шестой не нужна помощь, ни капли. — Точно. Давай, он же, наверное, голодный… — подает голос Азалия, не дождавшись ответа Шестой, и тянется рукой к Майку, чтобы взять принесённую им еду. В этот момент Шестая очень запоздало, но поняла, что «он» — это она, просто её пол различить из-за дождевика было невозможно; капюшон скрывал лицо. А ещё она осознала — либо понадеялась — что это для неё принесли хоть что-то съестное. Она ненавидела свой голод за то, что из-за него готова влезть в любую ловушку и западню. Просто… либо она умрёт от голода, либо попытается выбраться из ловушки, но сытой. Одно из двух. И она всегда выбирала второе. Когда ей подставили небольшое блюдце с тефтелями, она почувствовала себя уличным котёнком, которого добрые прохожие подкармливают из жалости — Азалия в этот момент встаёт с кровати и отходит, чтобы ребёнок мог спокойно поесть. И, чёрт, сердце сжималось от того, как Шестая ела. Она была безумно, до потемнения в глазах голодна, а потому набрасывалась на еду, как изголодавшееся животное. Дети не должны так себя вести. Это чудовищно… Было так страшно просто думать о том, через что прошёл этот ребёнок. Напуганный, голодный, просто одичавший… Азалия лишь изредка слышала истории о подобном, и ей всегда казалось это чем-то немыслимым. Это дикость, когда дети становятся самостоятельными, но не благодаря работе или увлечениям, а из-за необходимости выживать, как в первобытности. Это бесчеловечно. Неправильно. Отвратительно. Шестая же старалась удержать в своей голове мысль о том, что ей любой ценой нужно покинуть эту каюту и снова спрятаться в вентиляционной системе. Потом, вечером или лучше ночью, можно будет подловить Беглеца и рассказать об этом, а заодно и убедиться, что Моно ничего с ним не сделал. Они начинали ругаться, когда она убегала, и что-то подсказывает ей, что ничем хорошим это не закончилось. Нужно всё проверить. Нельзя оставаться здесь и надеяться, что с ней будут так же заботливо обращаться. Такого не будет. — Ты пришёл из того места? Из Чрева? — осторожно спрашивает Азалия. Шестая не реагирует. — Хорошо. Не хочешь — не говори. Но хоть кивни, это очень важно. Но Шестая не кивнёт. Она не ответит ни на что, даже если и захочет. Ей нельзя идти на контакт с кем-то посторонним. Нельзя верить взрослым. Полагаться на них, даже если они её кормят. Она ни о чем не просила, а потому и благодарной быть не должна. И не будет — напротив, закончив, она в одно движение спрыгивает с кровати, забегая под стол. Азалия взволнованно вздыхает. Этот ребёнок действительно слишком сильно одичал. Она даже не знала, понимает ли он её речь или пробыл в Чреве слишком долго, подвергаясь чёрт знает чему. Дверь была закрыта, но не заперта. Ей нужно просто дождаться момента, когда она откроется, и покинуть каюту. Затем нужно будет спуститься вниз — там на складе с едой есть стремянка и доступный ход в вентиляцию. Не самый безопасный и близкий путь, но ей ничего не остаётся. Только вот… как открыть дверь? Она не сможет приблизиться к ней, пока Азалия и Майк находятся с ней в одном помещении. Открыть дверь для них — плёвое дело, но для неё это сейчас нереально. Она беспомощна. — Послушай, — снова заговорила Азалия, присев на кровать. Доставать ребёнка она не собирается — пусть выйдет сам, если захочет. — Я знаю, ты напуган и не доверяешь нам, но мы не хотим тебе зла. Мы хотим помочь. И тебе не нужно нас бояться. Мы на твоей стороне, даже если ты в это не веришь. Не все люди плохие. Попытки достучаться до ребёнка в дождевике не увенчались успехом; Шестая смотрела только на дверь. Её не интересовали мотивы этих людей, их истинные намерения. Она лишь хотела снова оказаться на мнимой свободе и самостоятельно решать, когда ей лучше погибнуть и при каких обстоятельствах. О большем она не смеет просить. Корабль мягко повело вбок, и в коридоре что-то с шумом упало. Возможно, кто-то оставил на одном из столиков какие-то свои вещи — зеркало или косметичку — и от качка они упали на пол. Однако со следующим качком послышался ещё больший шум уже достаточно далеко от них. Возможно, даже сверху. Надо бы проверить, всё ли в порядке, потому что послышалась ещё и какая-то возня. — Нет, это уже никуда не годится. Виола этих бездарей точно убьёт, — прокомментировала Азалия. — Чем они вообще занимаются? Майк не ответил, прикусив губу. Затем, глянув на Азалию и ребёнка, решает всё-таки заговорить: — Давайте я схожу проверю, что там творится. Может, помощь нужна. Вы и без меня справитесь, — и ждёт ответа, будто разрешения спрашивает. По сути, так оно и было: он знал, что Азалия справится одна, но мало ли ей нужна была какая-то поддержка в такой тяжёлый момент? Может, поэтому она до сих пор его за дверь не выставила? От него ведь никакой пользы здесь, и он просто понимает, что по большей части представляет собой некую декорацию, чем как-то реально помогает. — Ладно. Иди, — соглашается она, отворачиваясь к ребёнку. …и это была её роковая ошибка. Майк — растяпа. Даже не так: он невнимательный, даже если и пытается это перебороть. Выходя, он не закрыл, а прикрыл дверь, не дождался щелчка, и это отсутствие знакомого звука было настолько приятным, что даже головная боль на пару мгновений утихла. Шестая провожала его взглядом, искренне благодаря за такую оплошность, и теперь планировала всего лишь дождаться очередной тряски корабля, когда дверь откроется. Тогда она сможет выбежать. Главное, чтобы Азалия не решила запереть дверь изнутри. Шестая прекрасно понимает, что она может и должна это сделать. Может, конечно, создает иллюзию выбора для ребёнка, но ей плевать, насколько хорошей себя пытается показать азиатка. Это не её проблема. Она о помощи не просила. Шестая перевела взгляд на Азалию. Не потому, что она её заинтересовала, нет; просто если бы она смотрела на дверь, у Азалии появился бы повод так же окинуть её взглядом. И тогда бы женщина заметила, что та не заперта, а Шестой этого допустить нельзя. Нужно имитировать заинтересованность. — Не бойся меня. Ты можешь мне доверять — я желаю тебе только лучшего. Просто выйди ко мне. Я ничего тебе не сделаю, — продолжала уговаривать Азалия. Нужно дождаться качка. Одного. Шестая выглядывает из-под стола, держась за ножку в качестве опоры. Собственная нога побаливала. — Тебе больно, да? Я могу перевязать тебе ногу, тогда всё пройдет быстрее, — предлагает женщина. Нужно ждать. — Просто подойди, ладно? Ты же понимаешь, что я тебе говорю? Земля под ногами едва заметно пошатнулась. Вот-вот. Ещё пара мгновений… Сердце колотилось так бешено, что Шестой казалось, словно это возможно увидеть. Но внешне она оставалась ребёнком со спрятанным в тени капюшона лицом, и всё, что она могла сделать — шагнуть вперёд, делая вид, что очень тщательно раздумывает над предложением уже обрадовавшейся проводницы. Она ни за что к ней не подойдёт. Шестая — не идиотка, чтобы попадаться в чьи-то руки так просто. В тот раз она была слаба и потому не смогла сопротивляться ей, но сейчас она твёрдо стоит на ногах, даже если через боль. И… Корабль снова качнулся вбок. Дверь открывается, и на тихий скрип поворачивается Азалия, с испугом на лице обнаруживая, что Майк не закрыл дверь до конца. Шестая в это же мгновение срывается со своего места и выбегает из каюты, в очередной раз игнорируя распаляющуюся на всю ногу боль. Наверное, она никогда не заживёт с таким-то покоем, но чёрт с ней, с этой ногой. Теперь ей нужно как можно скорее найти вход в вентиляцию и скрыться там. Плевать она хотела, насколько сильно эта Азалия расстроилась.***
Предстоял очень тяжелый разговор. Беглец готов был выложить всё от и до, но сложность заключалась в том, что Моно не хотел слушать. Вообще. Седьмой обеспокоенно следовал за ним до самого склада, надеясь, что ему удастся поговорить нормально. Или вообще добиться хоть какого-то ответа, потому что сейчас Моно ушёл в себя настолько, что не реагировал вообще ни на что. Мальчик понимал, что сам в этом виноват, но он мог всё объяснить, чтобы Моно не злился и не обижался. А для этого нужно было поговорить. Просто поговорить. — Я могу всё объяснить! — снова попытался поговорить Седьмой. — Только послушай, пожалуйста! Моно не хотел разговаривать, потому что каждое слово Беглеца лишь подтверждало факт предательства. Он обманул его. Скрывал от него связь с Шестой. Он… просто наобещал ему того, чего Моно на самом деле хотел, а затем потоптался по этим самым обещаниям и надеждам. Милое личико, но это лицо предателя. И он должен был с самого начала обратить на это внимание. Да даже если и окажется, что они с Шестой действительно близнецы — кровные — он ни капли не удивится. Тогда даже станет понятно, откуда у них обоих такая страсть к предательствам. Было даже не просто обидно, а реально противно. Шестую он не любил так, как любил Седьмого, и вот именно из-за этого помимо шока от открывшейся правды он ещё и чувствовал мерзкий холодок, скользящий по его внутренностям. Просто отвратительное чувство разочарования. Он-то действительно верил ему, надеялся, что всё будет хорошо. Был ласковым и чутким, так сильно боялся потерять его. И всё это произошло, хотя он был уверен, что следил за ним достаточно внимательно. Видимо, он переоценил себя. Только когда это началось? Как долго он его обманывал? Всё время или только последние несколько дней? А что, если это изначально было их с Шестой планом, и всё было подстроено? Моно не знает. Не знают и голоса в его голове, перекрикивающие друг друга. Хотя… Его рука. Та самая, которая почему-то болела. Может, это как-то связано с Шестой и всё началось именно тогда, когда он получил травму? Если, конечно, всё так и было. А он не может ни утверждать, ни опровергать это — просто нет сил и желания. Всё, о чём он мог бы мечтать — разве что стереть этот неприятный эпизод с запиской из памяти, чтобы и дальше слепо верить кому-то, кто умеет вскруживать голову словно бы по щелчку пальцев. Но это невозможно. Он никогда не будет счастлив. Никогда. Моно останавливается, поворачиваясь к Беглецу, и впервые берёт его за руку не нежно и не осторожно, а грубо, рывком потянув на себя, чтобы потом задрать рукав толстовки, обнажая больное запястье. Со следами зубов. И почти зажило ведь. Ещё бы неделька — и точно бы сумел скрыть это маленькое происшествие, явно полученное от встречи с Шестой. Да, она довольно… радикальна и диковата, это похоже на неё. — Это она сделала? — всё, что говорит Моно, глядя точно в перепуганные глаза Седьмого. Боже, он был так напуган и взволнован. Моно бы даже сказал, что это напоминает отчаяние, но не хочет думать об этом. Его больше не волнует, что там чувствует маленький предатель, притворявшийся другом. — Да, но… Моно больше не слушает; он отпускает руку, снова отворачиваясь. Он услышал достаточно, и ему не нужны никакие оправдания, чтобы в тысячный раз убедиться в предательстве Беглеца. Пусть делает, что хочет. Идёт, куда хочет и с кем хочет. Да даже с Шестой они хорошо сыграются, пока не предадут друг друга — по-другому ведь не умеют, судя по всему. — Мне плевать. Седьмой, тем не менее, не согласен с этим. — Ты даже не даёшь мне всё объяснить! — восклицает он, когда Пятый решает продолжить свой путь в самое затемнённое место на складе. После вмешательства персонала многие вещи находились не на своих местах, в том числе и стол, под которым он были всё это время. Нужно найти что-то другое. — Просто дай мне шанс! Я же никогда тебя не обманывал! Седьмой тянется рукой к руке Пятого, чтобы остановить и привлечь внимание к себе, но ему не дают сделать этого: Моно грубо отпихивает его руку, даже немного больно бьёт по ней ладонью, и Беглец понимает, что всё очень серьёзно. Моно так же сделал в ту самую первую встречу, когда Беглец потянулся к нему рукой. Но тогда это было сделано из отсутствия доверия, и потом ведь всё изменилось: открылось то, что Моно, в общем-то, был очень тактильным мальчиком, любящим прикосновения. Ему нравилось держаться за руки, нравилось обнимать и прижимать к себе. А сейчас ему будто… даже не будто, а было противно. От него. От Седьмого. Мальчик виновато опустил взгляд, поджав губы. Что ему делать? Ему даже не дают рассказать, как всё было на самом деле, и в этом заключалась вся проблема. Если бы только Моно волновали обстоятельства, а не только действия, он бы давно уже выслушал его, но нет. Он даже не хотел слушать, не говоря уже о полноценном диалоге с выяснениями всех подробностей этого маленького происшествия. — Это несправедливо, Моно, — тише, но так же не поднимая взгляда, высказался Беглец. — Я ведь хотел, как лучше… — Правда что ли? — с долей поддельного удивления ответил Моно. — Быть предателем — это и есть «как лучше»? — Я не предатель! Я не сделал ничего плохого! — Если ты ничего плохого не сделал, то зачем обманывал? Ох, мне кажется, я знаю: потому что ты именно это и планировал с самого начала. — Ты себя слышишь? Я никогда тебя не обманывал и-и не планировал ничего такого. Я просто хотел помочь! — А я не просил этой помощи! — Но и не отказался! — Лучше бы так и сделал! — Это нечестно! Было действительно обидно. Беглец не просил от него благодарности и отдачи за своеобразное спасение, и это была целиком и полностью его инициатива, но это так несправедливо. Он хотел, как лучше, просто пытался помочь им обоим, и теперь он виноват во всех смертных грехах лишь из-за того, что все подвернулось таким ужасным образом. Он остался виноватым в предательстве и обмане, хотя просто пытался помочь попавшей в беду девочке. Просто не мог оставить ее в таком состоянии одну. И не мог выдать, потому что Моно был бы против. Так разве его можно винить за это? Он не собирается разрываться между Моно и Шестой, но сейчас происходит именно это. Разве он должен был просто смотреть на то, как она мучается? И разве было бы лучше, если бы он стоял в стороне, пока Моно, явно пребывающий в не самом лучшем состоянии, крепко держит молоток? Нет, он поступил правильно во всем. Просто… его доброта сыграла против него. Желание помочь одной обернулось ссорой с другим. И что ему делать, если его даже слушать не хотят? Это нечестно. Они столько вместе пережили и так долго пробыли вдвоём, но возможности оправдаться или просто рассказать обо всём его лишили. — Я же ничего плохого не сделал. Я просто хотел, как лучше! — Ты предал меня! — повысил голос Моно. — Клянусь, я никогда тебя не предавал! — мальчик уже не знал, зачем он продолжает это говорить, если Моно ему не верит. Было ужасно обидно. Он ведь действительно никогда и ни в чём его не предавал. Да, виноват за то, что прятал руку, но так надо было. Это же не так страшно, как считает Моно. Это такие мелочи… Но Моно кажется, что это просто издевательство. Что Беглец попросту не понимает, что он натворил. Мало того, что он скрывал от него истинную причину боли в руке, так он ещё и укрывал Шестую, и это для него почему-то не предательство. Не обман. Так зачем тогда ему все эти оправдания и повторяющиеся отрицания своей вины? Кто тогда виноват? Шестая? Да, конечно. Она тоже постаралась. Нечего было лезть к чужим друзьям, нечего было вообще начинать всё это. Но это не она обманывала его сейчас. Не она творила невесть что за его спиной. Это делал Беглец, а она просто была соучастницей. Моно было противно и даже в какой-то степени стыдно за это. Он так наивно поверил мальчику с лицом предательницы, и… и делал все эти вещи, прикасался к нему, даже целовал, зная, какой он на самом деле. Нужно было слушать голоса в своей голове, а не обещания Беглеца. Нужно было присматриваться к его поступкам и искать мотивы, а не любоваться глазами и руками. Он просто идиот. И д и о т. Одно только ясно: ему нужно прекращать это. Нужно было с самого начала действовать правильно, а не так, как хочется. Ему… нужно просто найти телевизор или что угодно, что подаёт хороший сигнал. На корабле достаточно таких вещей, так что это не займёт много времени. А персонал… плевать он на них хотел. Будут мешаться — уберёт с пути так быстро, как только сможет. У него достаточно сил для этого. Он всё сможет. Абсолютно всё. — Я ухожу, — объявляет он. Беглец наконец-то поднимает на него взгляд своих серо-синих глаз, и, черт, в них было столько отчаяния, что сердце замирало. — Куда?.. Зачем? — едва слышно спрашивает он. — Тебя это больше не касается. Хватит. Моно видел, как едва заметно Беглец кивнул, но его это не волновало. Его не волновало и то, как мальчик потёр лицо ладонями, затем зарываясь пальцами в тёмные волосы. Нет, это не волнует. Больше не должно волновать. Его больше не касается ничего, что может быть связано с Седьмым. Ни его чувства, ни беспокойство, ни то, как он будет выживать без него. Шестая поможет. Он ведь заслужил её одобрение, верно? — Хорошо, — в итоге произносит он, и Моно кажется это подозрительным. Он разворачивается, направляясь к решётчатой двери, но успевает сделать только три чёртовых шага, как Беглец полностью меняет свой подход к этой ситуации. — Да, всё именно так, как ты и говоришь. Я обманул тебя. Я предатель, — тараторит он. — Но я не хотел. Я… хотел как лучше. Я не хотел обманывать тебя. Мне очень жаль. Прости. Прости меня, пожалуйста. Я-я не хотел ничего такого, просто… просто… мне очень жаль. Мне очень-очень жаль. Моно не будет слушать его. Нет. — Мне правда очень жаль. Я бы хотел рассказать тебе всё, и, клянусь, если ты дашь мне сделать это, я буду говорить только правду. Просто, прошу тебя, прости меня, я очень виноват, это всё моя вина, но я сожалею. Я не хотел ссориться с тобой. Я не хотел обманывать. Прости меня. Его не должно это волновать. Ни разу. — Прости. Я- мне очень жаль. Мне правда очень жаль. Я не хотел- Я не думал, что всё так выйдет. Пожалуйста, пожалуйста, прости меня. Прости меня- я… О, боже. Моно слышал, он слышал как дрогнул голос Беглеца. Он слышал этот судорожный вдох, он слышал это. Нет, пожалуйста, только не это. Лучше пусть злится на него, пусть кричит, но только не это. Моно не готов. Он не готов к этому, ни разу. Он не хочет слышать это. Но слышит. Этот отвратительный звук, от которого всё внутри сжимается, а чувство вины накрывает с такой силой, что руки начинают мелко дрожать. Потому что Седьмой плачет. Моно ненавидел плакать и ненавидел, когда кто-то рядом с ним плачет, потому что вся его ледяная уверенность в своей правоте становится шаткой. Он не хотел слышать его всхлипы, не хотел понимать, что это из-за него, и он не хотел думать об этом ни на секунду, потому что это ужасно. Он доводит его практически до истерики, заставляет извиняться и считает это правильным, но только до первых слез, потому что он не этого хотел. Да, он требовал от него преданности и правды. Да, он не отрицает, что это уже больное собственничество, но что он может с этим поделать? Шестая предала его после всего, что он для неё сделал, и сейчас она снова появилась в его жизни, а он только-только позволил себе посчитать, что всё хорошо. Даже, чёрт побери, влюбился, хотя никогда не думал, что вообще на это способен. И после всего этого Седьмой просто… топчет его чувства, кромсает надежды и мечты, а теперь ещё и плачет, и почему-то ему не плевать на это. Моно стоит на месте, слушая бессвязное «прости» и «мне жаль», чередующееся каким-то слишком хаотичным образом, ещё и прерывающееся на всхлипы. Зачем, зачем он сделал это? Зачем он начал всё это? Зачем предал его? Просто зачем, Седьмой? Зачем? Пятый старается отогнать от себя все сомнения и делает шаг вперёд, ближе к этой чёртовой решётчатой двери, напоминающую больше клетку, чем единственный выход отсюда. От Беглеца. Он ведь действительно будто заперт в клетке, где его обуревают самые разные кошмарные чувства. Он должен просто забыть всё это. Забыть, как они читали, пытались писать, как смеётся Беглец и какие у него замечательные руки. Должен всё это оставить именно здесь и никогда больше не вспоминать. Ему… ничего не стоит выйти отсюда. Покинуть корабль. Он знает, что это возможно. Единственное, что его всегда останавливало — именно Беглец, потому что он не смог бы взять его с собой. Но теперь он обязан действовать в одиночку. Совершенно один, зато никем не преданный и не обманутый. Ему просто не суждено быть счастливым и найти себе хорошего друга. Этого никогда не будет. Может, он тоже проклят. Кто знает. — Не уходи. Пятый прикусывает нижнюю губу, когда слышит это. Плач прекращается, и только сейчас он понимает, почему: всё дело в том, что он подошёл к двери и ему остаётся только выйти в коридор. Вот и всё. И после этого ничего не будет, как прежде. Мальчик оборачивается, чтобы в последний раз взглянуть на Беглеца. Такой потерянный, такой одинокий и бесконечно виноватый, что становится больно даже физически. Сердце так противно сжимается, будто Моно совершает большую ошибку. Но он должен сделать это. И он прикасается рукой к двери, отворачиваясь до того, как лицо Беглеца исказится невероятным отчаянием. Он уже не плакал. Он рыдал. Моно перелезает через прутья, выходя в коридор. Он всё ещё слышит, как Беглец плачет, и голова от этого начинает болеть с такой силой, будто он бьёт сам себя тем самым молотком снова и снова, каждый раз, когда мальчик всхлипывает. Может, есть хоть какой-то шанс, что Моно не так всё понял, ошибся, зазря устроил такой скандал? Моно не знает. И он не должен думать об этом. Но почему, боже, почему так тяжело даётся каждый шаг, почему рыдания Беглеца стоят в ушах, даже если он закрывает их руками, чтобы ничего не слышать? Почему его трясёт, почему ОН чувствует себя виноватым в том, что сделали ОНИ? Почему? Он не может идти вперёд. И вернуться тоже не может. И поэтому просто упирается спиной в одну из стен, медленно сползая вниз, и думает, думает, стараясь не слышать, как Беглец плачет. Что, что, что он сделал не так? Когда ошибся настолько, что Седьмой решил его предать? Может, он и вовсе не предатель? Нет, он ведь сам во всем признался. Уже не получится врать себе, что именно он плохой, а не бедный мальчик с кандалами. Почему, боже, почему это происходит? Почему?... Моно ничего не знает. Он боится, безумно боится ошибиться прямо сейчас, но и бездействовать тоже не может. И что ему тогда делать? Ему нужно лишь сделать правильный выбор, но это так тяжело. Он либо уйдёт, забывая про Шестую и Седьмого, либо останется с предателем и никогда не будет счастливым. Никогда. И зачем он влюбился? Почему именно в него? Почему это не какая-то девочка с фотографии, о которой можно глупо мечтать, зная, что встречи никогда не будет? Почему это именно Седьмой — мальчик, да ещё и предатель? Голова раскалывалась. Ему казалось, что вот-вот пальцы почувствуют горячую кровь — настолько ему было больно. Он не знал, сколько просидел в коридоре. Действительно не знал. Но он всё равно слышал, как Беглец плачет, и это было некой своеобразной пыткой, потому что избавиться от этого легко — нужно просто уйти — но он даже пошевелиться не может. Кто-то будто поставил невидимую стену в коридоре, и поэтому он не мог пройти дальше, даже если и смотрел на лестницу. Даже если и видел единственный путь наверх, и дойти до него можно было меньше, чем за минуту. Он просто не мог. Где-то глубоко внутри себя он понимал, что с самого начала сделал свой выбор, и он был не в пользу ухода отсюда. Может, он действительно проклят. Да, наверное, так оно и есть — мальчик встаёт, убирая, наконец, руки. Моно. Кто это такой? Это обречённый быть одним всю свою жизнь мальчик, уже знающий свое будущее. Он всегда будет одинок. Всегда. Каждый день своей жизни, каждый час и каждую секунду. Он чувствовал себя мертвым. Моно. Это мальчик, который боролся за свою подругу до последнего, боролся с самим собой, боролся постоянно. И теперь он борется за своего друга, но с кем? Он не знает, кто его противник теперь. Либо это сам Беглец, либо жестокая судьба, которая любит смеяться над чужим горем. Он не чувствовал ничего. Ни пола под ногами, ни прутья на двери, ничего, нет. Он будто бы потерял свое физическое тело и стал чем-то вроде призрака, обречённого на вечное скитание в поисках невесть чего. Счастья ли? Нет, это бесполезно. Такое он точно никогда не найдёт, не говоря уже об обретении. Дружба? Нет. Ему с этим совсем не везёт. Так что ему надо? И почему думая об этом, он вспоминает только Беглеца? Предателя, чёрт возьми. Зачем он думает о нём, зачем возвращается, смутно это осознавая? Он ничего не понимает. — Хватит. Его собственный голос словно раздается откуда-то со стороны, когда он стоит прямо перед сидящим на полу Беглецом, не прекращающим рыдать. — Пожалуйста, хватит. Руки не просто трясутся, а колотятся, когда он расстегивает пуговицу и снимает с себя пальто. Прохлада склада обволакивает его моментально, и от этого становится только хуже — насколько же плохо сейчас было Беглецу? — Пожалуйста… Он просит, и его голос дрожит, и он сдаётся. Он не сможет одержать победу в схватке с Беглецом, нет. Это просто невозможно, когда он настолько несчастен. Даже если он и виноват, он миллион раз пожалел об этом и раскаивается — Моно не сомневается в этом, потому что чувствует себя отвратительно. Отвратительно виноватым. Перед Седьмым. За его слёзы, которые он ненавидел всей своей искалеченной душой. Моно накрывает своим пальто содрогающиеся плечи Беглеца, и только после этого мальчик наконец-то замечает его возвращение. Момент, когда их взгляды встретились, был самым болезненным, что вообще происходило с Моно — даже предательство Шестой не было настолько болезненным событием. Больно было видеть эти заплаканные глаза, это раскаяние и бесконечную вину на лице, которое хочется трогать своими руками, целовать, и видеть рядом с собой постоянно. А он просто… уничтожает всё это. Разве это лучше, чем то, как он улыбается или смеётся? — Прости меня, — снова говорит Седьмой, а Моно устал это слышать. Ему уже плевать. Он просто хочет, чтобы рыдания прекратились. — Мне- мне очень жаль… — Я знаю, — заключает он, невесело улыбнувшись. Что же он натворил… Моно опускается к нему, и в это же мгновение Беглец тянется к нему, как брошенный котёнок, и его прикосновения не кажутся противными и отвратительными. Он позволяет объятиям состояться — боже, Седьмой обнимал его изо всех сил, так искренне и крепко, будто это никогда больше не повторится, — и даже обнимает его в ответ, носом утыкаясь в костлявое плечо. Пальто падает на пол, но никого это не волнует. Совсем. Все, что волнует Моно — это то, что Беглец продолжает плакать, даже когда они обнимаются, и что у него самого словно ком в горле. Но он не плачет. Вместо этого он любит его изо всех сил, невероятно, так же, как и ненавидит. Он даже не знает, чего в нём сейчас больше — любви или ненависти, — но признает очередное своё поражение. Это не было примирение или даже перемирие. Это была тихая мольба о поддержке, потому что им обоим нужно было успокоиться, но ровно столько, сколько они порознь, это будет невозможно. Уже не получится по-другому. Он точно проклят.