3
1 марта 2021 г., 15:05
Это кончится.
День-да-ночка, день-да-ночка.
Ледяная глыба-боль, смявшая резвые ноги, не имеет вечной власти, даже если кажется наоборот. С новым именем её теперь даже легче приручить. И что за беда, если прозвище дано не орком, по незнанию, наугад - да зато как ладно село!
Пускай не орк, а ведь утащил от усталой гибели, устроил в скудном своём домишке, ничем не обидел, как смыслит - ухаживает; вот и имя новоданное прижилось как родное, и тоже помогает выздоравливать.
Странные дела среди людей творятся. Никак в толк не взять. Прочие люди, видать, живут неподалёку, а носа сюда и не кажут. Когда-никогда вблизи развалюхи-дома является какой-то страшный "иохим", про которого чем дальше, тем больше непонятного. Если "иохим" - враг, то почему поесть приносит? А если друг - то почему человек так боится, и долго потом всё поджимается, всё прячет глаза, словно провинился и не чает прощения?
Память у Нхарра - липче смолы. Перенять бы скорее людскую речь, да своему говору человека выучить - небось и вышли бы на ясную правду.
Человеку бывает в охотку поговорить. Рассказывает что-то, другой раз даже посмеиваясь, а бывает ещё иначе...
***
- Ну жили и жили, что ты думаешь - не хуже других. Иохим серчал часто, вот уж как: не то сделала, не к месту голос подала, не там сидишь, не так глядишь. Но совсем-то лютовал редко, по первым годам. А вот деток бог не давал... хотя вру, зачем на бога врать, грех это. Только я всё скидывала. Не умела до сроку-то доносить. Очень за это Иохим злился. Такая уж я никчёмная оказалась! А люди ведь про всякие чудеса, бывает, вести передают; вот он крепко думал, долго, да со знающими советовался - свёз меня в северную обитель. Будешь здесь девять месяцев трудницей, - говорит, - работай крепче, да постись строго, может, и вымолишь благословение. Ага, вымолила. Кашлять начала, что дальше, то и хуже...
***
Во время рассказа человек, чтобы было внятнее, то складывает руки у щуплой груди, словно качает невидимую маляшку, то показывает на свой живот, то разводит пустые ладони в стороны беспомощно. Поднимает брови, округляет серые глаза, шмыгает носом.
Когда человек умолкает, Нхарр руками повторяет те же движения: к груди, к животу, в стороны. И, кажется, понимает. Ох, лишечко! Нахлебался же ты беды, люди-люди.
- Деток... не-живут? - мягко складывает чужие слова, как умеет.
Человек часто смеётся, когда Нхарр пробует говорить по-людскому. Но сейчас только кивает и трёт запястьем отсыревшие глаза.
Жаль - не утешить, не сплести из слов непослушных тёплое одеяло, защищающее от горького горя, не подняться на ноги, не обнять. Нхарр вздыхает глубоко и запевает тихую полынную песню, песню для нэннэ, чьи маленькие не захотели жить.
Как упрямая сила, та, что бродит в живой крови, та, от которой к исходу зимы шалеют волки, та, что весной будит в деревьях сок, обязательно возвращается. Не звонким родником - так дождём, умывающим землю. Не душистым цветением - так сильным корнем, скрытым от налетевшей стужи глубоко в земле. И цветёт, цветёт перед самой зимой свирепая трава, горькая полынь, и прогоняет зло в то тихое время, когда прочие травы уже готовы умереть или заснуть до следующего тепла...
Человек приближается медленно, и подсаживается рядом на корточки. Качает головой, заправляет под косынку выбившуюся тёмно-медную прядку.
- Нхарр, - прикасается легонько к орочьему плечу, а после указывает на себя: - Ма-ли-я.
- Ма-алия, - повторяет орк, перекатывает во рту певучее чуднОе имя. Протягивает руку - погладить по щеке.
Друзья. Теперь совсем друзья, накрепко.
***
Как зарядила с неба морось - не на день, не на два, тоска - кашель бьёт человека шибче. Теперь Малия редко подсаживается поговорить, а всё больше лежит, отвернувшись, возле стены на узенькой своей лежанке. Как-то раз встаёт, с долгой раскачкой, идёт и шарит, привстав на цыпочки, возле дальнего угла под самым потолком, выщупывает что-то в длинной тёмной щели.
- На, вражина, - роняет возле Нхарра светлый месяц - орчий нож-хорунш. Не кладёт, не бросает, а просто разжимает пальцы, позволяя ножу упасть, глухо стукнуть об пол рукояткой. Не взглянув, подбирает пустое ведро и выходит вон.
За водой, наверное.
***
Славный нож, свой, правильный! Думал, потерял. Тогда, в беспамятстве. А человек догадался, видно, поднять и сберечь. Конечно, сразу не отдал, ничего тут удивительного. Зато теперь...
И опять Малия его величает тем словцом - "вражина". Звучит ласково. Наверное, и значит что-нибудь хорошее.
***
Человек долго не идёт обратно. Хмурый сумрак сменяется настоящей осенней тьмой, сырой и холодной. Наконец слышно - возвращается. С полдюжины шажков - передышка. Ещё шагов десяток - опять передышка. Долго кашляет, прислонясь к двери с той стороны.
Когда наконец заходит, ставит на пол ведро, наполненное едва на треть с лишком - Нхарр сидит возле очага, пристроив поленце между колен, и щиплет ножом мелкую лучину-драночку; увечные ноги подтянул половчее и улыбается. А у самого и лоб взмокший, и глаза блестят от навалившейся боли. Зачем не лежалось? Знать, и правда, с такой ли скуки - хоть меледу в руки.
- Дурак, - выговаривает Малия и идёт прилечь, скинув с ног облепленные грязью растоптанные хлыманцы.
***
- Ээй, а переодеться-то в сухое? - но Малия не понимает или не слышит.
***
Отсыревший плат из серой шерсти валится с плеч как попало, и не осталось силы, чтобы его поднять.
Пищу приходится теперь делить надвое, и орк вроде не жалуется, а вот ей нынче стало даже не то чтобы совсем голодно - бессильно. Проклятое ведро. Проклятая сырость. Проклятый холод. Проклятая немощь, проклятая хворь, проклятый калечный орк. Это кончится.
Это всё кончится, и уже скоро.
Кашель подлый наваливается до кромешной темноты в глазах. Во рту встаёт привкус крови.
***
- ... да разве так можно. У нас Сувель-старичина тоже на сырую погоду принимается так перхать, с самых тех пор, как из плена утёкши - хех, уже больше лет, чем я и на свете живу! Сувель говорит...
Сухо, тепло. Наконец-то тепло. Горит смолистая драночка, опрятно пристроенная над миской с водой, дышат очажные угли. По низкой лавочке разложены сушиться: рубашка, юбка, передник. По краю стола, прижатая сверху полешком - сохнет шерстяная шаль. Кто-то натащил на больное негодное тело просторную рубаху. Ткань приятная к телу, крашенная когда-то лишайником в густой синий цвет, а теперь изрядно вылинявшая, кажется знакомой. Если провести ладонью по груди и рукавам - ощупью узнаешь не по-здешнему густую вышивку. Грех это, одежду изукрашивать. Гордыня и глупое тщеславие... Так говорили, и когда-то в это верилось.
- Малия, - тот, другой, чья так бесстыдно вышитая рубаха, чей лунный нож - подаёт кружку согретой воды. Обмакивает в воду кусок сухой лепёшки краешком, чтобы легче жевалось да проскакивало. - Ешь, вражина, ешь, - добавляет орк ласковым голосом.
В тёплом воздухе чуть покачивается соломенная чомга. Летит недвижно через явь и полусон, кивает Малии хохлатой головкой.
Хоть бы это не кончалось.