Письмо
4 июня 2026 г., 12:20
Я сбился со счёта, сколько ночей говорил с тобой, представляя, что ты сидишь в другом конце комнаты непременно в затемнённом её углу, потому что мне всё никак не хватает смелости представить выражение твоего лица.
Я знаю, что ты не прочтёшь ничего из нижеизложенного.
Ты порвёшь это письмо, скорее всего, прямо у меня на глазах, и, что бы ты ни сделал, я это заслужил.
Чего я не заслужил точно, так это шанса высказаться.
Но я высказываюсь. Нагло пишу, и пишу, и пишу уже пятое письмо за эту чёртову бессонную ночь.
Может показаться, что оно про оправдания, или извинения, или о том, как невыносимо я скучаю по тебе, ища тона твоего голоса, отголоски твоих жестов, части твоего образа везде и повсюду, даже в каких-то сериалах или манере почтальона поправлять кепку. Он действительно делает это так же, как ты. Или похоже. Во всяком случае в Лондоне почтальоны появляются очень рано, и, так как мне обычно не спится, я успел рассмотреть каждого.
Но это письмо не об этом.
Я буду с тобой максимально честен, поэтому признаюсь сразу: всё, что последует дальше, будет о боли. Очевидно, моей, потому что я эгоист, и что бы ни случилось, к величайшему сожалению, буду оставаться им всегда.
Следует сказать тебе, что с делом твоего папы всё было глубже, чем могло тогда показаться.
Мой отец всегда знал, что твой ворует, но ничего не предпринимал годами, потому что «свои крысы ручнее пришлых с улицы». Это, конечно, одна из его отвратительных цитат. Он просто ждал подходящего момента, зная, что такой когда-нибудь настанет. Когда о нас с тобой стало известно, он больше не хотел иметь что-то общее с вашей семьёй по причинам, которые он обозначит дрянным лаконичным словом «репутация», и намеренно запустил аудиторскую проверку, чтобы человек со стороны поймал твоего отца за руку.
Может быть, вы с мамой и так уже осведомлены, но я всё равно не могу не написать об этом. Я обещал себе быть честным во всем. Поэтому способен прямо заявить, что во всех твоих бедах виноваты все мы. Вся моя семья. Минхо, побежавший стукачить. Кенсу, решивший проучить твоего отца. Его жена, не посчитавшая нужным вмешаться. И наконец, я, предавший тебя, отвернувшись тогда, когда должен был смотреть с тобой в одну сторону. Если подумать, в тот день, когда мы угнали машину Минхо и прогуляли экзамен, это ведь тоже была моя идея. Ты хотел на него пойти, а я настоял на обратном. Так что, получается, моя вина раскидана кругом и всюду, как деревья в самом чертовски дремучем лесу.
Может, для тебя это новость, но я жалею обо всём, что сделал. О том, как поступил. Или не поступил. Мне чертовски жаль. «Чертовски» — сильное по смыслу слово, но его недостаточно. «Катастрофически» недостаточно тоже. Я провел пять часов в поисках подходящего слова, но никакое по итогу не подошло.
Важно, чтобы ты понял: я не жду твоего прощения. И пишу не для того, чтобы заслужить его описанием своих страданий, терзаний и мучений. Я пишу, чтобы ты понял, что мой поступок отравил меня самого, и не было ни дня, когда бы он ни причинял мне боли.
На самом деле, «причинять боль» — это тоже не совсем подходящее выражение. Можно удариться мизинцем о косяк или локтем об угол стола, и это тоже будет весьма болезненный момент, и, возможно, будет лучше, если ты представишь, что я слоняюсь по земле, переживая эти удары днём сурка каждые две секунды вместо двадцати четырёх часов.
Моя боль не концентрируется в мизинце или локтях.
Ближе всего представить, что она начинается в сердце. Это не романтический выбор органа, это простая реальность. Оно болит каждый день. Я мну его через грудь, как будто мне уже за семьдесят и любой колющий спазм — почти предвестник инфаркта. Боль в сердце я заслужил, и, в связи с этим, теперь часто задумываюсь о том, что от него вообще у меня осталось.
Когда такси с тобой и твоей мамой отъезжало, мне показалось, что оно у меня разорвалось. Наверное, во всех книгах рано или поздно встречается это драматичное сочетание слов, но дело в том, что оно ничего не описывает. Даже самую малость. Когда ты смотрел на меня через то чёртово окно, отдаляясь, у меня ломались кости. И потом срастались, чтобы снова треснуть с той же разницей в три секунды. Я потом не мог дышать. Если честно, то несколько лет. Боль остаётся со мной с того самого дня. Я отчётливо чувствую её несколько раз на дню: это тяжелая колючая глыба льда где-то выше ребер. Она постоянно жжёт и тянет. Ночами и рано утром кусается, немного напоминая спазмы: как будто в какой-то момент кто-то внутри жмёт пальцем в гнойную мокрую рану, и тогда боль налетает, оглушая, и приходится терпеть несколько долгих секунд, прежде чем пульсация агонии утихнет. Однажды я попытался объяснить это ощущение одному человеку, и он сказал, что, возможно, это психосоматический процесс самонаказания. Как если бы я стегал себя плетью с металлическими шипами на конце, чтобы не забывать, что моему поступку нет прощения.
Когда я узнал о самоубийстве твоего отца, боль показалась мне сжигающей изнутри. Внутри всё горело, но внешне… внешне я был словно каменный. Это случилось в машине. Мы куда-то ехали, отцу поступил звонок, он положил трубку и поведал мне новости так, как излагают погоду радиодикторы. Я смотрел в окно, превращаясь в камень, и всю дорогу до места назначения мне хотелось, чтобы мы с отцом разбились насмерть.
Этого не случилось.
Весь последующий день я не чувствовал кончиков пальцев. Они были онемевшие и ледяные. Я был камнем целые сутки, пока не увидел себя в зеркало по возвращении домой. Я разбил его кулаком и потом не вынимал застрявшие осколки из костяшек целый час в назидание.
В этот день ночью я проснулся в слезах, потому что мне снилось, как я восемнадцатилетний прихожу к тебе из будущего, где тебе уже за пятьдесят. У тебя огромный дом, роскошный сад на заднем дворе, четверо детей и очень добропорядочный муж. Я прихожу попросить прощения, сказать, что поступил ужасно и осознаю это. Там ты меня прощаешь. Я спрашиваю, могу ли я попробовать попросить прощения у тебя в настоящем и рассчитывать, что ты сможешь простить и вернуться ко мне. Ты говоришь, что простить сможешь, но вернуться — нет. Что это непоправимо. Что твоя судьба — твой муж. Что ты любишь его и ни за что не променяешь на кого-то другого. Потом ты повторил, что прощаешь меня, и что я могу возвращаться назад и жить дальше. А я проснулся и не смог.
Утром в столовой Йондо начал толкать пафосную речь. Он сказал «хорошие люди — залог успеха. Желаю, чтобы судьба и дальше сбривала всякий мусор с вашего пути, как это случилось с Чонами».
Я сломал ему руку. Просто не рассчитал ярость. Он бы заткнулся, если бы я сказал заткнуться, но я не сказал. Я просто слетел с катушек.
За неделю до этого я услышал, как заведующая учебной частью госпожа Ли рассказывает новому преподавателю про то, каким ты был ребёнком, что ходил за мной хвостиком и всегда останешься паразитом. В тот день я поджёг её машину, потому что боль во мне требовала отомстить всем на свете, потому что я не знал, как отомстить себе.
Чуть позже мне стало казаться, что я прирос к этой боли, как прирастает влажный язык к металлу очень морозной зимой. Несмотря на это, иногда случалось так, что боль становилась невыносимой, и тогда я делал то, что делать нельзя, потому что это отдаёт глубоким курсом психотерапии. Я бил себя по щекам со всей дури, чтобы эта боль хотя бы ненадолго перекрывала ту, что внутри. Обычно для этого мне приходилось запираться в ванной, включать воду для звукового фона и вставать напротив зеркала, чтобы видеть, как краснеют щеки с каждой новой пощёчиной.
Сейчас я пользуюсь этим способом крайне редко, потому что в процессе него мне ещё в девятнадцать стало казаться, будто меня пожирает что-то тёмное и вязкое, как густая булькающая топь, а я, как оказалось, ещё тот трус, так что продолжаю бегать от всего сразу: тебя, себя, семьи и несуществующих мрачных мест, смотрящих на меня через зеркала.
Думаю, очень неблагородно и паскудно писать тебе о таких вещах, будто это попытка воззвать к жалости и показать, что я очень несчастный и вообще-то тоже страдаю.
Но в этом есть доля правды. В том, что мне, наверное, это и нужно: я даю тебе знать, что страдаю, не для того, чтобы ты меня пожалел, я делаю это, чтобы ты узнал, что мне не сошло с рук то, как я с тобой поступил, что я глотнул и продолжаю хлебать сполна кару, положенную всем предателям.
Да, дорогой мой заяц, я заслужил. Всё, что уже случилось со мной и всё, что ждёт меня впереди. Заслужил полностью.
Для тебя это не будет иметь ни смысла, ни веса, но для понимания всей картины моего поступка, наверное, стоит объяснить тебе и кое-что другое.
Буквально через пару дней после того, как мы заснули в моей комнате на полу, а после никогда больше не ложились рядом, мне рассказали, что по крови и родословной я не имею никакого отношения к семье, в которой вырос.
Мою настоящую мать звали Пак Харин.
Впоследствии я пытался узнать о ней больше, но согласно реестру из родственников у нее осталась только двоюродная тётка, которая живет в Испании. Я пробовал звонить ей и писать, чтобы спросить о маме, но, узнав, кто я такой, она толком не захотела со мной говорить, сказав, что единственное, что ей было известно о Харин, сводится только ко дню смерти, о котором ей много лет назад сообщили звонком из какой-то службы.
Мама была сиротой и, если верить тому, что написано в старых документах найма обслуживающего персонала, родилась в Ансане, не имеет родственников для связи и на время работы на Кенсу жила там же в доме прислуги на постоянной основе, выполняя обязанности второго повара при особняке. От её вещей в комнате ничего давно не осталось, а самая старшая из работниц — тётя Чхве — смогла вспомнить лишь то, что «та девица всегда собирала красивые блестящие волосы в ужасно некрасивый пучок, крепко дружила с младшей госпожой Ким и была уволена под новый год с громким скандалом».
Получается, я знаю о своей матери только то, что у неё были шикарные волосы, если не считать того брошенного мне факта, согласно которому с младшей госпожой Ким её связывала не только крепкая дружба. Родную сестру Кенсу звали Сонби, она разбилась в автокатастрофе в день, когда её брат, узнав про её романтические отношения с моей мамой, выгнал их обеих из дома, не дав даже толком собрать вещи. Они вызвали такси, сели в машину, а через двадцать четыре минуты эта машина влетела под колёса грузовика. Таксист с Сонби скончались на месте, а Харин была на седьмом месяце беременности и смогла дотянуть до больницы, умерев на операционном столе. Ребёнка извлекли из неё на два месяца раньше, чем ему, очевидно, нужно было явиться сюда самому. Я пролежал в неонатальном инкубаторе восемь с половиной недель, а потом Кенсу, убеждённый, что младенец, выживший в утробе смертельно раненой матери и почти два месяца боровшийся за то, чтобы остаться на этом свете, неплохой проект для капиталовложения.
Когда это всё бросили мне в лицо, я даже не усомнился. Возможно, в глубине души я всегда это знал. Предчувствовал. Желал. В определённом смысле всё сразу встало на свои места, и, наконец, стало понятно, почему мать всегда отдавала предпочтение Минхо. В конце концов, меня взяли под опеку, только потому что у матери Минхо не получалось забеременеть второй раз, а Кенсу был нужен второй ребёнок, потому что «в поле больших денег один сын — мишень, а двое — громоотвод».
И на самом деле, всё это совершенно неважно. Немного дорамной чепухи, которую нет смысла мусолить. Это всё равно что петарда — громко, но бесполезно, и проблема заключается не в этом. Она состоит в том, что Кенсу точно знал, когда и как именно сбросить на меня этот снаряд.
Я много думал о своём поступке, анализируя всё сотни раз, чтобы понять, что же со мной тогда случилось.
Тебе анализировать всё это не за чем, но я всё равно должен объясниться.
Восемнадцать лет подряд на меня оказывали титаническое давление, о котором тебе известно. «Ты должен быть лучше других, умнее других, смекалистей других, опасней других и ни в чём никому не уступать. Никому. Даже лучшему другу. Ты никогда не должен даже сравнивать вас, потому что он тебе не ровня и ему следует помнить, что это честь — быть подле тебя, расти рядом с тобой, греться в твоих лучах, ты должен побеждать, тебе следует быть на пару шагов впереди остальных ровесников».
Восемнадцать грёбаных лет меня воспитывали, как породистую лошадь, расчёсывали каждый волос, чистили каждую подкову, с детского сада заставляли задирать подбородок и ходить особой походкой. Восемнадцать лет прямо, косвенно, сознательно, бессознательно всё подавалось мне таким образом, чтобы внушить мне мысль, будто я лучше остальных, выше остальных, будто у меня другой ранг, другая, блять, кровь, другие корни у древа, словно я особая каста, двигатель мира, рычаг давления на общество, титан, возвышающийся над мелкой рыбой, плывущей по течению и пытающейся себя прокормить. Восемнадцать, сука, лет вдавливали это мне в голову, обучая тому, как правильно держать вилку, и что этих вилок семь штук, и если я, будучи семилетней малявкой, напутаю что-то за столом среди остальных дядь и теть с их такими же отпрысками, пока эти самые отпрыски будут во всём идеальны, то я позор и неуч, я расстраиваю отца с матерью, я даю повод другим ухмыляться, болтать за спиной всякое, я дарю другим акулам возможность найти в моих родителях изъян, а мои родители столько старались, так трудились, столько сделали не для того, чтобы я не мог, блять, запомнить, какая вилка для чего нужна, или на с виду безобидный вопрос какого-то дяди за столом «понравилось ли тебе в Испании» ответил просто «понравилось». Я должен был выделиться, я должен был сказать «довольно жарко, но экзотика весьма колоритна», я должен был сделать это не так, словно зубрил весь вечер, я должен был выдать экспромтом, чтобы отец с матерью прятали горделивую улыбку за бокалами вина.
А потом, когда мне казалось, что я взрослый и готовый ко всему, закалённый и укомплектованный, человек, которого я считал отцом, в строго отведённый для этого час и день сказал мне: на самом деле ты не баловень судьбы, не лучше других и не породистей, ты мелкое ничто, которому подарили шанс попробовать притвориться чем-то большим под мишенью миллионов глаз, которые никогда не должны распознать, что ты — фальшивка, родившаяся от прислуги в доказательство необходимости абортов, и беззащитный ком неудачных родовых веток, соединённых из пыльного пипидастра и запаха жареного лука. Он сказал: тебя не должно было родиться, потому что твоя мать была из этих ошибок природы, которые предпочитают ложиться в постель с другими женщинами. Твоя мать днем работала здесь, а ночами была официанткой задрипанного клуба, в котором, по словам других, однажды тебя и нагуляла. Он сказал: в тебе ничего благородного, только дурная кровь да насмешливый рок, плодящий всё не ко времени.
Он говорил, что так проявляется моя дешёвая грязная кровь — в том, что я как мать, что я ошибка природы, баба, рождённая парнем, что я сплошь и рядом дефект, он бил пальцем по столу и рассказывал, что меня ждёт в жизни. Он тыкал в наши с тобой распечатки и говорил, что он выгонит меня из дома и я окажусь среди грязи, что буду получать ничтожные деньги, что пойду на какое-нибудь мелкое хулиганство, чтобы любыми способами вернуть чувство достатка, чтобы не жить в нищете, он говорил, что с такими замашками, с этими, блять, бумажками я когда-нибудь начну кого-нибудь резать и убивать, бегая по мелким поручениям влиятельных криминальных дядь, а потом закончу в тюрьме, где меня будут кидать по кругу как мяч, пока я не сдуюсь.
Произнося твое имя, он подначивал. Говорил, что это твой план, что такие как ты ушлые и хитрые, что такие как ты словно фавориты при королях, эти мальчики, которые идут на всё и прыгают в койку, лишь бы всегда быть рядом и греться под защитой, получая от этого кучу выгоды. Он говорил, что ты просёк, что я поддаюсь влиянию и по существу лопух, поэтому и крутил мной и вертел. Говорил, что я закончу сдутым мячом, а Чонгук выбьется, Чонгук не взглянет на тебя, не подойдет близко, потому что ты ему такой уже не будешь нужен, без рода, племени и статуса.
А потом он посадил твоего отца. Словно желая продемонстрировать мне пример.
Он жужжал на уши и скалился. Судил, осуждал, смешивал с грязью. Он сказал: смотри, вот цена дружбы. Сказал: смотри, вот как твой Чонгук поступил бы с тобой потом. Сказал: я могу отправить тебя вслед за ними, ты можешь всё потерять, даже больше, будь послушным, делай как я сказал, выпрями плечи, ходи и радуйся, что ты не на мелководье.
А я его слушал, потому что всё ломалось. Весь я.
К тому моменту я уже был в себе пугающе разочарован. Два дня назад я предал не только лучшего друга и любимого человека. Я предал и самого себя, понимаешь? Я годами считал себя стойким, достойным, свято верил в своё качество как человека, а потом вдруг сделал то, чего никогда в жизни от себя не ожидал, навсегда утратив доверие к самому себе. И в момент этой внутренней гибели, на чёртовых руинах самоуважения, посреди необратимой брезгливости к самому себе я узнаю, что дело не только в качестве личности. Узнаю, что я, оказывается, ложь и постановка целиком и полностью. Во всём.
И он это знал. Кенсу читал меня, как грёбаный финансовый отчет.
Сейчас, с незатуманенной головой, я понимаю, что меня измяли и слепили словами и интонациями, как бесхребетного глиняного человечка, хотя мне было восемнадцать чёртовых лет и я мог бы быть не таким слабым и восприимчивым. Я считал себя не таким слабым и восприимчивым. Сколько бы ни проходило времени, сколько бы раз я ни возвращался мысленно в те дни, прокручивая всё раз за разом, я не могу найти безотлагательных ответов на вопросы, почему я его послушал и как ему это удалось. Но, возможно, дело лишь в чистой психологии и в том, насколько благополучно сложились для Кенсу все обстоятельства, большую часть которых он вдумчиво выстроил сам.
Я был опустошён своим поступком. Он это видел.
Каждое утро до того дня, когда стало известно об аресте твоего отца, он тактически начинал с разговоров. Это были особые разговоры, которыми можно выжигать по дереву. Его податливой дощечкой был я. Выбором слов, тем, что он говорил и как выстраивал речь — всем этим он вселял в меня ощущение угрожающе опасного одиночества, с постепенным осознанием которого я становился сиротой без семьи, судьбы и будущего.
Прошло очень много времени, но я до сих пор убеждён, что, не сиди я тогда перед ним с расколотой душой от совершённого предательства, не потеряй я тебя к тому моменту, изуродовав нашу связь собственными руками, я был бы намного сильнее и не подвергся бы такому влиянию. Не превратился бы в обоссавшееся от страха ничто, и мне бы не стало вдруг казаться, будто все в мире стрелы летят прямо в меня, а этот большой гнусный человек за столом — единственный каменный форт, где я могу уцелеть и не истечь кровью.
Но тебя у меня уже не было.
И поэтому я испугался. Хотя, наверное, это не совсем верное слово. «Зассал» и «обосрался» подходят куда лучше.
До сих пор странно понимать, что со мной так легко было совладать, выбрав правильный момент слома личности, а потом тактической вереницей слов заставить поджать хвост и на всё молчаливо кивать, соглашаясь без боя. И чёрт с ним, с моим я, моей честью, силой духа, чёрт со всей моей псевдо личностью, хуже всего то, что ему удалось утопить внутри меня преданность тебе. Он держал её голову под водой, она рыпалась, плескалась, мычала, барахталась, и я на всю жизнь запомнил это чувство. Чувство удушающего разложения трусливой души.
Я не обвиняю во всём одного Кенсу, Чонгук, это было бы глупостью. Я позволял его словам управлять мной, хотя мог бы заставить себя быть смелее.
Я дрожал внутри, как сыкло.
Знаешь, сколько раз я представлял, как сбегаю из дома и звоню в ваш дверной звонок, чтобы упасть на колени и просить тебя снести мне голову к чёртовой матери за то, каким я оказался чмом? Вероятно, столько же, сколько в сутках ебучих минут. Но как ты знаешь, я не смог. Мне казалось, что в этом уже нет никакого смысла. Я был уверен, что ты навсегда для меня потерян, что такое предательство нельзя стереть, вычеркнуть или замять. Идти к тебе извиняться выглядело бы как попытка вернуть хоть какое-то тёплое плечо в те дни, когда вся моя псевдо семья смотрела на меня, как на ничтожное соединение генов, чудом выжившее в заплесневелой пробирке.
Всё, что я смог тогда сделать, это увидеться с твоим отцом. Может быть, он успел рассказать тебе об этом. Или, скорее всего, намеренно не стал. Ни он, ни я не знали, что мой отец совсем скоро упечёт его за решётку, поэтому я зашёл в его кабинет и сказал, что ты ни в чём не виноват. И что распечатки про скулшутинг — всего лишь распечатки, и татуировки — всего лишь акт абсурдного осознания истинной ценности вещей, а не материалы потенциальных подражателей. Я сказал ему, что ты хороший человек, самый, чёрт возьми, лучший, и что это неправда, что ты склонял меня ко всему, сказал, что всё было поровну, и что ты не заслуживаешь никакого наказания, потому что ты уже наказан мной — кретином, который поджал хвост. Я так и сказал, представляешь? Стоял, прижавшись спиной к двери, и говорил без остановки, пока твой отец сидел за своим письменным столом и смотрел на меня исподлобья. Единственным, что он мне ответил, было «пошёл вон».
Сейчас я понимаю, что нужно было идти к твоей маме, но мне долгие годы казалось, что она ничего толком не решает, во всём доверяясь мнению мужа, и разговор с ней даже не пришёл мне в голову.
Через два дня твоего отца арестовали, и я понял, что ничего уже не исправить.
В тот день, когда Йондо с остальными нашли тебя в корпусе начальных классов, потому что я тупой идиот, не успевший вовремя, ты стоял передо мной мокрый и запачканный, но хочу дать тебе знать: мне тогда подумалось, что ты самое величайшее существо во всём мире. Эти недоумки решили, что унизили тебя, но на деле от их поступка ты стал только ярче и чище.
Когда ты вышел из туалета, мне показалось, что лопнули чёртовы лампочки. Тьма была необъятной, Чонгук, я сидел тогда на полу там же, где ты меня оставил, и смотрел на окно, которое было прямо напротив. Я сидел там очень долго. Уже стемнело, охранник сделал обход, я слышал его шаги по коридору, но продолжал сидеть, ожидая, когда мне хватит смелости подняться, забраться на подоконник, открыть фрамугу и выброситься из окна.
Как ты можешь догадаться, у меня не получилось.
Я трусливый человек, и это проявляется во всём.
Тем не менее, кое-что от того дня осталось со мной навсегда.
Чёртова уборная с грёбаным зловещим окном снится мне по сей день. Окно всегда открыто настежь, а я никогда не успеваю прибежать раньше Йондо и остальных. Во сне я прыгал уже тысячи раз, но до того, как выпрыгнуть, всегда слышу, как где-то в школе кто-то стреляет из автомата целой очередью. Я стою спиной ко входу, звуки нарастают, приближаясь, и я жду, когда стрелок зайдет наконец в уборную и выстрелит мне в спину, потому что очень сложно представить мишень лучше. Я был бы не против принять в свою спину все пули, предназначенные для других жертв, не успевших хорошо и вовремя спрятаться.
Только этого никогда не случается, сколько бы я ни ждал, жмурясь.
Наверное, это странно, но прошло уже три с лишним года, а я продолжаю видеть этот сон несколько раз в месяц. По большей части, в конце я всегда прыгаю, но не чувствую боли от падения, просто просыпаясь. Должно быть, эти секунды агонии снова и снова кочуют в явь, растягиваясь, чтобы это можно было терпеть годами без остановки, потому что примерно так я и ощущаю жизнь — тянущей болью, обостряющейся время от времени, чтобы я стискивал зубы и мычал внутрь себя, умоляя её стихнуть.
Примерно раз в месяц я вижу не только сон со стрельбой и вечно распахнутым окном.
Не пересчитать, сколько раз мне снился день твоего отъезда. Что я там только ни делал, чтобы поменять его исход. Даже стрелял по колёсам и бросался под них сам. Однажды мне снилось, что я чёртов Гамбит из первого «Росомахи» и пытаюсь пробить шины подожжёнными картами. Были варианты и совсем психоделистичные. Один раз во сне я отрастил лапы громадного паука, запрыгнул на такси сверху и замотал машину в кокон паутины, чтобы подвесить, пока ты не смиришься с необходимостью вступить со мной в диалог.
Поверь мне, иногда я представляю из себя олицетворение выражения «сводящее с ума отчаяние».
В отчаянии я почти всегда открываю наш старый чат. Если что, я всё ещё его не удаляю. Все эти годы я перечитываю его раннее содержимое, просто чтобы напоминать себе, что не выдумал все те годы, в течение которых я ещё не причинял тебе боли. В этот чат я писал тебе в ту ночь, когда узнал про смерть твоего отца. Писал, наверное, сотню сообщений. Я писал тебе и в тот день, когда вы с мамой уехали на такси. Я много когда тебе писал, прекрасно зная, почему сообщения не помечаются доставленными.
Я мог бы найти способ узнать твой новый номер, я мог бы связаться с тобой и принести соболезнования. Мог бы сказать, как мне, чёрт возьми, жаль. Сказать, что я сожалею о смерти твоего отца, что я на самом деле никогда не хотел для тебя ничего плохого, что за все страдания, что сам же на тебя навлёк, я не против гореть в аду, я много что мог тебе сказать, но не сказал ни слова, даже не попытался, потому что трус, и потому что знал, что ты не захочешь слушать, а ещё я страшно боялся услышать твой голос, а потом стать свидетелем того, как он изменится, когда ты поймёшь, кто тебе позвонил.
Ты бы послал меня к чёрту. Ты пошлёшь меня к чёрту, когда я появлюсь перед тобой с этим самым письмом.
И это будет справедливо.
«Ты можешь стать всем и хорошо устроиться в жизни. Можешь подняться достаточно высоко, чтобы все остальные казались шебуршащими муравьями. Перед тобой открыто столько дверей, проложено столько дорог, тебе даны ресурсы жить припеваючи, грести деньги и иметь всех, кого ты только мог бы пожелать». Так мне недавно сказал один знакомый. «Ты не понимаешь, как тебе повезло. Ты родился в шоколаде, а смотришь на всё так, будто в дерьме». Он сказал: «не драматизируй и не прибедняйся, мало ли где ты по молодости накосячил, жизнь продолжается, хватай фортуну за хвост и кончай скулить свои грустные песни».
Я думаю, что это правильный совет. Обычно так и нужно: двигаться дальше, отпуская. Попробовал ли я? Попробовал. Попытка длилась четыре дня. Ещё месяц после я делал вид, что всё ещё пытаюсь. А потом стало ещё хуже. Каждый раз, когда мне было нужно просто жить без оглядки назад, я чувствовал себя пустым. Будто выдернутым из себя же кусками. Заполненный дырами и сквозняками. Жить без оглядки на прошлое возможно, если оставляешь его там, где ему и место. Всё дело, очевидно, в том, что оставить тебя я оказался не в состоянии. Ни отпустить, ни попрощаться. Я всё ещё живу в том моменте, который состоит из звука мотора, моих горячих лёгких и твоих зло тусклых глаз в окне такси. Прошло уже больше трёх лет, а я всё ещё продолжаю стоять на том месте возле вашего дома, задыхаясь.
Я часто задумываюсь, со всеми ли происходит нечто подобное. Не один же я во всем мире совершил предательство и поступил дерьмово. Всех потом съедает чувство вины и желание во что бы то ни стало обернуть время вспять? И если не всех, что обеспечивает нас отличиями? Как определить, из какого каждый теста? Как я должен был определить, из какого теста, чёрт возьми, я сам?
Как я должен был догадаться, что труслив и нерешителен?
Я потратил так много времени, доказывая себе, что у меня сильная воля и упёртый отважный характер. Помнишь, какого мнения я о себе был, когда научился говорить остальным «нет»? Меня распирало, я решил, что чертовски хорош, как все эти бунтари и смельчаки из фильмов, которые впоследствии достигают охерительных результатов. Я гордился собой, но тошнотворная ирония совсем в другом. Я ведь имел наглость считать тебя своей парой. Имел основания думать, что подхожу тебе и заслуживаю тебя.
Один мой новый знакомый читает чрезмерно много странных книг, в одной из которых говорится, что вина — самое тяжелое и пагубное из человеческих чувств. Согласно этой логике, так мне и надо, но дело в том, что вина — не единственное, что я ощущаю.
Мне ужасно и порой невыносимо стыдно. Сумасшедше перед тобой стыдно за всё, и особенно за то, что я никогда на самом деле не стоил даже твоего мизинца. Ты считал нас равными по духу, но, когда заверещала сирена, мой оказался с горошину. На фоне твоего я что-то вроде кунжутного семечка в соотношении с тем самым Гиперионом в национальном парке Калифорнии.
Пока я жил в Лондоне, пытаясь учиться, у меня был период, когда я много пил, и однажды на утро, после того, как мне удалось протрезветь, мой новый знакомый рассказал, что я, несколько часов к ряду просиживая за барной стойкой, пытался доказать каждому, кто оказывался рядом, что проебал самого лучшего в мире человека, не смог выпрыгнуть из окна и что меня надо за это четвертовать. Было бы даже смешно, если бы при этом я хотя бы беззвучно не рыдал, словно подтекающая машина, которую всё ещё держат в эксплуатации.
Если что, я больше не пью так много и ничем не злоупотребляю, но всё ещё придерживаюсь того же мнения касаемо четвертования.
А ещё я по-прежнему ни о чём тебя не прошу.
Даже о прощении, потому что я его не заслуживаю и надеюсь, что никогда не изменю своего мнения.
Надежда на меня — гиблое дело, но её очень трудно выкурить, мне это известно наверняка, потому что я занимаюсь этим ежедневно.
Я не сказал тебе самого главного, но, наверное, ты понимаешь это и так. В смысле, понимал бы, если бы читал это письмо. Если бы ты его читал, я бы никогда не написал того, что напишу дальше, потому что это, пожалуй, совсем уже наглость. Отвратительная и мерзкая, Чонгук, но таков уж я — даже смелость у меня и та — с оговорками.
Я смертельно по тебе скучаю.
Чем больше тем копится, тем сложнее мириться с осознанием того, что мне отныне нельзя обсудить их с тобой.
Если бы ты только знал, как сильно я хочу с тобой говорить. Отслеживать взмахи ресниц, считывать твое дыхание. Я хотел бы увидеть всю злость и ненависть, которую ты ко мне скопил. Хочу, чтобы они сдирали мне кожу радиоактивным скальпелем.
Поскольку ты не прочтёшь это письмо, я могу признаться в ещё одном маленьком предательстве.
Я сохранил то видео под звёздочкой, что ты записал мне на семнадцатилетие, «чтобы в Амстердаме не было скучно». То самое, где ты пытаешься соблазнительно согнуться, как изящные девушки из Плейбоя, и кубарем падаешь лбом в ковёр, скатившись с кровати. Да, я соврал, что удалил его. В этом я тоже виноват. Тебе потребовалось столько сил, чтобы, наступив себе на горло, нацепить те узкие джинсы с низкой талией. Ты велел посмотреть только раз, а после удалить под страхом смерти. А я сохранил. Ты там такой юморной, что даже когда теперь меня колотит от ужаса своего положения, семнадцатилетнему тебе удаётся здорово меня встряхнуть до колик в животе. Я обожаю наблюдать, как ты снова и снова, прежде чем свалиться, всё-таки натягиваешь эти джинсы, чертыхаясь, а потом прыгаешь на коленях по матрасу, пытаясь застегнуть злосчастную пуговицу. И я знаю, что в тот момент ты ещё даже не начал пытаться выгнуться так, чтобы меня шибануло реакцией, но мне и этого оказывается достаточно. Ты там такой недовольный, угрюмый, брови почти сливаются в одну, зубы клацают, чёртовы джинсы не застегиваются, и пока я смотрю на тебя и слушаю, как ты обещаешь задушить меня по возвращении, у меня встает. Это странно, потому что вместе с тем я схожу с ума от того, как сильно мне хочется тебя обнять. И чтобы потом ты забрался на меня верхом и задушил меня к чёртовой матери. Я хочу, чтобы мы опять занялись той чепухой, когда у обоих стояки, но ты требуешь просто лежать сверху и не двигаться, засекая в уме минуты своих дебильных исследований. Я бы с радостью обиделся на роль подопытного, если бы сам не любил терпеть что-либо по твоей просьбе. Сейчас я так над собой и извожусь. Смотрю видео, жду, пока у меня встанет, а потом запрещаю себе дотрагиваться. Всё запрещаю. Просто сижу истуканом и жду, пока ты не свалишься с кровати. В такие моменты я плачу, а не смеюсь, потому что больно сразу везде. Я становлюсь одним сплошным синяком, которому не позволительно сойти.
Его нужно обновлять. И я обновляю.
Я живу воспоминаниями о тебе каждый день. Как ты смотрел, как смеялся, как жаловался или спорил. Я представляю, как ты спишь на соседней подушке и мне разрешено прикоснуться к твоей коже, словно сам же я не лишил себя безвозвратно этого права. Я всегда любил тебя очень сильно, но не мог даже представить, что однажды это сформирует мою личность, отбросив все прочие директивы, стремящиеся на это место.
Не случается ни дня, когда бы я не думал о тебе. Чем больше проходит времени, тем тяжелее мне восстановить в мыслях твой запах или интонации голоса, и я эгоистично уповаю на то, что, прежде чем ты пошлёшь меня к чёрту с этим письмом при встрече, мне всё-таки выпадет шанс подышать тобой хотя бы немного. Облачиться в твоё присутствие, поймать звук твоего голоса.
Ты не спросишь, почему я так долго, не обвинишь в промедлении, но, если бы спросил, обвиняя, я бы сказал тебе, что всё дело в броне. Чтобы её сковать, у меня ушло время. Я нуждался в нём, потому что не мог предстать перед тобой, оставаясь под влиянием Кенсу. Что бы это было? Привет, Чонгук, прости меня, я виноват, а теперь прощай, я уезжаю дальше плясать и кукарекать по щелчку того же человека, ошейник которого задушил во мне всю преданность тебе?
Да уж лучше тогда и вовсе не объявляться, вызывая твой гнев.
Мне было мало просто извиниться за то, что я поступил неверно, выбрав семью.
Единственно приемлемым вариантом я считал возможность предстать перед тобой с извинениями, показав, что я исправил выбор.
Так что вот он я. Пишущий эти строчки и знающий, что ты не прочтешь ни одной.
Это будет правильно. Надеюсь, ты давным-давно отослал к чёрту все воспоминания обо мне и отпустил обиду. Читать это письмо — ворошить их и переживать заново, а я не желаю тебе ничего из этого.
Я хочу для тебя всего самого лучшего. Самого доброго. Хочу, чтобы тебя окружали верные хорошие люди. Чтобы никто и никогда не посмел тебя обидеть или задеть.
Я хочу, чтобы ты процветал и много-много смеялся, легко встречая каждый новый день. Чтобы был здоров, как бык, всегда и во всём, так же, как и все, кто есть или будет тебе дорог. Хочу, чтобы тебя обошли все невзгоды, и чтобы в случае чего ты всегда знал, что тебе достаточно только позвонить, или написать, дать знать любым способом, и я сделаю всё, что будет в моих силах, помогу, окажу содействие, приду на выручку — всё что угодно и даже больше этого, просто позови, и я не скажу ни слова, сделаю что попросишь и исчезну с горизонта, ничего не спросив взамен. Я хочу, чтобы ты всегда это знал. Что я в твоем распоряжении. Не потому что должен тебе за боль и муки, не потому что обязан искупить вину. А потому что это мой изначальный выбор, и я сделал его больше двадцати лет назад, и несмотря на свою роковую ошибку, всё ещё придерживаюсь того же мнения.
А ещё мне очень-очень жаль того, как всё вышло.
За свой приезд.
И особенно за то, как сильно я надеюсь, что ты негласно разрешишь мне не уезжать.
В самом начале я сказал тебе, что остаюсь эгоистом, и это самое прискорбное во всей моей повинной. Я недостаточно благороден, чтобы исчезнуть из твоей жизни окончательно. Мне нужно знание того, что я проснусь утром и буду знать, что нас не разделяют миллионы литров океана. Обычно я думаю про конец света, катастрофы жанра утопий, про что угодно, в результате чего человечество резко сократится, и мне тогда никак не долететь до тебя, потому что я не пилот, и не доплыть, потому что очевидно не моряк, стало быть, для спокойствия мне нужно знать, что в случае чего я смогу до тебя дойти. Сколько бы ни пришлось идти. Из-за этого мне не подходит жить в Англии. Или в любой другой стране. Мне не подходит жить даже на основной территории Южной Кореи, потому что твоя мама увезла тебя в ту её часть, до которой мне не дойти пешком при условии, конечно, если это не будет тот вид апокалипсиса, в котором все моря и океаны вдруг высохнут или кто-то из глубокого космоса не явится высосать всю воду до дна.
Если ты позволишь мне жить неподалеку, я обещаю, что не подойду к тебе и ни за что не попрошу тебя о том, о чём хотел бы попросить. О чём на самом деле до ужаса хочу просить, умолять и клянчить.
Что может быть хуже, чем верный предатель?
Только предатель, который опускается до бессовестной наглости.
Моя совсем беспардонна:
Я люблю тебя. Я люблю тебя запредельно и очень болезненно.
Я не могу написать «всё ещё» или «до сих пор», потому что это глупости. Может быть, ты посчитал, раз тогда мне не составило труда свалить всё на тебя и отвернуться, я на самом деле никогда тебя не любил по-настоящему. Ведь какой любящий человек может поступить так трусливо, да? Ну, теперь самое время для парадокса. Такой любящий человек, как я.
Мне сложно доказать, как это могло существовать во мне одновременно, но оно существовало. Сейчас я пишу в прошедшем времени, потому что существовало оно парно очень недолго — может быть, несколько дней, возможно, всего одни никчемные сутки, а после я просто не мог поверить, что натворил.
Я любил тебя каждую чёртову секунду, задыхаясь от того, что навсегда сделал память о нас для тебя такой безобразной. Я так сильно сожалею обо всём, что иногда кажется, будто сожаления сидят опухолью в моей голове. Они нарастают ежедневно, но даже при таких масштабах негативных чувств внутри меня, любви к тебе всё равно всегда намного больше.
Я повзрослел, но это чувство лишь окрепло с годами. Я не знал, что так бывает, но всегда осознавал, что в моём случае не произойдет иначе. Может, дело в том, что ты обречён привязывать к себе навечно любого, кого подпустишь к себе достаточно, чтобы решить раскрыться. Может, это я обречён искать тебя во всех встречных и проходящих всю оставшуюся жизнь. Возможно, для меня лично всё было решено очень давно, когда я только тебя увидел, или заговорил, освоив базовый уровень речи, или когда на тебя летела та чудовищно грозная собака, или когда отдал тебе тот блокнот с красками и кисточками и никогда не признавался, насколько меня раздражает, что ты пишешь в нем разноцветными ручками, которые тебе потом подарила Мин Сохи, или когда я уступил её тебе, потому что ты сказал, что она тебе нравится, или в тот день, когда ты меня поцеловал, или уже позже, когда я пришел к тебе и перед уходом сказал то, в чём ни разу с того дня не усомнился.
«Я твой».
Эта правда неизменна.
За неё тоже прошу прощения. Потому что я ужасный наглец, который каждый день завидует тому человеку, который будет или уже тебя достоин. Я завидую его храбрости, его чистоте, его умению любить тебя так, как ты того заслуживаешь. Как не смог я. И теперь, наряду с виной и стыдом, я задыхаюсь от зависти, представляя, как ты смотришь на него, как слушаешь и даже как неожиданно чихаешь от пыли рядом с ним. Моя зависть убийственна, но только для меня одного; оставшись где-то поблизости, я рискую нарваться на агонию наблюдателя, но будь уверен, ни я, ни моя бесполезная ревность не доставят тебе неудобств, поскольку я заперт в себе уже очень долгое время, не собираюсь когда-либо выходить и что куда важнее: я хочу видеть тебя счастливым больше, чем жажду своего искупления и возможности вернуться в прошлое, а значит все решения, которые я когда-либо буду принимать, всегда будут лишь в твою пользу.
Если бы это меняло хоть что-то, если бы откровенность такого рода имела бы для тебя какой-то вес, я бы сказал тебе, что никогда в жизни не предам тебя снова, и если мне придется выбирать, если в жизни, как в кино, кто-то заставит меня ударить тебя в спину, чтобы выжить самому, я лучше подохну сам, чем занесу руку для удара. Ты не представляешь, до какой степени радикален я бываю в подобных мыслях. Иногда мне хочется рычать, чтобы доказать всему миру, что я усвоил урок, но потом я вспоминаю, что миру плевать, все и каждый в нём скажут мне, что громкие обещания ничего не значат, и я могу хоть вытатуировать их у себя на лбу, чтобы каждому было видно, но цена им всё равно будет уничижительно смехотворна.
Как и всему этому письму, если исходить из этой логики и смотреть правде в глаза.
По переглядкам с ней я давно уже спец, поэтому всё в порядке.
Что бы ни случилось при нашей встрече, как бы ты ни решил поступить, она всё равно будет лучшим, что со мной случится за все эти годы порознь.
По ощущениям, они длились больше семисот лет, мой дорогой Гиперион.
За это время может вымахать в росте дерево, а кунжутное семечко, как ты знаешь, останется крошечным и через две тысячи лет.
В этой связи я часто думаю, что мне только кажется, что я повзрослел и стал немного мудрей.
Со мной ведь уже было такое.
Когда полжизни я был убежден, что смелый, а оказался трусом.
Так если я не могу доверять себе, как мне может хватить совести попросить довериться тебя?
Так что не доверяй, любимый заяц.
Так безопаснее.
При встрече порви это чёртово письмо. Я, скорее всего, позабочусь о дубликате, и, если, или когда, он попадет тебе в руки, порви и его тоже.
Потому что его написал ненадежный полиэтиленовый пакет, притворяющийся неуязвимым каменным столпом. Ты лучше всех знаешь, что в меня нельзя закладывать ничего ценного. Всё, с чем я могу справиться, это пустые обещания, да?
А они ничего не весят.
Примечания:
(https://boosty.to/callmesabina.tikho)
Если очень хочется скорее нырнуть дальше.