«Ты на коленях в свете фар. Приятно» Порез на собаке
Утро. Очередное утро, все то же и с теми же отпечатками солнца на стенах от лучей, попадающих в зеркала. Хотя зеркало здесь одно — в шкафу. Но остаются поверхности из стекла, прозрачные статуэтки, экран телефона. Бесцветный циферблат будильника, обращенный к окну — одинаковые цифры изо дня в день больше было невыносимо видеть. Да и Шуичи со своим прерывистым сном научился распахивать глаза до того, как пустой, нерадостный, уничтоживший за столько лет мозг писк раздастся в комнате, имитируя готовую к взрыву бомбу. От Шуичи требуется только ладонь, которая по будильнику хлопнет — хлопнет где-то в мечтах, подражая тому, как с этим справляются уставшие герои дорам, у которых все же не выходит по-настоящему сыграть дикую человеческую тоску. Если бы Шуичи вручили будильник и попросили изобразить человека в печали, апатии или депрессии, он бы сделал то, что механически повторяет каждое утро — выключил, бережливо нажав на кнопку. Если с будильником что-то случится, родители не переживут и самого Шуичи изживут из дома, обозвав, может быть, нахлебником или иждивенцем. Он отговаривал их закупать дорогую технику в его комнату — но был, как всегда, притащен в виде декора в магазин электроники. В частых истериках, которые преследовали его после криков, оставлявших мокрые красные полоски у ушей, за запертой дверью, он не мог выпустить прямоугольный будильник из рук, вертя его как гранату. Но не находил силы бросить, как репетировал сотни раз, в стену или швырнуть в пол, или удалить им по углу шкафа или об острый обрыв стола. Сломать что-то, принадлежавшее его родителям, уничтожить и разрушить до выпадающих внутренностей — не только проводов — ему было необходимо, пока на месте будильника он не стал представлять чужие шеи и руки. После этого стало поздно. Каждый день он продолжал нажимать на кнопку будильника раньше положенного. Собирая позже портфель, он должен был смотреть в календарь. Шуичи ненавидел каждый день недели. Рвать календари ему не запрещалось, но родители осматривали мусорную корзину — он пытался выкидывать обрывки в окно, но его одиннадцатилетнего быстро заметили соседи. Единственное, до чего он додумался: ждать месяц, справляясь с желанием что-нибудь разделать лишь следами от ногтей у запястий, после зачеркнутого кружочка с заветной цифрой тридцать относить вырванную страницу в школу и крошить над мусоросжигателем. Шуичи хватило на восемь недель: после второго месяца он не донес клочья бумаги до мусорки и запихал их однокласснику в рот. То произошло в одном из туалетов и требовалось само по себе: в качестве искупления Шуичи не присоединился к рукам, после опустившим чужую голову в унитаз. Зато можно было надеяться, что несчастный выплюнул бумагу, и она спокойно растворилась в канализации. Для решения своей проблемы он выбрал календари, которые нужно было переворачивать каждый день. Но уже год он равнодушно наблюдал ряды цифр, раскиданных на двенадцать групп с красными последними столбиками. Желание рвать и вредить никуда не пропало, но сумело дойти до стадии, на которой с ним можно было справляться не напрягая руки и не оставляя синяков. Некоторое время Шуичи пытался справиться с собой, мучая других без побоев: но отношения быстро надоели ему. И желание причинять боль не сумело пропасть, не додумалось исчезнуть. Лишь решило принять форму, оставившую Шуичи вне варварского желания насилия. Но причинить страдание другим, никого не калеча, можно лишь приведя мир к отчаянию. Он стал нервным, но безопасным. Он перестал общаться с людьми, но научился контролю. Как поэт, который справляется с несчастной любовью при помощи бумаги, романтизируя мечты о смерти, а не запираясь с ножом в туалете, так и Шуичи оставил жестокие идеи для будущих планов, шлифуя их до качественных снафф-сюжетов, какими не было бы стыдно похвастаться перед искушенными маньяками. Мысли об искаженных ужасом лицах в зале суда, напротив телевизоров и газет дарили ему покой и лишенный тревоги сон. Он даже перестал ненавидеть будильник и мечтать о смерти отца. Тем более что последний все реже, вместе с женщиной, которая заставила Шуичи называть себя матерью, пропадал в самолетах и странах, где стоит говорить по-английски. С каждым новым днем рождения он отмечал, как взрослеет его сын. Взрослеет — справится сам. И если раньше Шуичи приходилось ускользать из дома и выдумывать школьные поездки, чтобы наобниматься с бутылками, парнями и унитазами в чьем-нибудь доме, то теперь, оказавшись единственным хозяином двух просторных этажей, он неохотно отвечал на приветствия и редко появлялся на улице. Засиживаясь до рассвета на террористических сайтах и засыпая в обнимку с материалами для выпускников медицинских школ, он забыл, что для жизни существуют другие причины — кроме тех, которые вели его к тюремным решеткам и смертному приговору. Но, как и будильник в ранних мечтах, все, ради чего он существовал последний год, разбилось и оставило после себя кучку мусора — жалкую и разлетевшуюся по полу, которую теперь сложно отмыть из углов. Как и будильник, только что выключенный. Настал понедельник. Кокичи спал рядом. Спал рядом и морщил тонкий нос, наверно, воротя его от Сайхары: «Фу, плохой Сайхара, плохой план». Только с этими мыслями Шуичи жил последнюю неделю, на переменах и уроках не прекращая черкаться в тетрадных листах, по привычке рисуя то висельников, то утопленников, будто постоянное напоминание о смерти могло подкинуть ему новую, продуманную идею. Настолько продуманную, что на нее уйдет не больше семи дней — на предыдущую ушел год. Но Шуичи, глядя на уродцев с бумажных полей, хмурился так же, как спящий Кокичи от солнца. У того брови невольно сводились к одной точке и показывали две складки, которые спустя лет шестьдесят должны превратиться в морщины. Если он доживет. Шуичи поднялся и задвинул шторы — Кокичи с лишенным изъянов лицом стал снова похож на ребенка. Он не казался таким уж маленьким. Просто невинным из-за округлых, но все же худых щек, будто был слеплен лишь для открытого в удивлении рта и заинтересованных глаз. Но Кокичи редко награждал Шуичи подобным. Самыми частыми его эмоциями были непонимание, отвращение, испуг. Исключая последние дни. Оставляя незапертой входную дверь, отдаляясь от дома туда, куда на дорогу требуется на менее получаса езды, не пряча запасные ключи из прихожей, Шуичи все понимал и отдавал себе отчет в каждом действии. Может, даже слишком буквально, как придирчивый арендодатель ведя учет дней, проведенных с Кокичи. Он понимал: чем дольше держит его у себя, тем сложнее будет с ним расправиться. Живя бок о бок, сложно не подмечать чужие привычки, манеры, научиться отличать ложь и повадки. С каждым днем шансы Шуичи подобраться к Оме со спины с битой уменьшались, а недавно достигли нуля. Легче представить раскрошенной незнакомую голову, чем ту, которая вечерами мокнет под твоим душем, сушится твоим полотенцем, а теперь и спит на твоей кровати, на одной из твоих подушек — кажется, даже той, которую раньше Шуичи позволял себе обнимать во сне. Засыпать в обнимку, кладя на нее подбородок и притянув к животу, и сжимаясь, стараясь пропасть — не помня, когда в последний раз был обнят родителями. По глупости заботясь о Кокичи в первые дни, теперь, видя в нем чуть больше, чем растерянную темную точку в пустом переулке, он не мог отказать ему не то что в ужине, а даже в разговоре, в котором сам Кокичи, может, и не очень нуждался — но Шуичи нравилось отмечать, как смягчается настороженное лицо, как бледные губы почему-то краснеют. Как и щеки, как и аккуратный круглый лоб. С которого всегда хочется убрать челку.***
— Ничего не случится, — ответил он сам себе, и после — глухой стук об ковер. — Что это было? Кокичи лениво пытался подняться на локтях, поглядеть через Шуичи, увидеть, что его разбудило: он и так лишь дремал, не понимая, почему на нем лежит ощущение чего-то тяжелого, неподъемного вроде зимнего одеяла. — Это был мой телефон. — Так это ты шептал рядом, — Кокичи зевнул, пытаясь прикрыть рот той частью руки, где она переходила в локоть — совсем лениво. Он не мог заставить себя оторвать голову от подушки. Они лежали прямо и рядом, и прямо рядом: лишь разные одеяла не давали им сойти за супружескую пару. После хорошего сна Кокичи чувствовал себя снова уставшим; утро всегда побуждало к лени. Он ближе повернулся к Шуичи и замолчал, хотя ничего не говорил до этого. — Тебе не надо в школу? — Я решил взять выходной. — Нехорошо прогуливать с понедельника, — сказав это, он пересилил себя и посмотрел на Шуичи. Глаз, второй, оба — устремлены на него в ответ, но не дают понять, почему. Не потерянный, но не ясный взгляд; не радостный и не строгий, но очень бодрый, проснувшийся. — Я не люблю понедельники. — Как и остальные дни, — догадался Кокичи и снова зевнул. Нарочито громко, напоказ безразлично. Даже потянулся, рукой чуть не задев Шуичи по носу — хотя так и планировал, — и отвернулся, сильнее натянув одеяло. Растрепанная от постоянных ворочаний голова поникла, и раздалось мерное сопение — казалось, Кокичи снова заснул. — Хотя я уверен, что ты притворяешься, — со вздохом начал Шуичи, стараясь не упасть, поднимаясь с кровати на ватных ногах, — не буду тебя донимать. С этим словами он вышел, поскорее спустился вниз и добрался до заднего двора, где мог не спеша подумать. Голубое небо в его районе редко покрывалось облаками, а если они появлялись, то местные рассматривали их как пятна от ветрянки — нездоровое состояние. Улицу было легко спутать с домом: так же всегда тепло, будто у жителей нашлись деньги на подогрев воздуха и асфальта. Велосипед требовалось провести сквозь зал до прихожей, если им нужно было воспользоваться. Заносить обратно — так же. Поэтому после прогулки Шуичи всегда мыл колеса перед входом, и редко делал это в одиночестве. Пот со лба тонкой струйкой, рядом — Каэде, которая, кажется, лишь отвлекает, но ее присутствие необходимо, чтобы тряпка в руках не казалась слишком склизкой, а ноги не сгорали из-за солнца и черных шорт. Даже постоянную кепку можно было сорвать и подставить макушку солнцу, которому только и надо было, что избавлять от бледности руки. О чем-то таком вспоминал Шуичи, ногой пиная подставку велика. Она выдвигалась туда-сюда и поскрипывала от того, как давно ее не разгибали. От велосипедов Шуичи перешел на автомобили, что привело к мыслям о Хиёко Сайонджи. Если бы не страх быть пойманым, он бы не решился тогда похитить Кокичи — надо сказать, на деле ему повезло. Имей Ома чуть больше связей и стремления к свободе, неизвестно, в каком из токийских судов сейчас бы потел Шуичи. Хотя Сайонджи была мертва, как и задумывалось по плану, разделенное тело покоилось на двух разных свалках заводов по переработке мусора и не больше не могло быть использовано. Сначала он не сомневался, что в дом постучится полиция: не стоило брать машину родственников. Особенно живущих на расстоянии пары домов от тебя. Но никто до сих пор не звонил ему, не приходил проведать — они вряд ли заметили, как машина покинула и вернулась в гараж. У него, конечно, был план на случай провала. Обмануть следствие, заставить поверить в то, чего нет — страницы некоторых из его дневников были заполнены конспектами лекций по психологии, на полках лишь недавно покрылись пылью книги о методах манипуляции. Но он не думал, что все так обернется. Настолько плохо, что полиция даже не сможет на него выйти. Но худшим было то, что у Шуичи оставалась неделя, после которой даже ему не была известна судьба Кокичи. Он смирился с негрустной мыслью о том, что не может его убить. Но никогда раньше не мешавшее ему сочувствие к чужим жизням начало донимать его еще тогда, когда с темного узкого проема между домами, с трупом Хиёко Сайонджи в багажнике, он заметил понурую голову, горсть учебников и скрытое отросшими волосами, дрожащее от немого плача лицо. Он даже не мог выгнать Кокичи — и уже не из-за страха перед полицией. Шуичи снова, как и в последние годы жизни, мечтал о том, чтобы самолет с его родителями разбился по дороге домой.