Ультранасилие

NC-17
Заморожен
604
4
Размер:
312 страниц, 102 260 слов, 49 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
604 Нравится 651 Отзывы 83 В сборник

Глава 44. Последний рывок

Настройки
Через закрытые глаза легко видеть комнату: это ее особенность. Под веками ярко — нечерная пустота, — все на месте, значит. Так виден свет, которым все и заполнено. На время — только бы не знать, какое, — он останется вместо солнечной пыли полок, вместо стула, вплотную придвинутого к столу, чтобы забыть об учебе, вместо футболки, которую Кокичи только что поднял с пола. Он не вспомнил бы про нее, если бы от него требовалось больше, чем опустить руку. Мягкий ковер — край футболки — воротник футболки — сама футболка, которую он непозволительно медленно поднял на кровать. Почему непозволительно? Медленно? Можно. Все можно. Раздеваясь ночью, он случайно вывернул наизнанку себя вместе с ней. Чем быстрее Кокичи ее наденет, тем быстрее кожа вернется на ребра. Показал грудную клетку — а там же сердце — по-настоящему. И от сравнения с клеткой скорее хочется накинуть на себя что-нибудь, как замок повесить. Все равно, если Шуичи попросит, Кокичи стянет ее через голову; все равно, если Шуичи понадобится, он вцепится в нее сам. И без нее все равно жарко. Тогда какая разница, с ней или без? Одеяло — недостаточно тонкое — все равно в ногах. Само белое, само скомканное в сугроб: хочется прохлады, как от снега, или немного больше холода в воздухе. Кокичи может открыть окно пошире, но не хочет вставать сейчас. Он не должен был просыпаться первым. Потому что всегда так. И после будильников Шуичи, и после предшкольной возни: день начинается, когда просыпается Кокичи. Потому что он не привык делить мир. Часы указывают, когда заправлять постель, когда завтракать и когда умываться. Кокичи руками раздвигает стрелки, пробирается между цифрами, сам отмеряет отрезки, схожие с циклами жизни — и знает, что на это у него прав больше, чем у любого человека, которого он может встретить на улице, чем у другого человека. Того, который не Кокичи. Как много плохого в том, чтобы просыпаться с кем-то? Или за кем-то. Или после кого-то. Ничего неправильного в том, чтобы проснуться, когда день уже начат. Поэтому очевидно, что Шуичи не спит. У него закрыты глаза — верно, но это не отличает его от живого. Так — спрятав под подушку руку, щекой утонув в наволочке, — он притворяется, будто не реагирует на шум, с которым Кокичи к нему поворачивается. Момент тянется: Кокичи, все делая медленно, забывает, насколько тих этот матрас — невидимый скрип никого не разбудит. И будить некого. Шуичи не спит. Ловит пощечину своей щекой. — Стой, — этим словом он заставляет Кокичи остаться, не отдергивать руку — он тянет ударившую его ладонь к губам. — Ты ее обслюнявишь. — Но Кокичи не забирает. Немного дергает ей брезгливо, а сам отдает, как кость; отворачивается. Скрывает, что, в принципе, он не против. Поздно вывернуться: поцелуй продолжается по запястью. Если Кокичи это так не нравится, Шуичи обслюнявит его полностью. Так и сказал. — Не издевайся. — Будто пощечина — не издевательство. Шуичи, как от солнца, щурится, когда ему приходится смотреть на лицо, неумеющее выбрать эмоцию — мечется между настоящей и возмущенной, настоящей и недовольной, настоящей и той, которую пытается показать. Думает, что все еще колется, когда стал самым мягким на свете — это Ома Кокичи во всей красе. — Ты выспался? Просто лежит с ним рядом, даже его не трогает: Шуичи слишком много знает про дистанции. Еще и знает, как их нарушать. — Ага, — это согласие, это ответ на «Ты выспался» — не на вопрос. — А ты, Шуичи? — Мне снился сон... — И Кокичи закатывает глаза. Беззлобно, но чтобы убедиться: пока можно. Пока он себе это не запретил. Пока не чувствует себя виноватым, что закатывает глаза, разговаривая с Шуичи. — Мне не все равно, если что. Продолжай, — говорит он совсем не к месту, влезши где-то посередине. Вместо прощения — знает, прокатит, — можно прижаться к Шуичи: просто его обнять. — Да у тебя правда скучные сны. — Ну, мне ты снишься, — так Шуичи ответил. Напомнил: мне ты снишься, Ома Кокичи. И погладил нетерпеливую голову, раз уж Кокичи и правда к нему прижался. — У меня скучная жизнь, ты же знаешь. — Он редко жаловался, а если и мог, то только вставляя слова через поцелуи, которыми Шуичи размеренно покрывал его от виска до макушки: необходимость вроде дыхания. — Не такая интересная, как твоя. — Последние месяцы у нас с тобой одна жизнь. — Шуичи делал все, чтобы в разговорах растворить действия: слово, чтобы нечаянно скинуть Кокичи с плеча на подушку, слово для того, чтобы поместить его под себя. Слово, чтобы над ним нависнуть, чтобы смотреть на него сверху. — Или это недостаточно для тебя интересно? — То, что мы людей убиваем? — спросил Кокичи. Добрая улыбка Шуичи растворилась до рассеянной. — Прости, я знаю, что ты пытался со мной заигрывать, — Кокичи как бы извинился, как бы виновато опустил взгляд, хотя лежа мог видеть лишь то, как футболка Шуичи касается его живота. — И продолжу пытаться, даже если ты будешь... — Шуичи не смог подобрать нужных слов, — ты понял. — Ладно, извини. — Он кое-как собрался с духом для своего равнодушного «ладно» и совсем не нашел сил, чтобы посмотреть на Шуичи снова. — О чем ты хочешь поговорить? — О том, как я люблю тебя. Кокичи не нужны были бы руки, если бы он отрезал себе столько пальцев, сколько раз Шуичи произнес это за ночь. Первое Я люблю тебя, Кокичи он выдохнул ему в губы, доказывая, что проглотил все, что Кокичи выплеснул ему в рот. Шуичи пах опасно, как тяжелый яд; Шуичи пах грязно, вязко, невыносимо — хотелось зажать себе нос; Шуичи пах — самое главное — как сам Кокичи. Второе Кокичи, я тебя люблю Третье Я люблю тебя Четвертое, шестое, пятое Люблю, люблю, люблю Он повторял, не останавливаясь, в нападающих поцелуях, в которых Кокичи безумно старался скинуть его с себя и поглотить одновременно, будто чем громче из-за слюны открывался его рот, тем больше Кокичи был готов принять его слепую любовь. Очевидно слепую, иначе бы он не проснулся с укусами на всем теле: у Шуичи расчесались зубы; у Шуичи, как у любой собаки, целебный язык. Седьмое восьмое девятое Люблю люблю люблю Он бормотал, не понимая, что говорит. Десятое он произнес во сне. От внезапного слова глубокой, неразборчиво темной ночью Кокичи — вымотанный, лишенный сил двигаться — подпрыгнул. Обратно заснул с огромным трудом. — Мы вчера достаточно об этом поговорили, — пытался он отшутиться, лениво улыбаясь. Земля вращается вокруг Солнца, сакура цветет в апреле, Сайхара Шуичи признается ему в любви. Ничего необычного. Совсем ничего. Он раздвинул его ноги, заставил сжать бедрами свою голову, он сказал «люблю» и «Кокичи» одновременно. Кокичи не дотягивается совсем чуть-чуть. Ему не хватает совсем немного. Он почти понял, что произошло. И продолжает глядеть на Сайхару, лишь бы понять до конца. Необязательно, если вчера, необязательно, если сегодня — может, когда-нибудь. Если Шуичи скажет это еще раз. К примеру, завтра утром или через несколько часов. — Как дела, Кокичи? Смотрит почти не моргая. — Нормально. — Это Шуичи признался ему в любви, пусть Шуичи его и целует. Кокичи пальцем не пошевельнет. Ну, сейчас можно. Но только сейчас. — Эй, Кокичи, помедленнее! — Сам не поверил, что сказал это. Он не может описать это чувство, не может достать его из себя, не может ответить точно, сколько их — этих чувств — в нем есть. Не может пересчитать их, не может назвать по цветам: не может себя убедить, что они на месте. Ничего не может; ничего не может поделать с собой и своим телом, не замолкающим вовремя, стремящимся доказать: есть то, за что нужно цепляться, есть то, что Шуичи может в нем ухватить. Это не видит Кокичи — не значит, что это не видит никто. Вокруг столько людей. Он с Сайхарой Шуичи. — Ты слышишь меня? Он с Сайхарой Шуичи, пока вокруг столько людей, и все правильно — никто его больше так не поцелует. Его вообще никто больше не поцелует. Никто больше. Больше. — Подожди, — он шепчет из-за руки, тянущей вниз резинку его шорт, — Шуичи, я… «тебя тоже люблю» — как складно бы вышло, но как же невыполнимо. Вместо этого несчастливое «я» топится в поцелуе, которым Кокичи, не понимая, застревает в Шуичи все глубже, не оставляя возможности в один из ужасных дней забрать обратно свои слова. — Ты хочешь? — Слышит он, безмерно счастливый, что ему нужно лишь кивнуть головой. Ладонь — не его ладонь, не чужая — принимает с тела в себя все тепло. Перемещаясь сплошным ожогом, забирается под одежду: все, чтобы Кокичи не выдержал, скуля недлинно, но все же. Да и всего от одной руки, от каждого пальца — или просто оттого, что Шуичи его любит. Знает, что любит, но останавливает. Для него — не знавшего ласки — ладонь и пальцы слишком грубы. Что случится, если его разбаловать? — Они не такие, как твой… «Как твой теплый рот, как твой длинный язык, как твое узкое горло» — то, что он должен сказать. Но Шуичи понимает его без слов. И без слов опускается вниз, пока его голова не остается существовать исключительно между тонких ног Кокичи, пока его руки не соглашаются стянуть с него всю одежду, чтобы услышать стук в дверь. Как еще могло это закончиться? Кокичи хватает только на самый тупой вопрос: — Это кто? — Мама. Отец не заходит. Движение назад — Шуичи не здесь. — Она может войти? — Нет. — Он попытался привести себя в будто порядок, но пара движений не разгладит одежду. А лицо у Шуичи даже не красное: либо так побледнел, либо в нем вообще стыда нет. Кокичи не запомнил. Минуту назад он его даже не видел. — Но услышит, как я поворачиваю замок. — Значит, он идет поворачивать замок. Если выберется из рук, схвативших его некрепкую ногу: Кокичи устроило бы и то, что Шуичи бы свалился. Главное — перестал двигаться. — Шуичи, не уходи, — повторил он еще раз. После того, как в первый раз сказал «Шуичи, не уходи». — Я... — Останься, — Кокичи не умолял его. Он просто просил слишком долго: так долго, что это не было похоже на просьбу. — Не сейчас, — он даже смотрел Шуичи в глаза — секретное, полусмертельное оружие. — Соври, что ты спишь. — Кокичи... — Я буду тихо, — «Я закушу губу, я прижму ко рту руку, но заверши начатое». — Просто не открывай. — Укройся, будто ты спишь. Шуичи кивнул на кровать. — Мы продолжим, когда я вернусь. Он, в отличие от некоторых, никогда не врет.

***

Самые настырные вопросы — вопросы о времени. Те, например, что решаются взглядом на циферблат. «Который час?» — это вопрос знакомства, даже если ты носишь минутную стрелку на запястье. «Когда?» — вопрос времени тоже. Пример: «Когда вернутся твои родители?». ­— Вечером, — ответил Шуичи, — довольно поздно. — Расшифровывается как «доволен, что поздно». — А где они? — На диване Кокичи нравится больше, чем в комнате. Можно представить, будто повсюду камеры наблюдения, из-за которых Шуичи выгонят из дома совсем скоро. Пространство открытое — так выглядит улица. Кажется, сейчас случайные прохожие вышагнут внутрь из кухни, и им с Шуичи просто придется сидеть смирно, не двигаться. — Я, — длинное «Я» слышно первым. Потом уже все остальное, — попросил их уехать. «Я попросил их уехать» — если собрать ребус. Этого Кокичи не понял. Он понимал все меньше, если честно: меньше понимал правила, в которых продолжал барахтаться мир, почти не понимал, какой угол в этом мире ему отведен. Какие запреты можно нарушить, какие нельзя: как можно, например, попросить родителей Сайхары Шуичи уехать? — Я сам ничего не понял. — Повезло, что Кокичи такой не один. Падая к нему на диван — громко сказано «к нему»: к ручке, в которую Кокичи вжался, невозможно было подобраться, — Сайхара Шуичи, не замечая, открыл свежую газировку (явно из холодильника: ледяное шипение). Кокичи плевать было бы на легко подцепленное колечко, на алюминиевый треск, на невидящий банку взгляд и шумный глоток, если бы он не вспомнил, как кто-то когда-то сказал ему, (точнее, дружески посоветовал) пить — или что-то жевать, — чтобы казаться увереннее. Может, Кокичи врал сам себе, и один тут трясся, пока отражение Сайхары в выключенном телевизоре не сомневалось, что все делает правильно. Но больше ему нравилось думать, что Шуичи себя заставляет пить (или что-то жевать). — Они, — или банка была ему нужна, чтобы в нее пялиться? — как-то спокойно ко всему отнеслись. Как-то, — а, он все еще о родителях, — не по-человечески. Как роботы, которую информацию считали. — Это лучше, чем если бы они на тебя накинулись, — сказал Кокичи и был прав. — А то началось бы... — Он не знал, что бы началось: у него не было ни родителей, ненавидящих геев, ни родителей вообще. — Может, ты что-то о них не знаешь? — Что? — Нет, ему не нужна была банка, отставленная на кофейный столик, чтобы верить в то, насколько естественно и верно происходящее. Это было видно в том, как он сидит, в том, как расслаблены его руки, как он не боится закинуть наверх голову и бессмысленно уставиться в потолок, будто ему не нужно постоянно оглядываться, чтобы не стать жертвой. — Я сказал им, что хочу провести время с Кокичи, и они как-то сами, — рассказал он историю полностью, чтоб убедиться: слишком странно, чтобы еще раз к этому возвращаться. — Пойдем наверх. — Кокичи потянул его за футболку, будто она была единственной надеждой для него. Потерявшегося. — Там уютнее. «Уютнее» для него лучше, чем как-либо. Дело в вещах: в порядке, в котором они расставлены. В порядке, выбранном Сайхарой Шуичи. Дело просто в Сайхаре Шуичи, который сам из себя необходимая для уюта вещь. Отчего-то Кокичи чувствует, что это его дом. Его дом; дом его и спрячет, даже если не от кого. Как любой ребенок, он всю жизнь — настоящую, которая считается по годам, а не месяцам, проведенным с Сайхарой Шуичи, — нуждался в защите. Нуждаться в защите — банально; теперь не нуждается, а просто ее имеет. Настолько, что не боится открытой двери. Не закрывая ее, лежать с Шуичи — не мечта, потому что мечта не может исполняться часами. Просто лежать, говорить ни о чем, например: — Обними меня крепче. — Куда еще крепче? — Сайхара Шуичи пресекает любые его капризы. Время, как заключенное в песочные часы, мечется от «было» до «есть», и Кокичи не понимает, прожил он момент или еще живет. — Ты меня правда любишь? — Он выучил новое слово, которое хочется повторять чаще. Но слишком опасно кидаться им, потому что слова, вроде как, не вернуть. — Да, Кокичи. — И снова смотрит ему в глаза, будто только так это можно сказать. — Люблю. — Нам слишком часто мешает стук в дверь. Не стук — звонок, из прихожей попавший в раскрытую комнату. Едва они бы его услышали, если бы заперлись, как всегда. — Твои? — Кокичи лениво повернулся к часам на тумбочке. — Как раз поздно уже. На улице темно. Несдвинутые шторы — это черное небо. Не из-за позднего вечера, а из-за туч. Еще немного и, кажется, кто-то расплачется — тогда не избежать луж и испачканных каплями стекол. — Я проверю, — будто Шуичи мог отреагировать по-другому на не повторившийся звонок: будто его и не было. — Когда вернусь, мы продолжим? — он считал, что имеет право улыбаться прямо в дверях. — Мы еще ничего не начали, — подушка из рук Кокичи не долетела даже до порога. Но он улыбался тоже. Что делает Шуичи, то Кокичи делает тоже. И будет его ждать, пока он впускает родителей. Но ни за что им не покажется. Поэтому, оставшись в комнате с собой один на один, закрыл дверь. Лестница под ногами быстрая — что-то вроде эскалатора. Шуичи не увидел ни своих ног, ни ступеней: хотел разобраться скорее. Кто бы на улице ни был, он требовал на пути к себе гостиной и коридора, которые Шуичи, не замечая, пропустил мимо глаз. Слишком зацикленный на том, чтобы ничего не видеть, он не заметил панель домофона, которая слишком громко подсказывала, кто на самом деле ждал Шуичи за дверью. Первым он увидел дождь, который пошел все-таки: поэтому улица была черной. За ливнем — это мог быть только ливень с его траурным шумом, всегда попадающим в унылый ритм — не разглядывались машины, дома соседей, дорога и тротуар. Ливень стал фоном для головы, вжатой в плечи, доходящие до ушей. Странно горбясь — от дождя, может, — перед ним предстал битым Рантаро. И не мог двигаться. Сам пришел — было видно и ноги, — но не выдавил даже «привет». Все силы, которые заставили бы его открыть рот, он потратил, чтоб удержать сумку, болтавшуюся на его дрожащем плече. Ему бы тоже не помешала поддержка — костыль, как у инвалидов, чтобы не падать на пустом месте. Казалось, он скоро рухнет. — Ты похож на мокрую псину, — поздоровался с ним Шуичи, замечая первую молнию, которой, кажется, не терпелось залететь в открытый дом. — Зайдешь? — Он разрешал ему лишь шаг на порог, чтобы скорее закрыть дверь. — Привет, — ответил Рантаро. — Спасибо. — Тут не за что было благодарить. Он не мог ничего сказать первым: его язык, как, наверно, примерзшие к сумке пальцы, отнялся. Как долго он шел под дождем, что настолько промок? Вместо Рантаро перед Шуичи стоял сконцентрированный в человеке ливень. — Ты что-то хотел? Рантаро ни разу не выглядел так. Только когда оставался наедине с Шуичи. И Шуичи — признался он себе честно — стало его почти жалко. Он даже готов был, наверное, Рантаро за что-то простить. — Да... — Шуичи приготовился к долгим паузам, к долго мямлящим синим губам, к голосу, постоянно срывающемуся — Рантаро умел разговаривать с ним только так. Вернее, в какой-то момент был вынужден. Только так. — Я хотел еще... Когда ты мне написал. Но ты меня заблокировал, и... — Я не понимаю, о чем ты. — Шуичи понятия не имел о маленькой проделке Кокичи. — Я вообще сначала думал, не надо, но потом подумал, что... И ты, вроде как, хотел встретиться, или мне так казалось, — Рантаро превращался в сумасшедшего на его глазах. — Но потом... Я подумал, что все же не надо, но... Ты слышал, что произошло ночью? Первый раз Рантаро взглянул на него. Пусть с боязливым, но вызовом. Но ночью Шуичи слышал только одно. — Нет, — пояснил он, почти не выдерживая. Рантаро постоянно держал его на грани, на почти. — В общем, — он тянул время, чтоб отогреть пальцы, совсем разбившиеся оттого, как долго он открывал сумку, — меня позвали на смену в клуб. Я работаю в — Шуичи знал это место прекрасно, — и меня позвали на смену... Внеплановую. Потому что в тот день, — его голос теплел (не добрея, а размораживаясь) — в ту ночь, точнее, всех сотрудников подняли, потому что... У нас особое отношение к некоторым клиентам, в общем, к музыкантам, которые у нас выступают. Сказали, что исчез Кувата Леон. Шуичи не моргал. Забыл. — Это было в ту ночь, когда... — Рантаро хватило мозгов не говорить про Майзоно. — В общем. По пути в клуб я нашел Он просто сделал это. Он просто достал из сумки примятую черную кепку и прижатый к ней неуместно желтый канцелярский нож.

***

Рантаро достал из сумки желтый канцелярский нож, который Шуичи выронил перед тем, как задушить Саяку сумкой.

***

Рантаро достал из сумки желтый канцелярский нож, которым он чуть не вспорол горло Майзоно Саяке, но им, вообще-то, нужно было самоубийство, поэтому он откинул желтый канцелярский нож, а обратно не поднял.

***

Потому что он забыл, а потом вспомнил, потому что Кокичи ему сказал про кепку, которую Рантаро тоже достал из сумки. Вместе с ней он достал канцелярский нож.

***

а

***

Кокичи обернулся на шаги — нет, на топот. Кто-то бежал по лестнице, не замечая, как каждый звук раздается громче. Раз-два-раз — все оборвалось рывком, распахнувшим дверь. Это был Шуичи, и Шуичи ничего не видел. — Шуичи? Вместо глаз у него было что-то, следившее за рукой, которой он сметал с полок первое попадавшееся в варварских поисках. Тяжелый словарь кандзи свалился ему на ступню, но едва бы он это почувствовал, когда его рука терпела удары, которыми он отбрасывал любые предметы — любые, не похожие на то, что ему нужно. — Шуичи, что происходит? Не знал, куда его положил: в какой шкаф, за какую коробку, в какую, черт бы ее побрал, коробку. Здесь. Не здесь. Почти здесь. Это. — Шуичи, что это?! — это Кокичи крикнул, вспоминая, откуда у Шуичи в комнате заряженный револьвер. Сворованный. Шуичи его не услышал. Кинулся по лестнице вниз, как взбежал: так же ни на секунду не останавливаясь, даже не думая, куда он бежит, имея все шансы врезаться в стену или в перила. Но ведь не врезался. Потому что имеет цель. На которую нужно наставить дуло. Кокичи очнулся не сразу, не сразу понял, что оружие нужно людям, чтобы калечить других людей. Иначе бы побежал раньше и догнал бы Шуичи уже у подножия лестницы, а не несся мимо пустых стен по одинокому коридору к углу, на котором никого нет. К углу, который сворачивает прямо к порогу. Там — слышно в шаге — звук падающего тела. Там живой на полу Рантаро, грубо откинутый. Пока лишь откинутый. — Шуичи! — Звучало отчаянно или жалко, звучало зло или грубо, неважно ⁣— Кокичи оказался единственным, кто мог разговаривать. Кокичи оказался единственным, кто мог отнять револьвер. Если бы не толчок в грудь локтем. Локти у Шуичи острые, хоть режь ими, хоть кромсай. Больно, и будто не подобраться: Кокичи не упал, но оказался близко к полу, как и ко всем предметам на него выроненным. Открывал рот и закрывал, открывал рот и закрывал: Шуичи пытался что-то сказать — вместо слов не было даже воздуха. Он не мог дышать, он не мог смотреть: собрать взгляд, перестать видеть в зеленой голове мишень. Для выстрела. Честно. Шуичи бы выстрелил честно, если бы не выронил пистолет. У него была секунда, чтобы не закричать от боли, а обернуться на лезвие ножа в своей руке. На желтую рукоятку, которой почти не было видно. Она скрылась в ладони Кокичи.
604 Нравится 651 Отзывы 83 В сборник
Отзывы (3)