„…Чтоб на крылах парить, и связан так, Что мне моей тоски не перепрыгнуть. Любовь, как груз, гнетет меня к земле.”
Уильям Шекспир
«Ромео и Джульетта»
При всей своей неопытности, Верона догадывалась, что ожидает её после такой перемены. Молодая королева, с молоком матери впитала главное правило христианской жены: «Да убоится жена мужа своего». Её учили безмолвию, покорности и умению склонять голову перед волей супруга. Но одно дело — читать святые наставления в тихом Константинополе, и совсем другое — столкнуться с суровой латинской правдой Иерусалимского двора. В первый месяц после венчания молодая королева не раз проливала горькие, невидимые для слуг слезы. На все её попытки заговорить с ним о духовном, о греческих книгах или утонченной литургии, он лишь кривил губы в снисходительной, почти презрительной усмешке. Это было его личное нежелание проводить время с Вероной, хоть он и сам отчасти любил проводить свой досуг среди книг в библиотеке. Рано или поздно, она быстро научилась прятать свои лучшие порывы, скованная холодным, равнодушным отчуждением. Ей казалось, что её сердце остыло, а образ мужа внушал лишь тихую, смиренную неприязнь. Тем удивительнее и страшнее для неё стали перемены, начавшиеся в последнее время. Король Иерусалима, словно опомнившись, вдруг начал выказывать по отношению к ней странную, полусознательную нежность. Сам Балдуин, верно, считал это лишь дружеским вниманием, подобающим доброму христианскому супругу. То во время вечерней прогулки по террасе королевского дворца он вдруг неловко, но крепко обнимал её за плечи, защищая от прохладного ветра с гор. То приказывал подать к её столу финики с медом и дробленными орехами, привозимые караванами из Дамаска, или редкий фатум — медовую нугу с фисташками. Юный король и не подозревал, какой любительницей сладкого была его ромейская жена, подмечая её робкую радость. Его обходительность, лишенная прежней насмешливости, вызывала в душе Вероны опасное смятение. Раньше, когда она пыталась выснить, чем прогневала его, Балдуин лишь отшучивался. Теперь же он бережно всматривался в её лицо, держал за руки и улыбался ей в ответ. И девичье сердце, вопреки всякому рассудку, начинало трепетать при каждом шаге его тяжелых шпор в коридоре. Привыкать к милости оказалось куда труднее, чем к ледяному пренебрежению. Пытаясь спастись от собственного волнения, Верона всё чаще смотрела в окно — туда, где дышала зноем Святая земля. Сначала она презирала этот край. Иерусалим казался ей скопищем невежественных паломников, грубых баронов и грязных улиц. Но постепенно, сама того не замечая, она прониклась тайной привязанностью к этим бледным, выжженным солнцем камням. Христианская столица Востока не была похожа на просторный, сияющий золотом Царьград. Ведь Иерусалим — это не просто бледные камни и подобное своеобразному лабиринту сплетение улиц, переулков и полупустынь, крытых рыночных рядов. У каждого закоулка города есть особая история и неповторимая душа, таинственная и скрытая за зашторенными окнами жителей и на дне сырых, заплесневелых колодцев. В этом городе все знали друг друга в лицо. Жизнь здесь казалась сонной, прерываемой лишь редкими колокольными звонами Храма Господня или вестями о сарацинских набегах. Но за этим внешним молчанием Верона угадывала чужие, страшные тайны. Каменные стены Иерусалима хранили в себе жуткие скелеты былых войн. Каждый закоулок здесь дышал древней, не смытой дождями кровью. Стоило заглянуть за зашторенное окно любого дома, и можно было наткнуться на память о страшной резне, учиненной франками во время Первого крестового похода, когда кровь доходила коням до уздечек. «За что они бьются здесь?» — Верона перебирала пальцами мягкие, шерстяные узлы комбоскини — византийских четок, привезенных из монастыря на Принцевых островах. «Что стало со Святыней, ради которой мужчины со всего света бросают свои дома и гниют в этих песках? Неужели Гроб Спасителя, принесшего в мир заповедь любви, нужно защищать мечом и пожарами? Неужели смертью можно отвоевать то, что по праву не принадлежит ни королю франков, ни василевсу ромеев, ни султану сарацин? Всё это — лишь гордыня... Гордыня моего мужа, гордыня его рыцарей. Какое страшное слово…». И всё же, когда солнце опускалось за Сионские ворота, окрашивая бледный камень Иерусалима в багровые тона, Верона ловила себя на мысли, что этот проклятый и благословенный город стал ей родным. Как стал чудно, пугающе близок его молодой, упрямый король, за чьей новой нежностью скрывалась бездна, которую ей еще только предстояло измерить. День проходил за днем, а король все так же удивлялся тому, насколько же жизнь быстротечна. С момента венчания прошло около пяти месяцев, как Балдуин обуздал плоть. Ради престижа короны он оставил даже те тайные увлечения придворными дамами, какими грешили его отец и дядя в свое время. Балдуин знал об этом со слов Гийома — хотя архиепископ и подбирал выражения с осторожностью, щадя память покойных государей, — но в грязные подробности слухов юноша никогда не вдавался. Ему было достаточно знать, что и блистательный дядя Балдуин III в лихой юности едва не погубил репутацию греховными связями с чужими женами, и покойный отец, суровый Амори, при всей своей внешней холодности, тайно предавался плотским утехам с латинскими камеристками, оставив темные пятна на королевском венце. Архиепископ Тирский часто повторял молодому королю, как легко государь теряет благословение Небес и уважение баронов, потакая капризам тела. И Гийом действительно видел в юноше, как он похож на своих предшественников: та же стать, тот же гордый разлет бровей, тот же цепкий, проницательный ум и, главное, та же скрытая, бурная анжуйская кровь, готовая вспыхнуть от малейшей искры. Наставник также замечал, что юный государь, как и свои предшественники, умели подчинить этот внутренний огонь высшему долгу перед Иерусалимом, когда дело доходило до брака с принцессами Ромейской Империи из рода Комниных. Король пытался глушить мужской голод государственными делами, но близость Вероны лишала его сна. Тело Вероны оставалось не готовым к супружескому ложу, и курия строго блюла её неприкосновенность ради будущего законного наследника и здоровья королевы. Грандиозный поход на Египет, о котором так грезил Амори, увязал в грязи. В порту Акры уже качались на волнах ромейские дромоны, присланные Константинополем, а граф Филипп Фландрский, прибывший со своей блистательной свитой, лишь тянул время. Дерзкий, заносчивый фландерец требовал для себя прав бальи и распределения будущих земель, превращая военный совет в базарный торг. Пока Иерусалим замер в ожидании, главным событием для двора стало чрево Сибиллы. Сестра короля носила под сердцем ребенка покойного Вильгельма Монферрата. Летний зной превращал её последние недели ожидания в истинную пытку, но сильнее физической немощи её жгла злоба. Несмотря на искреннее стремление казаться придворным благочестивой вдовой, Сибилла слишком хорошо помнила и любила все плотские прелести жизни, которые теперь были для неё недоступны. К брату же она не питала ни тепла, ни жалости. Они росли порознь и всё детство не видели друг друга. Откуда появится теплоте между братом и сестрой, которых разделяла корона и разные взгляды? А к тайной драме Балдуина и его юной жены Сибилла относилась с той ленивой снисходительностью, за которой крылось глубокое, сытое презрение. Когда Верона, истомленная неопределенностью, робко спрашивала золовку, почему король ласков, но держит её на расстоянии, Сибилла лишь качала головой. Но для Вероны, влюбленной в придуманный образ, эти слова были слабым утешением. Неясность намерений Балдуина пугала её, хотя сам юноша в подтверждение слов сестры не позволял себе ничего, кроме робких объятий да подарков. Впечатленная этим суровым стоицизмом короля, Сибилла решила взять дело в свои руки, идя на хитрость. Накануне очередного церковного праздника король, нашедший неудобным входить беспричинно в покои супруги, и, дабы не смущать её своим присутствием, предпочел остаться в компании сестры. Король медленно мерил шагами её покои, заложив руки за спину. Сибилла полулежала на постели среди шелковых подушек, тяжело и прерывисто дыша. Она долго не вторгалась в размышления брата, давая ему успокоиться после утренней перепалки с Филиппом Фландрским, пока тишина между ними не затянулась. Ей просто нравилось смотреть, как он мечется, точно запертый в клетке зверь. — Я всё-таки не теряю надежды, что в тебе проснется кровь нашего отца, — нарушила молчание Сибилла, лениво обмахиваясь веером из павлиньих перьев. — Уехать в Вифанию было отличной мыслью, так что же тебя останавливает? Бароны справятся с дозорами без тебя три дня. Король устало вздохнул, чувствуя раздражение. — У меня нет времени на отдых, я уже говорил тебе. Андроник Контостефан требует ответа, профламывает ли фландерец поход, или.. — Твой ответ подождет до воскресенья, — отрезала она, и в её голосе проступило упрямство. — В Вифании, за Оливковой горой, у аббатисы есть старый закрытый сад. Там прохладно, зреет инжир и нет ни одного напыщенного француза. Разве Верона не заслуживает какого-нибудь внимания с твоей стороны после таких нерыцарственных поступков? Или… Сибилла с трудом приподнялась на локтях, устремив свой взгляд голубых глаз на Балдуина, плотоядно усмехнувшись. — Видимо, права была девчонка в своих жалобах. После вашей ссоры её евнухи и сирийские девки такого наболтали у колодца моим камеристкам, что у фрейлин до сих пор уши горят. Франкские прачки быстро перевели латинским дамам весь плач греческих покоев... Король резко остановился. Ссора с Вероной была его личным делом, и то, что её теперь полощут языками придворные латинянки, взбесило его. Вопросительный, потемневший взгляд Балдуина требовал немедленных объяснений. — Избавь меня от загадок. Что еще за сплетни? Принцесса едва сдержала смех. — Неопытный молодой человек, словно больной, что не в силах обойтись без помощи костылей; он опирается на них, когда чувствует свою несамостоятельность. Но гречанки шепчутся у колодцев, будто их принцессе достался в мужья не мужчина, а святой монах, и больной этот и вовсе… парализован страхом перед девчонкой? Она прыснула в кулак, довольная тем, как ловко задела его королевскую спесь. Балдуин молчал, и в привычной манере, ноздри его свирепо раздулись. Сестра испытывала его терпение — О чём это ты говоришь?! — юноша, чувствуя, как к щекам прилила горячая кровь. Балдуин почти сразу понял, к чему она клонит, отчего возмущению сильного, здорового мужчины не было предела. Его мужское эго было уязвлено самым постыдным образом, и то, что сестра говорила об этом с такой открытой, пошлой легкостью, вызывало у него тошноту. — Что за нелепица! Это абсурд, Сибилла! Побойся Бога! — Ты напрасно закрываешь глаза на то, о чем шепчется двор, брат мой, — Сибилла, в отличие от него, оставалась совершенно невозмутимой. Опустившись обратно на мягкие шелковые подушки, принцесса устало прикрыла глаза. Ей было глубоко плевать на его чувства, её волновала лишь личное благополучие. — Ты ведь знаешь, что единственным оружием, которое Господь оставил женщинам, является… — Длинный язык и змеиный яд, — отрезал он, опускаясь в резное деревянное кресло. Металл его портупеи глухо звякнул об подлокотник. — Женщина не должна прибегать к низости, способной подорвать авторитет мужа и государя. Воистину, в латинских дамах не осталось и капли былого благочестия, раз они собирают грязь у прачечных помостов. — А где же было твоё «благочестие»? — ледяным голосом, больно кольнула его она. — Разве Он предписал мужчине глумиться над немощью своей супруги, когда ты оставляешь её за закрытыми дверями, точно девку-служанку? А что же сделал ты? Ты выплеснул на неё свой гнев, как капризный мальчишка, а теперь прячешься в моих покоях. Воистину, плоды богобоязненности подобны объезженным лошадям, несущим на себе наездников, крепко держащих упряжи, и приведут они своих хозяев в Рай. Истина и ложь, и за каждым — последователи. Эта клевета приравнивается к оскорблению чести и достоинства, как бы завуалированно это не было. Балдуин почувствовал, как у него перехватило дыхание, а в ушах зашумело так, словно он стоял под стенами раскаленной Акры во время штурма. Лицо его побелело, лишь на скулах горели два пунцовых пятна. Король поднялся с кресла так резко, что тяжелое сиденье скрежетнуло ножками по каменным плитам пола. Балдуин подошел к постели сестры и остановился, глядя на нее сверху вниз. Под его прямым, потемневшим взором ленивое торжество Сибиллы наткнулось на глухую стену королевского авторитета. Издевательская усмешка медленно сползла с её губ, оставив лишь капризное выражение лица. — Ты забываешься, женщина, — голос Балдуина упал до свистящего шепота. — Ты сидишь здесь, слушая все эти сплетни, и кем мнишь себя? Мой гнев — это мое право! Право данное мне Богом и Высшей курией! И если я оставил Верону за закрытыми дверьми, значит, на то была моя воля, а не каприз отрока как тебе изволит казаться в твоем скудоумии. Сибилла дернула плечом, пытаясь вернуть себе прежний небрежный вид, но пальцы её, судорожно вцепившиеся в павлиний веер, выдали её с головой. Она поняла, что перегнула палку, но гордость не позволила ей промолчать. — Ты можешь гневаться сколько угодно, государь, — выплюнула она, злобно прищурившись, — Но это не вернет корабли василевса, если твоя гречанка напишет отцу, что иерусалимский лев бегает от её постели предаваясь воспоминаниями о дамах прошлого. Балдуин не стал продолжать этот спор. Развернувшись, он быстрыми, широкими шагами направился к выходу, стремясь поскорее покинуть удушливую полутьму этих покоев. Тяжелая шелковая портьера глухо зашуршала, закрываясь за его спиной и отсекая капризные вздохи сестры. Выйдя в галерею, король остановился у первой же бойницы, даюы отдышаться. Его лица касался жаркий ветер, летящий со стороны Елеонской горы. Его начинало трясти от злости. И злился он на себя. «Больной... Парализован...» — слова сестры застряли в его голове.«Она думает, что поймала меня на слабости?»
Балдуин оступился, позволив эгоистичной девке топтать свое мужское достоинство и королевский авторитет. Достаточно было столкнуться с первой же преградой в браке, с непонятной, чужой девицей с Востока, и он повел себя как импульсивный, испорченный ребенок — сбежал, заперся у сестры, дал повод для сплетен прачкам и евнухам. Ну, не позорно ли это?! Ему не нужна была любовь Сибиллы — он давно знал, что её сердце пусто и черство. Но ему нужно было её уважение. И не только её. Ему нужно было уважение баронов, Филиппа Фландрского и этой маленькой, несносной гречанки, которая посмела сделать его благородную сдержанность темой для кухонного лепета. Король резко повернул голову в сторону дальнего крыла дворца, где за резными дверями, скрытая от знойного ветра, сидела Верона. Смятение в его душе уступило место холодному, злому упрямству. Если двор желает видеть в нем мужчину, он покажет им этого мужчину. Но по своим правилам. Шаги Балдуина глухо отдавались под каменными сводами галереи, ведущей в дальнее крыло королевского дворца. Встречные слуги — сирийцы в легких холщовых туниках и франкские оруженосцы — едва успевали уступить дорогу государю, низко склонив головы. Никто не осмеливался встретиться взглядом с королём. Балдуин не замечал ни их почтения, ни страха. Он будто все еще слышал змеиный шепоток Сибиллы, а перед глазами стояло лицо Вероны — гордое, скрывающее за тонкой вуалью ромейскую спесь и девичью обиду. Они приняли его уважение к её юности за слабость. Его отец Амори никогда не потерпел бы двоемыслия в собственных покоях, и Балдуин, наследовавший его кровь, более не намеревался молчать. У дверей, ведущих в покои ромейской принцессы, несли караул двое туркополов в легких чешуйчатых доспехах. При виде стремительно приближающегося государя наемники мгновенно вытянулись, опустив древки копий к каменным плитам и склонив головы в глубоком, безмолвном поклоне. Балдуин и тут не взглянул на них. Шагнув вперед, он толкнул тяжелую дубовую створку, и прохладный, наполненный ароматом розовой воды и мирта воздух греческой половины встретил его тишиной. В приемном покое царило смятение. Две латинские камеристки, приставленные к Вероне курией, испуганно вскочили со своих скамеек, выронив шитье. Чуть поодаль греческие служанки, приехавшие с принцессой из Константинополя, испуганно прижались к стене, а у высокого окна замер евнух-кубикуларий. При виде короля он побледнел, его пухлые руки судорожно вцепились в складки шелкового кафтана, а узкие глаза заметались в поисках выхода. Балдуин остановился посреди комнаты, медленно обводя взглядом замерших людей. Его запыленные сапоги оставляли серые следы на дорогом константинопольском ковре. — Вон, — твердо произнес король, глядя прямо на евнуха. — Все вон. Если до меня дойдет хотя бы эхо ваших сплетен, хоть один вздох за этими дверьми, латинянки вернутся к своим отцам в отрепьях и без приданого, а вы, греки, дожидаетесь первого венецианского нефа в цепях. С глаз моих! Служанки, латинские и греческие вместе, юркнули к боковым дверям, едва не путаясь в собственных юбках. Византийский евнух, мгновенно утратив свою спесь, согнулся в столь низком поклоне, что его шелковый кафтан едва не подмел пол; пятясь, он осторожно обогнул короля, держась на безопасном расстоянии, и торопливо выскочил в галерею, закрыв за собой дубовую створку. Балдуин остался один перед тяжелым шерстяным занавесом, отделявшим внутреннюю опочивальню Вероны. Его сердце больше не колотилось; ярость исчезала, оставив после себя лишь упрямство. Он протянул руку в перчатке, и решительно отодвинул ткань, шагая навстречу своей ромейской жене. Верона сидела у окна, выходившего во внутренний затененный сад. На ней было легкое нижнее платье из тончайшего белого шелка, а тяжелые темные волосы, еще не убранные в парадные косы, крупными кольцами падали на плечи. В руках она держала небольшую пиксиду из слоновой кости, где хранились румяна, но при звуке шагов её пальцы замерли. Она не вскочила, как её служанки. В ней кипела кровь Комнинов — порфирородной династии, привыкшей смотреть на латинян как на полудиких, неотесанных воинов. Верона медленно, с нарочитой неторопливостью повернула к нему голову. Её бледное лицо было совершенно спокойным, но губы чуть подрагивали, выдавая страх. — Я не ждала гостей, — негромко произнесла Верона с греческим акцентом на своем чуть певучем старофранцузском. Она опустила глаза на коробочку в своих руках, делая вид, что её увлечение румянами куда важнее визита мужа. — Чего вам, дражайший мой супруг? Балдуин сомкнул губы в тонкую линию, наблюдая за ней. Она продолжила: — Мои слуги не успели мне доложить... — Твои слуги слишком много докладывают, Верона, не думаешь? Но не мне, а кухаркам и прачкам у дворцового колодца, — отрезал Балдуин. Его голос, низкий и хриплый от сдерживаемого гнева, заставил девочку вздрогнуть. Она подняла на него глаза — огромные, светлые, в которых на мгновение вспыхнул детский испуг. Но она тут же взяла себя в руки, выпрямив спину и вздернув подбородок. — Я не понимаю, о чем говорит государь, — холодно ответила она, хотя пиксида в её пальцах заметно дрогнула. — Если франские служанки не умеют держать языки за зубами, при чем здесь мои люди? Балдуин сделал шаг вперед, сокращая расстояние между ними до предела. Он наклонился к ней, оперевшись ладонью о край её столика, уставленного серебряными флаконами. — Они шепчутся о том, что я боюсь своей жены, — раздельно произнес он, глядя ей прямо в зрачки. — Кухарки у очагов судачат, что Иерусалимский король принял обет целомудрия, потому что робеет перед греческой девчонкой. Или дело в другом, Верона? Скажи мне, это твои мысли гуляют по дворцовым задворкам? Он подался еще ближе: — Это ведь твои слова принесли мне из твоих покоев? О том, что у твоего латинского мужа бездействует плоть? Что мое мужское естество хладно, и я не способен доказать тебе свою вирильность? Ты это обсуждала со своим евнухом, Верона? С каждым словом его голос, до этого глухой, начал стремительно набирать силу. Спокойствие короля трещало по швам. На последних фразах он уже почти кричал ей в лицо, теряя всякое терпение: — Жаловалась этому безбородому кастрату на немощь королевского члена?! — выкрикнул Балдуин и с маху, наотмашь ударил ладонью в тяжелой перчатке по столешнице. Тонкие серебряные флаконы подпрыгнули, один из них повалился, и густое миртовое масло медленно потекло по камню, капая на ковер. Верона вздрогнула всем телом и отпрянула, зажмурившись. Она вжалась в спинку кресла. Густая, пунцовая краска мгновенно залила её шею и щеки, доходя до самых кончиков ушей. Какой стыд… Какой позор! Ей захотелось провалиться сквозь каменные плиты дворца. Но погодя, она медленно открыла глаза, осознавая, что сейчас происходит. Она тут же вскочила с кресла, оказавшись лицом к лицу с королем, едва доставая ему до плеча. — А что мне оставалось говорить?! — тихо начала она, затем голос ее начал повышаться до крика, позабыв о всякой сдержанности. — Что мне оставалось думать?! Меня венчали с молодым королем! А что я получила? Ты привез меня сюда, запер в этих стенах, и смотришь на меня как на досадную пошлину, которую тебе пришлось заплатить моему отцу! Ты ни разу не взглянул на меня как на женщину! Ты уходишь к своим баронам, к своим картам, к своей сестре… Если ты презираешь меня за то, что я ромейка — скажи это и пусть наш брак останется только долгом! Но не смей винить моих слуг в том, что твоя холодность стала видна каждому у ворот Давида! Она тяжело дышала, её округлая грудь бурно вздымалась под тонким шелком, а в глазах стояли злые, непритворные слезы. Балдуин смотрел на неё, и его ярость вдруг сошла на нет, уступая место совершенно иному чувству. Он шел сюда, готовый усмирять бунт и ломать чужую горделивость, но вместо расчетливой интриганки встретил испуганную, глубоко уязвленную девчонку, которая отчаянно защищалась единственным доступным ей оружием. Балдуин не мог понять, как он мог оскорбить её своей сдержанностью. Король медленно выпрямился. Внезапно он сорвал с правой руки перчатку и бросил её на столик. — Я не презираю тебя, Верона, — тихо, но твердо сказал он, и эта внезапная перемена тона заставила её осечься. Она замерла, шмыгнув носом, и недоверчиво уставилась на него. — Моя сдержанность... была уважением к твоим летам. Не более… Пальцы Балдуина, мягко, но непреклонно легли на её хрупкое плечо. Тонкая ткань шелка под его ладонью казалась почти неощутимой. От Вероны пахло не здешними душными маслами, а чистым сухим мылом и чем-то вроде растертых листьев полыни. Она не отстранилась. Её дыхание, только что прерывистое и громкое, вдруг замерло. Но Верона не позволяла себе сдаться без боя: её подбородок всё еще был вздернут, а зеленые глаза смотрели на него с настороженно. — Сдержанность только по отношению ко мне? — нахмурилась она, осторожно убирая его руку со своего плеча. — Мне кажется, что так оно и есть. Быть может, ты находишь утешение у латинских дам, чьих имен я даже не знаю? Быть может, какая-нибудь графиня… — Ты сомневаешься в моей честности? — холодно спросил Балдуин, слегка прищурившись. — Не примеряй на меня нравы Константинополя, моя дорогая. У ваших императоров фавориток явно было больше, чем коней. То, что было в моей жизни до алтаря, там и осталось. — Не смейте клеветать василевсов, государь. Не при мне. — «А учить жене не позволяю, ни властвовать над мужем, но быть в безмолвии» — процитировал он негромко, но так, что спорить дальше было невозможно. Балдуин потянул её на себя — плавно, но с тем необоримым весом, против которого её хрупкость была ничем. Перехватив её под лопатки, он единым, резким мужским движением оторвал её от пола. Верона ахнула, теряя землю под ногами; костяная пиксида выскользнула из её пальцев, с мягким стуком покатилась по ковру и раскрылась, оставляя за собой пунцовый, влажный след растертых румян. В следующее мгновение она уже оказалась на жестком, высоком краю дубового стола. Тонкие юбки её рубашки смялись, раскрываясь подобно чашевидному цветку, и обнажили тонкий шёлк нижних покровов. Не дав ей опомниться и сомкнуть бёдра, Балдуин замкнул кольцо своего присутствия, заняв всё свободное пространство между её коленями. Рядом, на серебряном разветвленном подсвечнике, исходила зноем толстая свеча. От их резкого движения воздух колыхнулся, пламя сделалось неистовым, ярким, и по белому телу свечи стремительно и обильно побежали вниз прозрачные капли размякшего воска, мгновенно закипая на чеканном металле подставки, послушные внутреннему, нестерпимому жару, который более невозможно было сдерживать в границах прежней формы. Теперь их лица были на одном уровне. Верона слепо оперлась ладонями о край столешницы позади себя, её пальцы судорожно впились в гладкое дерево. Король подался вперед, скрадывая последние дюймы расстояния, и сквозь натянувшиеся, истончившиеся слои её одежды, прямо в мягкую впадину живота устремилось встречное, ломящее и тугое движение его мужского естества. От этого напора, не знавшего преград, у Вероны перехватило дыхание. Вся её плоть поддалась назад, прогибаясь в пояснице, послушная этому непонятному для нее чувству, который заставлял её задыхаться. Шёлк между её ног натянулся до предела, впитывая встречный жар его тела. Король склонился ниже к шее супруги, а затем скользнул к ложбинке между ключицами. Верона вздрогнула: его щетина была шершавой и колючей, от него пахло пылью дальних дорог и нагретым железом. Его губы сминали её молочную кожу медленно. Балдуин опускался всё ниже, утягивая за собой ниточку завязки от свободного ворота рубахи, который с тихим шорохом пополз вниз, открывая прохладную, укрытую от чужих глаз кожу её груди. Тонкая ткань натянулась, очерчивая наливающийся, трепетный изгиб. Балдуин прижался губами к самому основанию этой упругой высоты, втягивая её горячим ртом сквозь раздавленный, влажный шёлк. Его пальцы скользнули под одежду, касаясь обнаженной, раскаленной от испуга и близости кожи её плеч, пока его бёдра продолжали медленно, непреклонно давить вперед, с глухим упорством вжимаясь в её податливый низ и заставляя шёлк между её ног гореть от трения. Верона судорожно выдохнула, её пальцы на дереве стола свело. От каждого прикосновения его уст к её груди, от этого зажимающего её в тиски давления в самом сокровенном Источнике её тела разливалась томительная, удушающая слабость. Внизу живота, там, где его плоть упиралась в неё сквозь одежды, всё сильнее разгорался глухой, пульсирующий голод. Лёд её византийской гордости таял, превращаясь в скользкую, горячую воду, готовую хлынуть наружу. Она чувствовала каждый его вдох, каждую натянувшуюся жилу его тела, прижатого к ней, и этот вес казался ей огромным и необоримым. Балдуин замер, тяжело дыша ей в самую кожу, опьяненный её сокровенным ароматом. Он не стал срывать оставшиеся покровы, с трудом удерживая себя на этой черте. Не разжимая своего плотного, горячего упора в её тело, он медленно отстранил голову, глядя сверху вниз на её раскрасневшееся лицо и потемневшие, полные влажного блеска глаза. Он точно знал, что эта строптивая ромейская душа, полностью растерянная и изнывающая от его близости, не посмеет более распространять клевету о нем. — …Завтра на рассвете мы покидаем Иерусалим, — его голос звучал хрипло, но абсолютно ровно. Балдуин провел большим пальцем по её горящей щеке, стирая случайную розовую пыль от упавших румян. — К-Куда? — едва слышно выдавила она. Её голос дрожал. — В Вифанию, моя дорогая. Туда, где у твоих служанок не будет поводов чесать языки у колодцев. Прелестно, не правда ли? Король сделал шаг назад, давая ей возможность выровнять дыхание, но продолжал удерживать её взгляд своим. Его глаза, только что темные от нахлынувшей крови, медленно возвращали свой прежний, холодный и упорный блеск. Он на мгновение опустил взгляд ниже, на её искусанные, влажные губы, словно запоминая их контур, а затем снова заглянул в самую глубину её зрачков. — И прикажи своим людям достать из сундуков охотничье платье чуть плотнее, а не эти шелка, — добавил он, спокойно поправляя ворот своего колета. — В пустошах за Вифанией отличные места для соколиной охоты. Я хочу посмотреть, так ли уверенно ромейские принцессы держатся в седле, как раздают упреки своим мужьям. — И… И сколько мне придется еще выслушивать ваши упреки, государь? — спросила она, не в силах сдвинуться с места на этом дубовом подстолье, всё еще чувствуя жар. — Урок был усвоен… Балдуин приблизился снова. — Урок будет усвоен тогда, когда я скажу, — поправил он её. — Считай, это ознакомительный этап. Он взял её правую ладонь — ту самую, которой она только что судорожно цеплялась за край стола. Её пальцы были прохладными и слегка подрагивали. Король поднял её руку и сначала прижался горячими губами к тыльной стороне ладони. Затем его поцелуй медленно перетек выше, на тонкое запястье. Он отпустил её руку также мягко, как и взял. — Доброй ночи, принцесса греков, — негромко произнес он, слегка склонив голову в коротком, чисто латинском поклоне. Повернувшись, Балдуин ровным, твердым шагом направился к выходу. Тяжелая портьера с глухим шорохом взметнулась и опала за его спиной, отсекая его шаги. В комнате воцарилась тишина, нарушаемая лишь потрескиванием оплывающей свечи, и Верона осталась сидеть на дубовом столе одна, в тишине остывающих покоев, всё еще чувствуя на своей коже нестерпимый, жгучий след его присутствия.***
Любовь к охоте юному принцу привил его учитель и верный духовный наставник архиепископ Тирский. Невзирая на несчастный случай с Фульком, дедом Балдуина, Гийом посчитал своим долгом обучить мальчика охоте, чего уж не скажешь о Вероне. Новшества в чужих землях открывали ей новый мир, что не был раннее достижим. На охоту можно было выехать при полном параде, не боясь промокнуть под дождём, изорвать одежду об кусты и ветки деревьев, запачкаться кровью или грязью, — эта охота велась на поле, в ясную погоду без осадков, а добытых птиц и зверей подбирали ловчие. Но прежде чем сокол начнет охотиться, его долго и усердно обучали — не давая есть и спать, дабы сделать его покорным; кормили кровавым мясом только что убитых животных и птиц для поддержания хищнического духа. Но ей казалось очевидным, что Балдуин, под видом безобидного отдыха, затеял вояж исключительно по причине того, чтобы самому расслабиться от нескончаемых политических забот. Не желая выезжать из замка, когда принцесса была уже на сносях, Верона и тут не могла противиться его воле. Король, увлекшийся предстоящей соколиной охотой, всю дорогу объяснял супруге, что же все-таки представляет собой это развлечение, но мысли девушки были совсем в другом, не связанным ни с чем, кроме как благоприятного протекания родов Сибиллы. Король же оживленно рассказывал об охоте, объясняя, что на ней не придется колоть, бить, стрелять из лука или травить птиц собаками, ведь достаточно будет выпустить в полёт красивую горную птицу, а самое интересное, это наблюдать, как впиваясь своими острыми когтями в тушу мелких животных, охотится сокол. Такая затея совсем не радовала девушку, но она продолжала молчать, временами недоверчиво хмурясь. Небосвод от края до края был залит ровным, иссушающим зноем; солнце стояло в зените, и в выбеленной лазури не просматривалось ни единого облака. Верховая езда по крутым тропам Иудеи давалась Вероне с трудом. В Константинополе знатные женщины нередко путешествовали в закрытых паланкинах или чинно сидели боком в седлах-креслах, пока слуги вели лошадей под уздцы. Но здесь, на опасных перевалах Вифании, этот церемониал был невозможен. Ей пришлось сесть в глубокое мужское седло по-мужски, перекинув ногу через конскую спину. Тяжелые складки латинского платья, под которое пришлось надеть узкие порты, путались в стременах, а высокая деревянная лука, обтянутая грубой кожей, жестко натирала бедра при каждом шаге кобылы. Балдуин, однако, двигался не торопясь. Он не оборачивался каждые несколько минут, не выказывал раздражающей жалости, но по тому, как мерно шел его жеребец, Верона видела: король намеренно сдерживает кавалькаду, давая её кобыле время приноровиться к каменистой сыпи. На вершине холма сокольничий, чьи руки были по локоть закрыты потемневшей от птичьего помета кожей, почтительно подал государю сапсана — одного из лучших охотников королевской стаи. Балдуин принял птицу на левую руку, защищенную габаритной, шитой серебром рукавицей, и плавным, восходящим жестом поднял её вверх. Сокол встрепенулся, коротко звякнул серебряными бубенчиками на путах, оглядел панораму пустыни своими антрацитовыми глазами и, едва король снял кожаный клобучок, с сухим, яростным свистом сорвался с места. Верона смотрела вверх, прикрыв глаза ладонью от слепящего света. Благородная птица стремительно забирала высоту, превращаясь в крошечную точку в вышине. Там, на самом пределе человеческого зрения, сапсан застыл, натягивая небесную тетиву своего ожидания, и вдруг камнем обрушился вниз. Скорость его падения была столь велика, что воздух издал глухой, свистящий гул. Птица точно рассчитала траекторию: степной рябчик, испуганно выскочивший из лощины, был сбит на лету единым ударом мощных когтей в основание черепа. Сокол вновь взмыл ввысь, закладывая победный вираж, застыл на мгновение и снова пущенной стрелой понесся к земле, туда, где в редком кустарнике заметалась вторая жертва. Добыча была прижата к камням мгновенно, без долгой и грязной агонии. Сапсан расправил крылья над поверженным телом, заявляя права на удел, и издал протяжный, пронзительный клекот. Сокольничий тут же метнулся вперед, чтобы перехватить птицу и забрать трофеи, пока хищник не разорвал их в клочья. Эта потеха была безжалостна, но занимала душу государя. Верона взирала на окровавленные перья с полным равнодушием. Её восхищала совсем иная сторона этого дня. Возможность находиться рядом с ним здесь, где между ними не стояли бароны, была для неё отрадой. Она поймала себя на мысли, что готова вытерпеть этот зной, эту неудобное платье и монотонный стук копыт, лишь бы продлить минуты их уединения. Пока кони медленно спускались, мысли её унеслись далеко от этого места. Ее настигло странное предчувствие. Верона думала о Сибилле, которая сейчас в Иерусалиме исходила потом на шелковых простынях, ожидая первых схваток. От чужого материнства мысли принцессы неизбежно повернули к собственному чреву. Она поймала себя на неожиданном, жарком чувстве, от которого к щекам прилила кровь: Верона поймала себя на том, что хочет выносить ребенка для этого государя. Наследник престола, которого она бы ему подарила, должен стать таким же благородным, справедливым и благочестивым, как его отец. Её тело, еще хранившее воспоминание о их маленькой близости теперь само требовало этого продолжения. Верона помнила слова матушки, что возможно, в объятиях супруга она созреет быстрее. И в это она была готова верить. Она была готова подчиниться силе короля франков, готова была дать этому королевству плоть от своей плоти. К исходу дня, когда солнце коснулось вершин западных холмов, ловчие сосчитали богатые трофеи — птицы работали отменно. Небольшая заминка вышла лишь с молодым, недавно обученным дербником, который поддался инстинкту и улетел в редкую оливковую рощу у подножия холма, но опытные слуги быстро приманили его обратно с куском свежего мяса. Кавалькада вернулась в лагерь, разбитый у старого колодца, где охотники спешно провели вечернюю трапезу. Путь назад, в Иерусалим, лежал в сумерках, пока прохлада не сменила дневной жар. Когда они наконец достигли дворцового двора, Верона чувствовала, что усталость сковала её бедра. Пытаясь собрать подол тяжелых юбок одной рукой, а другой судорожно удерживая повод, она осторожно высвободила ногу и попыталась спуститься. Рассеянный взгляд скользнул мимо стремени, подошва сорвалась, и принцесса едва не упала на каменные плиты, в последний момент ухватившись за луку. Кобыла недовольно фыркнула и повернула к ней крупную голову, мягкими ноздрями ткнувшись в её плечо — лошадь требовала своей привычной платы за верность. Чуть переведя дух, Верона залезла в небольшую седельную сумку и достала горсть сушеного ячменя вперемешку с финиками. Лошадь аккуратно слизнула лакомство с её ладони, щекоча кожу губами. Верона обессилено вздохнула, прикрывая глаза. Усталость от долгой дороги смешалась с глухим, тянущим чувством в груди. То ли это был знак, что Сибилла благополучно разрешилась от бремени, то ли далекий, едва различимый сигнал тревоги, вещавший о том, что мир, который она едва начала обретать рядом со своим суровым мужем, уже дает едва заметную трещину. Она судорожно провела ладонями по лицу, пытаясь стереть остатки дневного зноя и томящее, удушливое беспокойство, что не покидало её с самой ночи. — Безумная… какая же ты безумная, Верона, — едва слышно прошептала она. Она пыталась собрать воедино мысли перед неизбежным возвращением в город, под тяжелый взгляд мужа. С усилием воли заставив себя снизить обороты, с которым её волнение рвалось наружу, Верона не заметила, как к ней сзади бесшумно подошла высокая фигура. Балдуин на ходу сдергивал с широких ладоней тяжелые охотничьи перчатки. Он расслышал лишь обрывок её шепота, но этого было достаточно, чтобы на его губах заиграла сухая, едва заметная усмешка. Король положил ладони ей на плечи, заставив Верону вздрогнуть от этого внезапного прикосновения. — Ох, Балдуин! Вы напугали меня… — выдохнула она, не пытаясь высвободиться из-под его рук. Она повернулась к нему лицом, накрыв его предплечья своими ладонями. — Я думала, государь остался с ловчими. Трапеза в лагере не начинается, пока места во главе стола пустуют. — Пусть подождут, — ровно ответил он. — Не кажутся ли тебе, Верона, что мысли весь день были слишком тяжелыми для такой легкой прогулки. О чем молчит моя жена? Верона медленно подняла голову, и в наступающих сумерках её зеленые глаза блеснули из-под капюшона — Я думала о ребенке, Балдуин. Король не шевельнулся, но Верона почувствовала, как под её ладонями мгновенно окаменели мускулы его плеч. — Нам передали, что у Сибиллы начались схватки еще до рассвета, — произнес он наконец. — Храм уже молится о благополучном исходе. — Я не говорю о твоей сестре, я… Балдуин, я… — Верона запиналась, пытаясь связать слова воедино. Она шагнула к нему вплотную, лишая его возможности отступить. — Я говорю о нас. О моем чреве. Я долго думала сегодня… Я готова. Мы… Мы ведь готовы принять этот дар? Балдуин промолчал, глядя в её лицо. Верона растерянно замерла, чувствуя, как обмякают его руки на ее плечах. Ей, выросшей среди рассказов о латинян, о их неистовых рыцарях, теперь казалось немыслимым, что король — сильный, здоровый юноша, повелевающий целым государством — может отступить перед девой. Она чуть сильнее сжала свои ладони на его предплечьях, прижавшись ближе к его груди. Верона чувствовала, как лихорадочно и часто бьется его сердце под слоями одежды. — Верона… — тихо произнес Балдуин. — Твое тело еще не созрело, а бутон еще не успел расцвести. Я не разорю этот сад раньше времени ради прихоти курий и человеческой похоти. Верона затаила дыхание. — Тогда не разоряй его, — прошептала она. — Но и не оставляй его. Плоть государя сильна, и я видела ночью твое нетерпение… Но… объятия, тепло твоих рук и губ — они не убьют этот сад. Позволь мне расцвести в твоих руках. Позволь мне просто быть твоей, пока мое чрево не станет готово принять тебя. Балдуин не отстранился и не отвел взора. Он продолжал всматриваться в её раскрасневшееся лицо с серьезностью. Его ладони медленно скользнули по её предплечьям вниз, ловя её подрагивающие пальцы, и он бережно, но крепко взял её правую руку в свою ладонь. Король медленно поднес её кисть к своим губам. Когда он прижался к её прохладной, шелковистой коже, в его сознании невольно, свято и отрешенно воскрес образ светлой длани Ангела, о ком он не смел говорить ни на исповеди, ни в беседах с приближенными. Когда Сибилла упрекала его, говоря, что долгими вечерами в тишине своих покоев он грезит о прошлом, Балдуин согласился бы. Но тосковал он не по земным, податливым телам придворных дам, с которыми делил ложе до брака. Настоящее его наваждение приходило к нему в часы самых тяжелых, изнурительных лихорадок. Тогда, в полузабытьи, когда плоть горела, а кости ломило от невыносимой боли, к его постели спускался Ангел. Балдуин не видел его лица, не различал земных очертаний плоти — пред ним представал лишь текучий, ослепительный силуэт, длинное просторное одеяние, сотканное из самого лазурного сияния, и тяжелые волны длинных, струящихся волос. В ушах его стояло неземное, убаюкивающее песнопение, а руки этого существа, созданные из чистого, прохладного света, медленно и неотступно проходились по всему его иссушенному телу. Эти ладони снимали всякую боль, даруя благодать и покой, какого не могло дать ни одно лекарство всего мира. Балдуин был свято уверен, что это была Она — Божественная посланница, явившаяся спасти его. И долгими ночами, оставаясь один в пустой королевской опочивальне, он предавался грезам об этом светлом образе в том единственном, сокровенном ключе, в каком мужчина может тосковать по женщине, чьи прикосновения заставляли его замирать от блаженства. Он изнывал по ней, по этому призрачному, святому теплу. И всякий раз, когда его губы касались её запястья, сходство было столь ошеломляющим, что у Балдуина перехватывало дыхание. Текстура этой кожи, изгиб тонких пальцев и даже едва уловимый, родниковый запах её тела с пугающей точностью повторили осязаемую память о ночном Ангеле. В его груди с новой, необоримой силой разлилась не только святая благодарность, но и тяжелая, густая волна чистого мужского вожделения. Горячая кровь мгновенно и мощно прилила вниз. Он поцеловал её пальцы, чувствуя, как внутри него рушатся последние преграды терпения. Взглянув на нее вновь, Балдуин крепко держал её ладонь в своей. — Да будет так, — прошептал он, слабо улыбнувшись жене. — И горе тому, кто попытается встать между моим терпением и твоей покорностью. Вифания подарила им ночь — короткую, укрытую от мира лагерного шатра, где Балдуин сдержал свое королевское слово. Это была ночь медленного, трепетного узнавания, когда его ладони, истосковавшиеся по теплу, бережно поглаживали ее тело. Он не преступил черты, бережно храня её хрупкость, но от каждого прикосновения к её запястьям, от каждого шепота у самого уха, в котором ему чудился неземной голос его ночного Ангела, кровь государя закипала, приливая вниз тяжелым, мучительным жаром. Верона расцветала под этими ласками, теряя остатки девичьего страха. Из лагеря она возвращалась иной — в её движениях проступила мягкая, царственная грация, а в зеленых глазах, прежде настороженных, теперь теплился ровный, глубокий огонь доверия к своему мужу. Она влюблялась в него восторженно и робко, принимая его заботу как высший дар. Но стоило им на следующее утро миновать горбатый мост перед высокими деревянными воротами Иерусалима, как знойная свобода пустыни рассеялась. Цитадель встретила их колокольным звоном и лихорадочной суетой. Весть о рождении сына принцессы Сибиллы уже разнеслась по всем тупикам и рынкам города. Наследник Монферрата явился на свет после суток тяжелых, изнурительных схваток. Повитухи и знахарки, шептавшиеся у постели вдовствующей принцессы, уже готовились к худшему, но на всё была воля Господня: и мать, и младенец, нареченный Балдуином пятым от своего имени, остались живы. Эта новость, должная принести покой, подействовала на короля иначе. Верона с тревогой замечала, как прямо на глазах каменело лицо её супруга. На коротком пиру, устроенном баронами в честь новорожденного принца — обычай, шедший еще со времен деда Балдуина, короля Фулька, — государь сидел бледнее обычного. Он едва прикоснулся к кубку, его взгляд был устремлен поверх голов празднующей знати. Верона не пыталась нарушить его молчание расспросами; она знала, что у этой внезапной хмурости должна быть веская, грозная причина. К глубокому вечеру дворец погрузился в сон. Замок затих. Из дальнего крыла, где томилась Сибилла, служанки всё ещё выносили медные тазы и пропитанную сукровицей ветошь. И где-то в глубине коридоров хрипло заходился плачем новорожденный принц. Верона сидела на низком стуле в своих покоях, неподвижно уставившись в тусклый кругляк бронзового зеркала. Спина затекла после целого дня в жестком седле, но она терпела. Позади неё бесшумно, как две тени, двигались гречанки, приехавшие с ней из Константинополя. Только им Верона позволяла прикасаться к своим волосам. Первая мерными, тягучими движениями вела широкий гребень из слоновой кости сквозь тяжелые, темные пряди королевы, а вторая бережно втирала в её ключицы ароматное масло. Под родной греческий говор служанок тихо обсуждавших последние сплетни о скандале в порту Акры и этими размеренными прикосновениями Верона закрыла глаза... Губы Вероны тронула едва заметная, слабая улыбка — шальная и грешная для принцессы, которую воспитывали в строгости Большого дворца. Она знала, что рождение в Порфировом зале — великая честь, которая обернулась для нее золотыми оковами. Её дни состояли из бесконечных ритуалов: тяжелый шелк платья, который душил в летний зной, строгие глаза наставника-евнуха, следящего за каждым наклоном ее головы над рукописью, и тихий шепот молитв. Верона могла видеть жизнь империи лишь сквозь узорчатую деревянную решетку галереи, откуда далекий тронный зал казался ожившей иконой, к которой ей самой прикасаться не дозволено. Она вспомнила их последнюю ссору с Балдуином перед выездом в Вифанию. О, каким неистовым, каким пугающе пылким он был в своем мужском гневе! Латиняне казались её родне грубыми, неотёсанными варварами, но в этой грубости короля франков крылась такая первозданная, дикая сила, от которой у Вероны до сих пор сладко немело в груди. В тот день он подошел к ней вплотную, и впервые — зло, требовательно, не обращая внимания на шелка и её страх — дразнил её плоть. Его пальцы тогда прошлись по её бедрам, плечам с такой яростью, словно он хотел подчинить себе всю её ромейскую кровь, наглядно показывая, какая буря бушует у него внутри.