Руки в перчатках качают колыбель

NC-17
В процессе
326
4
автор
Darth_ соавтор
Размер:
планируется Макси, написано 111 страниц, 45 469 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
326 Нравится 155 Отзывы 93 В сборник

Chapter eleven.

Настройки
Примечания:
Август, 1179       Последний месяц лета Балдуин встречал на мраморном балконе своего дворца в Тверии. Под ногами светлый камень хранил ещё ночную прохладу, но воздух уже нёс зной пустыни. Над Галилейским морем солнце поднималось медленно, тяжелое, как расплавленный металл, и первые лучи разливали по водам пурпур и золото. Сегодня он был обречён на тоскливое одиночество. Его по-прежнему окружали слуги приближённые рыцари, лорды и духовники, но без Вероны всё это казалось пустым.       Прошлым днём она покинула его, отправившись на запад в город Тир, куда через неделю обещают прибыть корабли из Афин — с поданными ранее принцессы, ныне королевы. Верона прикрылась словами о долге госпожи принять своих клятвенников, более того, она очень давно не виделась с другими ромеями. Но Балдуин понимал: дело не только в этом. Верона всё ещё держала на него горькую обиду за грядущую войну. Она всегда относилась к ней иначе, чем он, с той отчуждённостью, что была свойственна её народу. Она говорила о войне с отвращением, не как о святой битве, а как о грехе, от которого не отмыться. Король не мог на неё злиться, она вела себя даже больше по-христиански, чем он сам — владыка священнейшего города святой земли. И пусть она не упрекала его словами, Балдуин чувствовал её безмолвный суд.       Смириться с этим было невыносимо. Он стиснул перила, глядя вдаль. Светлые волосы упали на лицо, спутанные ветром. Верона не обнимала его, не касалась, не смотрела с прежней нежностью. Сколько бы он ни повторял себе, что не нуждается в её прощении, её холодное молчание жгло глубже любых слов. Но война была неизбежна. За Иерусалим, за его землю, за всё, что принадлежало ему по праву, он должен был сражаться. Только вот почему сердце так нестерпимо болело?       Время клонилось к полудню. По галереям дворца скользили тени слуг, расставлявших серебряные кубки и блюда с инжиром, гранатами и белым хлебом. Воздух наполнялся запахом жареного мяса и корицы, но Балдуин не чувствовал голода. — Господин, — это был верный рыцарь Онфруа. Он вошёл в покои практически бесшумно, лишь полы его плаща слегка взметнулись. — Мы приготовили площадку.       Балдуин обернулся. Его настроение мгновенно изменилось — либо улучшилось, либо он просто не желал показывать печаль перед рыцарем. — Замечательно! — Балдуин бодро повёл плечами. — Хьюго на месте? — Увы, господин, сир Хьюго повредил запястье на прошлой тренировке. Сегодня пару вам составлю я. Балдуин вскинул брови, уголки губ дрогнули в усмешке. — А ты смелее, чем я думал, Онфруа! — Балдуин почти рассмеялся. — Хватает же смелости поднять руку на господина. Или ты просто безрассуден? — Смелость и безрассудство — разные грани одной сущности, милорд. — Тогда поспешим на спарринг, пока я не уснул от твоей безграничной мудрости.       Балдуин с силой сжал рукоять деревянного меча. Как заметил Балдуин, друг-Онфруа заметно поднаторел во владении мечом, пусть они и скрестили деревянные клинки. Хьюго был сильно нерешительным в нападении, в отличие от азартного к боям Онфруа, и не допускал слишком смелых атак. Балдуин парировал один выпад, второй, уклонился от третьего. Онфруа же, сильно заигравшись, по привычке ударил короля по пальцам, как делал в других боях, но Балдуин почти не почувствовал боли. Он инстинктивно разжал ладонь, и меч выпал из ослабевшей руки. Онфруа тут же замер, осознав, что сделал и отбросил деревянное оружие, рыцарь поспешил к королю с извинениями. — Простите меня, господин! — он припал на левое колено. — Я забылся. — Прощаю, как прощают должникам нашим… — отшутился Балдуин. — Не беспокойся, ничего страшного. — Но милорд, ваша рука… — Онфруа не понаслышке знал насколько болезненным бывает удар по пальцам. Порой проходят недели, прежде чем воин сможет снова взять меч. И сейчас он видел нижнюю часть фаланги пальцев. — Ваши пальцы, они же в подтёках!       Балдуин взглянул на руку. Там, где должен был быть синяк, кожа оставалась почти неизменной — лишь тонкая тёмная полоска. Но вокруг неё уже проступали красные пятна.       Он сжал пальцы, но ощущение было странным, словно он сжимал нечто чужое. — Не переживай так сильно, друг мой. В Баниаском лесу мне пришлось куда хуже. А это? Пусть это будет мне уроком на будущее. — Надеюсь только, что при Баниаксе вы тоже усвоили урок!       Голос раздался из теней галереи. Балдуин повернул голову. Из полумрака выступил старый рыцарь в геральдике синего и чёрного цвета. Ветер и солнце высекли на его лице глубокие борозды, а тёмные глаза были внимательны, как у охотничьего сокола. — Ведь второй раз я подобное точно не переживу, — добавил он с мрачной улыбкой. — Мой господин! — Онфруа припал на левое колено. — А ну встань! Что за представление? — Онфруа незамедлительно исполнил приказ и, встав, расплылся в неловкой улыбке. — Мы не на посвящении, а ты давно не оруженосец! И я отец твоего отца, а не король Филипп. — Прости, дедушка. — И не извиняйся! Мы — де Торон! Наша слава это гордость и мужество! Простит нас только Господь! — Только Господь! — твёрдо отозвался Онфруа.       Де Торон посмотрел через плечо внука, чтобы увидеть короля. Балдуин натягивал на руки бархатные перчатки, заботливо поданные Гийомом. Старик, прихрамывая от усталости после долгой дороги верхом, подошёл к королю и хотел было припасть на колено, но Балдуин жестом прервал его и сам уважительно чуть поклонился. Даже Ги де Лузиньян не мог мечтать о подобной чести, чтобы король Иерусалима склонил голову перед ним. Но для старого рыцаря де Торон был исключением. — Ни к чему тебе кланяться, старый друг. Если я хранитель святого города, то ты — его спаситель! — Я слуга, мой господин, — пусть де Торон и не встал на колено, но всё же опустил голову так низко, как позволял его немолодое тело. — И выполняю свой долг, как и всякий слуга Божий.       Балдуин широко улыбнулся. Он жестом пригласил гостя к столу. Слуги заканчивали подносить еду: миски бобов с обжаренной курицей и тонкие мягкие лепёшки из мелкого помола на воде, несколько ломтей бастурмы с дорогими специями, к которой приготовили маринованную в лимонном уксусе спаржу. Последними поднесли печёные томаты с шалотом, чему особенно обрадовался де Торон. Балдуин в первую очередь взял из рук служанки тарелку инжира, с которой сел во главе стола. Только после него гости приступили к еде. — Я думал, что пост закончился четыре месяца назад, — шутливо подметил де Торон. — Ни вина, ни телёнка? Ох не пережить мне дорогу до Шастеле!       Едва он произнес это, в зал вереницей вошли десять слуг с подносами жареной телятины и бочками вина. Балдуин жестом указал не откладывать еду на второй стол, а сразу подать гостям вместе с вином. Де Торону досталась тарелка с нарезанными ломтями телятины, запечённой с душистыми травами, и тушёные овощи. Онфруа поднесли обжаренную в луке баранью ногу, щедро приправленную специями, и бобы. Вино разлили в кубки. — Нас балуете, а себя не щадите, господин! — посетовал де Торон, осторожно разрезая ломоть мяса и отправляя его в рот. Его суровый взгляд мягчел лишь перед королем — Возьмите и себе баранью ногу! От вашего вида в слёзы бросает! — Де Торон, вы слишком придирчивы, — тихо улыбнулся Балдуин. Он разломил пальцами финик, медленно отправил половинку в рот и, пережёвывая, добавил: — Насладитесь едой. Вам предстоит долгий путь. Я не позволю, чтобы мои рыцари голодали.       Де Торон покачал головой, но продолжил есть, отламывая куски хлеба и макая их в подливу. Онфруа ел сосредоточенно, но иногда поглядывал на короля, то ли из уважения, то ли из опаски, заметив, что тот почти не притрагивается к еде. — Государь, вы слишком строги к себе, — сказал Гийом, до того молчавший за спиной короля. Он обошёл стол неспешно, словно давая словам время лечь, занял своё место рядом. Отрезав небольшой кусок баранины, и только потом продолжил, — Диета рыцарей Храма хороша для похода и молитвы. Но вы несёте на плечах войну. Королю необходимы силы.       Он разломил лепёшку и задумчиво посмотрел на неё. — Орден Храма живёт строго и в этом их добродетель. Но чем глубже они входят в дела власти, тем тяжелее становится их ноша. Политика истощает не меньше, чем меч.       Балдуин чуть склонил голову, не возражая сразу. Он спокойно разломил ещё один финик, перевёл взгляд на кубок перед собой, но пить не стал. — Вы зря наговариваете на рыцарей храма, мой друг Гийом. — Балдуин отломил кусок лепёшки, макая его в чашу с нутом. — Они отягощены заботами королевства. Если их не перебьют сарацины, их поглотит политика моего кузена Филиппа — и огонь будет не менее беспощаден.       Гийом выдохнул медленно и устало. — Я боюсь именно этого, государь, — мягко сказал он. — Нет, не войны, война честнее. Я боюсь влияния великих королевств, которое приходит под видом помощи, — канцлер отпил немного вина. — Франция протягивает руку далеко за море. И иногда эта рука сжимается слишком крепко.       На мгновение в зале повисла тишина. Де Торон жевал медленно, тяжело пережевывая кусок мяса, как человек, привыкший к тяжёлым думам перед сражением. — Слова мудрые, — наконец произнес он. — Но сегодня не о религиозных заседаниях, а о воинском деле мы собрались. Гийом Тирский склонил голову, соглашаясь. — Да. — спокойно сказал он. — Ваше величество, вы, кажется, хотели распорядиться по поводу той крепости, что недавно приказали возвести. — Точно, за этими разговорами легко забыть цель нашего сбора.       Юноша на мгновение оглядел стол: на подносах остались лишь кости и пустые черепки от рагу. Кто-то из слуг наливал гостям ещё вина, кто-то убирал опустевшие чаши. Балдуин медленно поднялся, жестом велев слугам убирать пустые блюда, но на столе оставили вино, орехи и инжир. Кубок перед ним так и остался полным. — Полагаю, вы уже знаете, что в день Святого Николая мы с тамплиерами держали совет о том, как укрепить рубежи к северу от Иерусалима. Магистр Отто убедил меня, что крепость будет построена к пасхе.       Наступила короткая пауза. Гийом поставил кубок на стол и выпрямился, внимательно слушая короля. Онфруа не отрывал взгляда от Балдуина, а де Торон, чуть склонив голову, задумчиво поглаживал седую бороду. — И он построил? — Онфруа приподнял бровь, выражая таким образом сомнение. — В последней своей депеше он писал, что строительство практически закончено. Признаюсь, поразительно быстрые сроки. — Однако вы нас зачем-то вызвали, — с намёком приметил де Торон. — Я, конечно, не хотел бы оскорбить верного мне Отто, но у меня большие сомнения в силах ордена. На севере их силы немногочисленны. — Причина ведь не только в этом? — Дело в том, что в преддверии дня крещения ко мне прибыл посол Саладина. Аль-Малик предлагал мне щедрые дары в обмен на брод Иакова. Я отослал посланника с ответом, что подумаю над предложением. А неделей тому назад мне сообщили, что к востоку от Брода Иакова видели разъезды мамлюков. Саладин попытается захватить Брод — я в этом не сомневаюсь. Времени больше тянуть я не могу, Саладин мне уже не поверит. А вы, де Торон, единственный из моих баннеретов, кто сейчас может откликнуться на помощь. — Господин, я… — Нет, — Балдуин жестом велел не вставать. — оставим эти формальности. Мне не нужны ваши клятвы, чтобы убедиться в вашей верности. Пусть мечи скажут всё за вас — на рассвете вы и ваш внук отправитесь со своими знамёнами к Броду. Не напомните, какие у вас сейчас силы? — При нас собраны два десятка рыцарских копий, господин! — проявил инициативу Онфруа, из-за чего де Торон скверно посмотрел на внука. — Если быть точнее, то пятнадцать сейчас готовы выступить, — поправил де Торон. — Надо откормить людей и напоить коней… — Да, я всё понимаю, — прервал его Балдуин. — Отправляйтесь по готовности, но я требую от вас спешки. Нападение Саладина следует ожидать в любой момент. — Слушаюсь, господин. — Ступайте.

***

      В родной Франции сейчас вовсю валит снег и завывает вьюга, а де Торон тем временем верхом пересекает песчаные барханы. Старик и не думал, что наступит день, когда он соскучится по хрусту ледяной корки и морозу на щеках. Его внук ехал рядом и, вероятно, предавался тем же мыслям.       Всё-таки старый Торон не любил песок. Когда-то, в юности, он находил в нём почти экзотику: в Акрах, на базарах под парусиновыми навесами, торговцы выставляли резные сосуды — стеклянные, синие, дымчатые, привезённые из Тира или Дамаска, и в каждом был насыпан песок разных оттенков. Не для пользы, а ради красоты. Розоватый из Петры, почти белый с побережья, золотой, как пшеница, из египетских дюн. Такие диковины не покупали для дела. Их дарили на память. Хранили в сундуках рядом с амулетами, как трофеи из мира снов. Тогда песок был для него символом других земель, дальних дорог, восточных женщин с разрисованными хной запястьями, пыльных караванов и обещаний: Быть где-то, где свет золотее, чем в Европе, и даже смерть пахнет благовониями.       Теперь же он знал: песок — это пыль. Настоящая. Он забивается в кожу, в глаза, в уши, в швы кольчуги и в самую душу. От него невозможно укрыться. Он лезет в сапоги, скрипит на зубах, и даже шерстяной плащ не спасает. Он — часть войны. И часть старости. И часть того, о чём никто не пишет в летописях. Он щурился от ветра и жмурился от слепящего солнца, всё ещё не до конца веря, что они действительно выехали на этот самый Брод Иакова. Здесь слово ничего не стоило, если за ним не стоял меч.       Онфруа ехал рядом, молча. Время от времени он бросал взгляд на деда: не сбивается ли дыхание, не свело ли пальцы на поводьях. Но старик держался. Упрямо, сжав зубы, как старая дверь, ещё открывающаяся, хоть и скрипит при каждом шаге. — Что скажешь, внук? — прервал тишину де Торон. — Признайся, надеялся, что нас пошлют на север. К морю, а не сюда в пекло?       Онфруа чуть усмехнулся. Море снилось ему. Он тосковал по воде с той самой минуты, как покинул Тир: по солёному воздуху, по песчаным скалам, по виноградной лозе над каменными воротами. А здесь лишь жара, пыль и ожидание. Никакого храма, никакой молитвы. Только Брод. И приближающаяся смерть. — Там будут сарацины, — сказал Онфруа. Тихо, будто для себя. — И если их больше, чем нас… что тогда? — Тогда ты поднимешь знамя, — спокойно ответил старик. — И будешь стоять, пока не сядет солнце. А потом, снова поднимешь, пока не сядешь сам.       Онфруа кивнул. В голосе Торона не было лжи. Только ясность. Только долг. Война была не подвигом и не мученичеством. Она была работой, долгом. Иногда последним и они оба это знали.       Крепость у Брода Иакова уже ждала. Стены её были новыми, пахли сырой известкой и свежим дымом. Деревянные ворота открывались медленно, как будто отвыкли от гостей. Железо цеплялось за камень. Щеколда с натужным лязгом опустилась на место, отрезая их от равнины. На пороге стоял Ренье, комендант крепости. Ссутулившийся, загорелый, с усталым лицом, в котором читалась нехитрая мысль: хорошо, что приехали. Но хорошо ли, что теперь их трое? — Ваш приход, словно сама Пасха, — сказал он. — Или дождь после трёх месяцев засухи. — Поэтично, как для коменданта, — буркнул де Торон. — Сарацины, что ли, научили тебя говорить стихами? — Нет, — усмехнулся Ренье. — Но если вы не привезли с собой ещё три сотни копий, лучше бы вы привезли поэтов. Пусть хоть кто-то воспоёт наши похороны. — Мы привезли вино, — отозвался Онфруа. — И флейту. А копья как есть. — Сойдёт, — отмахнулся Ренье. — Проходите. За стенами мы ещё люди. Перед ними — уже мишени.       Они прошли под каменные своды, и шум, который они слышали снаружи, жужжание мух, далёкие крики, ржание лошадей, сразу стих, будто время внезапно остановилось. В крепости было прохладно, тень лежала плотными пластами, и пахло здесь иначе, чем на равнине: не жарой и потом, а известкой, копотью, солёной водой из хранилищ и человеческим ожиданием.       Камень ещё хранил дневное тепло, но воздух уже наливался вечерней тяжестью. Под сводами, в полумраке, тускло поблёскивали щиты и наконечники копий, стоящих в стойках. Они были чистыми, натёртыми, готовыми, но в этом блеске было что-то мрачное, как в оружии, выложенном на похоронах. Во внутреннем дворе, среди щебёнки и отброшенных досок, воины работали без слов. Один точил меч, сжав губы, другой возился с узлом у седла, третий просто сидел, облокотившись на колени, уставившись в землю. Голоса звучали негромко, устало, и между фразами всегда оставалось место для молчания. Эти люди уже слышали войну и потому молчали с уважением.       Где-то в углу старик в латаной тунике перебирал стрелы, аккуратно, как священник с реликвией. Он считал, откладывал в стороны кривые, поддувал на оперение. У ограды двое юнцов месили воду с пеплом, забивая трещины в кладке. Их лица были серыми от пыли. Один тихо пел что-то, похожее на колыбельную, а другой молча и устало делал свою работу. Ренье провёл гостей по узкой лестнице в башню. Внутри было тесно, и пахло не только дымом. Здесь витал терпкий запах кожи, вина, железа и старого пота, въевшегося в дерево. На стене висела карта: пергамент с заломленными краями, в пятнах воска и жёлтого жира, с аккуратными красными метками, как капли крови, а на столе стояли две глиняные кружки и кувшин. Вино оказалось тёплым, терпким, тёмным, с привкусом смолы. Мужчины пили не из жажды для притупления. Онфруа пил медленно, слушая, как Ренье, не торопясь, перечисляет, чего не хватает. Слова звучали просто, почти без интонации: болты нужны четыре десятка. Хлеба осталось немного, хватит до послезавтра. И воды хватит на шесть дней, а людей всегда меньше, чем нужно. — Но держимся, — сказал Ренье наконец, откидываясь на скамью, будто она могла его удержать. — Пока не начнётся буря. Мы живы здесь и сейчас. Даже если не знаем, сколько нам осталось, мы все ещё дышим.       Де Торон не ответил. Он умел слушать. А ещё он знал, что говорить стоит только в тех случаях, когда от слов есть польза. А здесь всё уже было сказано. Старик смотрел в стену, будто сквозь неё видел поле, врагов, песок, раскалённый до бела. Или себя в доспехах, в пыли, с мечом, который уже не поднять. И он застыл, как меч в ножнах перед последним боем.       Молчание затянулось. Время будто село рядом и тоже перестало говорить. Где-то за стенами вечер медленно угасал. Сначала выцвел свет на камне, затем померкли факелы, один за другим, как звёзды, исчезающие под облаками. И эта ночь просочилась, мягко, но безвозвратно, как вода в порванный сапог. Всё стихло. Остался только шорох ветра, шагов на галерее, далёкого дыхания в казематах. Где-то лязгнули доспехи. Кто-то закашлялся. Кто-то молча затянул ремни.       Кто-то сел на дозор.       Ночью поднялся восточный ветер. Сухой, упрямый, пахнущий выжженной землёй и гарью далёких костров. Пыль вползала в трещины камня, в щели между доспехами, в дыхание. Её было не отмахнуть и, тем более, не выбить. Граф Раймунд из Триполи, стоял на дозоре, оперевшись о бойницу. Его силуэт, вытянутый и недвижный, казался выточенным из дерева, обугленного на солнце. Только глаза его были живые, настороженные. Они следили за линией горизонта, где тьма медленно уступала место пепельному предрассвету. Он будто не смел моргать, ведь страж не имеет на это права.       Рядом, прислонившись к каменной кладке, сидел Балиан Ибелин. Покашливал от пыли, от скуки, от усталости. Иногда плевал вниз с башни, с ленивой точностью. В этом было что-то почти обрядовое: если не сплюнуть, то точно сойдёшь с ума. Если не издать хоть какой-то звук, то подумаешь, что ты уже мёртв, просто не заметил этого. — Пахнет гарью, — бросил Ибелин. — Ломают финиковые рощи под склоном. Огонь разведут, значит, и начнут греться, — сказал Раймунд. — Или готовят мясо, — усмехнулся Ибелин. — Саладин ведь любит торжественные ужины перед осадой.  — Или варят смолу, чтоб кидать с баллист, — буркнул Раймунд. — Как при Хариме.  — Знаем мы, — сказал Ибелин. — У Отто был лазутчик в Дамаске. Говорил, что Саладин всегда так делает: вечером дым, утром крик. Третий раз одно и то же.       Раймунд фыркнул. — Может, он специально так делает, чтобы мы это запомнили. А потом сделает иначе. — Может. Но пока всё по его лекалу.       Они помолчали. Где-то ниже звякнуло железо. Один из оруженосцев уронил шлем. За стенами копытами в землю бился нетерпеливый конь. Ибелин стоял, опершись локтями о холодный каменный край бойницы, глядя в мрак восточной стороны. Ветер тянул с равнины сухим, жгучим дыханием. Он был терпким, насыщенным углём, с привкусом золы и подгорелого тмина.        За пределами стены, за окопами и кольями, тревожно ржал конь. Один, затем второй, третий… Животные будто чуяли запах и слышали больше, чем люди. Кто-то, не видный глазу, шагал по ночной равнине. То ли разведчик, то ли одиночный всадник, то ли просто ветер трепал пустой шатёр, но тишина больше не была глухой. Эта тишина была окутана ожиданиями.       Раймунд отступил от стены, скинул с плеча плащ, стряхнул с него пыль. Ткани было мало, но она грела. Хоть и немного, но точно по-войскому. Он посмотрел на Ибелина. Ибелин уселся на выступ, где раньше дремал часовой. Он не снял меча, лишь положил ладонь на рукоять. — Помнишь, как в Тверии нам обещали, что больше никогда не допустят ближнего боя? — нарушив молчание, спросил Балиан. Его голос был хриплым, как сухая трава под подошвой. — Помню. И ты тоже поверил? — Я тогда был глуп. Но всё равно сижу на этой стене. — Думаешь, он даст нам три дня, как в прошлый раз? Нет. Он не дурак. Он знает, что у нас нет подкреплений. — Думаешь, они нападут на рассвете?        Раймунд, не отрывая взгляда от темнеющей линии горизонта, только качнул головой. Он держал за ремень поясной рожок. Свет фонаря от башни мягко ложился на его щёки, освещая напряжённые, резкие черты. — Нет. Саладин не из тех, кто дарит врагу быструю смерть. Он вымотает нас, переждет, а затем вынудит молить. — То есть дождётся, пока мы перегреемся в кольчугах, поссоримся из-за воды, а потом вырежет нас, как скот.       Раймунд промолчал, слова были тут излишни. Внизу, во внутреннем дворе, под чёрным факелом, дымившим смолой и жиром, стоял Ренье. Его силуэт казался древним, как сама крепость. Он склонялся к оружию так, как склоняются священники к мощам. Не с благоговением, а с практическим доверием. Мужчина перебирал арбалеты по одному. Каждую тетиву натягивал, щёлкал пальцем, смотрел, как ведёт себя древесина.  — Он не спит? — спросил Ибелин с башни, кивнув вниз. — Ренье никогда не спит перед боем, — ответил Раймунд. — Говорит, сон — это маленькая смерть. Роскошь тех, кто не командует гарнизоном.       Вдалеке, за холмами, всё ещё горели разведывательные костры сарацин. По словам лазутчиков, Саладин стягивал авангард, но сам держался в тени. Их разведка видела чёрные с белыми полумесяцами знамена. — Ортоки, — проговорил Раймунд. — Он — клинок Саладина. — Кто этот предводитель? — спросил Ибелин, вглядываясь в пыль за холмом. — Нур ад-Дин. Из рода Ортокидов, — отозвался Раймунд. — Тюрк. Его деды ещё с сельджуками служили. Эти точно знают, как брать стены. — Они из Сирии? — Из Мардийна. Город, что стоит на камнях. Туда бы тебя, паломник, с твоей бронёй… — Он думает, мы дрогнем? — спросил Ибелин, но голос его прозвучал глухо. — Он надеется, что мы дрогнем, — уточнил Раймунд. — И кто знает… быть может, прав.       Он оглянулся на башню, где догорал факел, и на мгновение его глаза задержались на горизонте. И в ту же минуту ветер переменился. Он подул с юга, а это редкость для здешних мест. Он пах не только дымом, но кровью. Сырой, тяжёлой, как железо, как старое знамя. — Началось, — сказал Раймунд почти с облегчением. — Теперь осталось только встретить.       На башне Раймунд и Ибелин ещё стояли не проронив ни слова. И каждый думал о своем. Один о том, как бы удержаться, а другой, как бы не дрогнуть. Завтра на рассвете небо снова станет красным. Но пока была еще ночь. Ибелин поднял взгляд на звездное небо. Одними губами, он словно прошептал знакомую с детства молитву, а может, он просил о помощи у Бога?        Эта ночь еще дышала, а вместе с ней и они.

***

      Рассвет над Иорданом взошел тяжёлым, медно-кровавым светом, словно само небо было выжжено дыханием войны. Воздух стоял неподвижный, густой и горячий, пропитанный запахом конского пота, свежей извести и сухой пыли, которая висела над крепостью плотной завесой и оседала на плащах, шлемах и обнаженных шеях воинов. Шастеле ещё стоял, а строители выполняли свою работу. Он был новый, светлый, слишком молодой для такой войны, его стены не успели окрепнуть, камень был сыр, известь крошилась под пальцами, словно плоть под ударом клинка, и каждый защитник знал: эта крепость построена не для победы, а для отсрочки.       Раймунд сидел в седле, вглядываясь в далёкую пыльную полосу горизонта, где сливались небо и движение войска. Под его доспехами струился пот, руки сжимали поводья так крепко, что побелели костяшки пальцев, а в груди тяжело ворочалось предчувствие катастрофы. — Идут быстрее, чем мы думали, — тихо сказал Раймунд. — К полудню перережут дорогу к Баниасу, а к вечеру — к Тверии.       Он знал эти земли, знал дороги, знал, как быстро мусульманская конница умеет отрезать пути отступления. Балиан Ибелин провёл ладонью по вспотевшей шее коня. Он кивнул, и его взгляд на мгновение скользнул к стенам, где в облаках пыли суетились каменщики и носильщики, поспешно подвозившие камень и замешивавшие известь, заделывая ещё сырые проломы, тогда как тамплиеры стояли над ними в доспехах, с копьями и щитами, всматриваясь в даль и подгоняя работу короткими, резкими окриками; без своего магистра орден действовал напряженно и молчаливо, и в каждом движении чувствовалась тревога людей, которые уже понимали — помощь не придет. — Значит, либо сейчас, либо никогда. — Сейчас, — отрезал Раймунд. — Король должен знать, что Шастеле не выдержит и недели.       Онфруа почти бегом выскочил им навстречу; его кольчуга сверкала на солнце слишком ярко и ново для места, где уже витал запах близкой крови. — Вы уезжаете? — голос его сорвался. В его взгляде смешались страх, обида и жгучее стремление доказать своё право стоять среди воинов. — Когда враг в двух часах пути?       Раймунд повернулся к нему резко, ответив юноше сухо: — Когда враг в двух часах пути — самое время уезжать, если хочешь спасти королевство, а не красиво умереть на стене. — Но сир де Торон…       Слово застряло у него в горле. Барон де Торон подошёл медленно, тяжело опираясь на меч, каждая его поступь отзывалась болью в искалеченной ноге, но спина оставалась прямой, а взгляд был твердым, словно выкованный из того же камня, что и стены Шастеле. Его геральдическая накидка синего и черного цвета была покрыта пятнами пыли и пота, лицо иссечено морщинами и старым шрамами, и казалось, будто сама война вырезала на нём свою летопись. Он положил ладонь на плечо внука, тяжёлую, уверенную, последнюю защиту рода, и тот невольно притих, почувствовав свинцовую тяжесть. — Государю нужна правда, а не твои слезы, — тихо, но властно произнес старый рыцарь. — Наше дело — выиграть время. — Мое дело — сражаться! — взмолвился Онфруа, отчаянно хватая его за локоть. — Позвольте мне остаться… Позвольте мне доказать Государю, что род де Торон не знает страха!       Де Торон горько усмехнулся и чуть сильнее сжал пальцы на плече юноши, заставляя того смотреть себе прямо в глаза. — Твое место рядом с Государем, ты обязан быть его щитом, — прохрипел он. — Пока я здесь — щит этого Брода. — Вы отправляете меня в тыл, как трусливого пажа! — лицо Онфруа краснело от чувства стыда и унижения, он почти задыхался. — Вы лишаете меня славы этой битвы! — Слава — это пища для червей, — отрезал барон, и его взгляд мгновенно смягчился, став бесконечно усталым. — А мне нужно, чтобы наше имя жило. Твой отец погиб, прикрывая отход армии, и я не позволю тебе стать еще одной горстью пепла в фундаменте этой крепости.       Старый рыцарь обернулся к Ибелину, и в его взгляде была безмолвная мольба человека, который уже сделал свой выбор и знал, что обратной дороги нет. У Ибелина перехватило дыхание от увиденного. Де Торон прощался и он уже перешагнул порог вечности. — Увозите его. В Тверии от его меча будет больше пользы. А мы с тамплиерами… мы присмотрим за этим Бродом.       Онфруа стоял, понурив голову. Его плечи мелко дрожали, а из-под опущенных ресниц скатилась одна-единственная слеза, мгновенно исчезнув в пыли у ног. Это был конец его юности. Он молча подошел к своему скакуну и рывком вскочил в седло, не оборачиваясь. — В путь! — скомандовал Раймунд Триполийский, надевая шлем.       Тройка всадников сорвалась с места, точно стрелы, выпущенные из тугого лука. Грохот копыт по деревянному настилу моста отозвался в самой груди, сливаясь в единый, яростный гул, который на мгновение заглушил ропот Иордана. Тяжелые кони высекали искры из прибрежных камней, неся своих седоков прочь от белых стен Шастеле. За ними тянулся шлейф серой, удушливой пыли — горькое облако, которое нехотя оседало на плечи старого барона, стоявшего в тени башни. Онфруа де Торон долго смотрел им вслед, не прикрывая глаз от безжалостного августовского солнца. Пыль серебрила его седые волосы, смешиваясь с пеплом прожитых лет, а ветер, пахнущий сухой полынью и близким пожаром, яростно трепал полы его сине-черной накидки. В этом неподвижном взгляде застыла вековая скорбь: он знал, что делает. Старый лев собственноручно вытолкнул из клетки своего последнего львенка, спасая искру своего рода от неминуемой тьмы. Взамен он отдавал свою жизнь этим стенам — свежим, пахнущим сырой известью и смертью, которые он поклялся удерживать до последнего вздоха.       Дорога к Тверии стелилась бесконечной, выжженной лентой среди рыжих, растрескавшихся холмов Галилеи. Кони шли в тяжелом, изнуряющем галопе. Бока животных были густо покрыты грязной белой пеной, а хриплое дыхание вырывалось из раздутых ноздрей, точно из кузнечных мехов. Онфруа летел впереди всех, низко пригнувшись к гриве коня. Он не чувствовал ни зноя, ни усталости, только немой, жгучий укор, что терзал его сердце сильнее раскаленной шпоры. Каждое мгновение пути он видел перед собой лицо деда и чувствовал ту тяжесть, которую тот оставил на его плечах, приказав жить.       Когда, наконец, впереди ослепительным сапфиром блеснула синева озера, Раймунд с силой натянул поводья на вершине холма. Его конь затанцевал на месте, взрывая копытами сухую почву. Рыцарь сорвал с головы запыленный шлем и вытер пот со лба тыльной стороной перчатки. — Тверия, — бросил он коротко, и в его голосе послышалась тяжесть металла.       Город внизу едва шевелился, придавленный полуденным зноем. Военный лагерь под его стенами напоминал разоренный или недостроенный улей. Шатры стояли редко, кое-где поднятые наспех, с обвисшими от безветрия полотнами. Здесь не было того грозного единообразия, что внушало бы страх врагу. Штандарты баронов колыхались вразнобой, точно пестрые лоскуты, выставленные напоказ: каждый дом пытался заявить о себе, пока остальные ещё медлили в пути. Сталь доспехов блестела лишь местами, не сливаясь в то стальное море, которого жаждал глаз полководца. Гул голосов доносился прерывистыми волнами: окрики стражи, ржание коней и несмелые молитвы тонули в горячем воздухе, словно люди боялись, что лишний шум привлечет Саладина раньше, чем последний рыцарь застегнет свои поножи.       Балдуин стоял на каменной галерее дворца, точно изваяние, высеченное из бледного мрамора. Он не прятался в тени сводов, подставляя лицо палящему солнцу, словно пытаясь выжечь в себе остатки сомнений. Его взгляд, острый и холодный, неустанно скользил по холмам, пересчитывая каждый прибывший отряд. Он был молод, крепок, в его жилах текла кровь великих королей, но плечи его сейчас казались скованными невидимым панцирем напряжения.       Взор Государя задерживался на пустых местах в лагере, где должны были стоять сотни всадников, и каждое такое белое пятно жгло его сердце сильнее, чем полуденный зной. Неполная армия, редкие шатры, рыцари, собиравшиеся медленно, с неохотой покидавшие свои поместья — всё это делало каждый шаг на пути к Броду Иакова мучительным и полным смертельной опасности. — Еще не все прибыли... — пробормотал он, и его голос был тише шелеста знамен.       Балдуин с силой сжал пальцами мраморные перила, так что побелели костяшки. Его плащ с алым крестом Иерусалима тяжело колыхался на ветру, точно раненое крыло. Государь знал: каждый час промедления оплачен кровью тех, кто остался в Шастеле. Каждое опоздание его вассалов было не просто слабостью, оно становилось катастрофой, которая медленно, но верно разворачивалась перед его глазами.       Балдуин не отрывал взгляда от горизонта, но видел не выжженные склоны Галилеи, а призраки собственных ошибок, что выстраивались перед ним в нестройный, пугающий ряд. Солнце безжалостно палило, отражаясь от белого мрамора галереи, но внутри Государя разливался холод, который не мог излечить ни один зной, а в памяти всплывали обрывки недавних бедствий.       В памяти, точно удары колокола, всплывали обрывки недавних бедствий. Баниас. Измруд леса и то апрельское утро, когда воздух был пронизан ароматом дикого чеснока, сырой земли и смерти. В тот миг, когда тишина леса лопнула, и сталь сарацин блеснула в дюймах от его лица. Онфруа де Торон тогда не просто закрыл его собой, он врезался в ряды врагов с яростью раненого вепря. Балдуин до сих пор слышал тот страшный звук: глухой удар клинка о кольчугу де Торона и одновременный, четкий звон, с которым старик отразил второй выпад, предназначавшийся горлу короля. Старый рыцарь, спаситель Иерусалима, выжил тогда. Истекая кровью, бледный как полотно, барон де Торон нашел в себе силы улыбнуться Государю прежде, чем потерять сознание.

«Вы живы, Государь, — прошептал он тогда, — а мои раны — цена за будущее Иерусалима».

      Балдуин помнил июньскую пыль Марж-Уюна. Она была не такой, как здесь, в Тверии. Они стояли на холмах, и перед ними, точно на ладони, раскинулись белые шатры Саладина. О, эта жажда немедленной битвы, охватившая его и телохранителей! Он сам дал знак к спуску на равнину, не дождавшись пехоты, которая тяжело плелась позади. Всадники неслись вниз, обгоняя своих же людей, и этот разрыв в строю стал первой трещиной в их судьбе.       В тот день гордыня Магистра Ото де Сент-Амана, его неуемная, бешеная спесь, разорвала строй Иерусалимской армии, как старую ветошь. Когда легкие отряды сарацин были рассеяны, и франки, уверившись в триумфе, рассыпались по возвышенности между Мардж-Уюном и рекой Литани, Балдуин видел, как его рыцари теряют бдительность. Пехота, обессиленная маршем, повалилась в траву, сложив оружие. И именно в этот миг, когда тишина казалась вечной, основной кулак Саладина нанес удар.       Он помнил, как под Бофором воздух превратился в свинцовую пыль. Когда строй тамплиеров дрогнул и Магистр Ото исчез в круговороте сарацинских знамен, Балдуин не отступил. Его рука крепко сжимала эфес меча. Он помнил вкус ярости — соленый, металлический, бьющий в голову сильнее старого вина.

«С нами Бог! — этот крик, сорвавшийся с его губ, потонул в грохоте столкновения.»

      Балдуин лично ворвался в самую гущу нападавших. Он помнил лицо того сарацинского эмира со смуглой кожей, с темными глазами, горящими огнем, и кривую саблю, занесенную над головой. Секунда, показавшаяся вечностью: звон стали, от которого заложило уши, и точное, выверенное движение его собственного клинка. Тяжелый рыцарский меч Балдуина разрубил кожаный доспех врага, и он видел, как жизнь покидает глаза сарацина. Балдуин не знал пощады и рубил воинов направо и налево, и именно тогда мир вокруг него превратился в хаос. Его конь забился под ударами копий, и Балдуин почувствовал резкий толчок, почти удар милосердия. Но он не почувствовал боли. Лишь холод, мгновенно сменившийся жаром. Он продолжал сражаться, не зная, что длинный кинжал одного из пеших воинов Саладина нашел брешь в его доспехах, распоров руку в районе плеча.       Король-крестоносец избежал плена чудом, которое теперь казалось ему проклятием. Один из его телохранителей — огромный рыцарь, чей плащ был превращен в кровавые лохмотья, увидев, что Государь зажат в кольцо и его конь вот-вот падет, на скаку нанес удары острием меча нападавших. Схватив Балдуина за пояс, помогая взобраться на свою лошадь. Они прорывались сквозь толпу, и Балдуин, ослепленный яростью, еще пытался дотянуться мечом до врагов, пока они не вырвались к замку Бофор. Только там, в тени каменных сводов Калаат аш-Шакифа, когда он попытался сойти с коня, он рухнул на руки Ибелина. Его табард, расшитый золотыми лилиями, был насквозь пропитан темной, густой кровью, а он даже не знал, когда именно его ранили. Балдуин помнил этот унизительный галоп в сторону замка, пока за его спиной Магистр Ото де Сент-Аман уходил в вечное рабство, а его рыцари бежали под защиту Калаат аш-Шакифа, оставляя долину усеянной телами. — Я хотел как лучше... — выдохнул он в раскаленный воздух, и это признание обожгло его губы.       Но будущее, которое они строили всю зиму на Броде Иакова, теперь казалось Балдуину лишь грандиозным памятником его собственному безрассудству. Он вспомнил долгие зимние ночи в палатке, когда холодный ветер с горы Мерон заставлял его зубы стучать. Он помнил вкус испеченного хлеба на костре и вина, разбавленного ледяной водой Иордана, пока Верона оставалась в Иерусалиме. Она просила его вернуться к ней, что она сожалеет о сказанном в ту ночь, что она не сомневается в нем, но Балдуин знал, что Верона отчаянно продолжает цепляться за мир. Но он, ослепленный мечтой о неприступной стене, никого не слушал.       Их последняя ссора в Иерусалиме до сих пор отдавалась в его груди физической болью. Он видел её лицо, искаженное страхом, видел слезы, которые она не вытирала, позволяя им оставлять влажные дорожки на белой коже.

«Ты строишь не крепость, Балдуин, — её голос, тихий и надтреснутый, до сих пор преследовал его по ночам. — Ты строишь свой эшафот. И ты заставляешь меня смотреть на то, как ты сам возводишь его ступени».

      Он ушел тогда, бросив резкое, недостойное слово, о котором жалел каждую секунду этого бесконечного августа. Король хотел как лучше для своего народа. Он хотел стать щитом для каждой вдовы и каждого паломника, но пошел на поводу у собственного азарта, забыв, что Саладин не прощает ошибок. Грохот копыт на подъезде к дворцу заставил его вздрогнуть. Тройка всадников — Раймунд, Ибелин и Онфруа, приближались, неся вести, которых он одновременно жаждал и боялся. Государь обернулся, когда звон шпор раздался на каменных плитах галереи. Его лицо было маской спокойствия, но в глубине глаз плескалось то самое море раскаяния, о котором никто не должен был знать. — Ваше Величество! — младший Онфруа первым бросился вперед, едва не спотыкаясь, и рухнул на колени, склонив голову так низко, что острый конец его шлема коснулся пола.       Ибелин и Раймунд остановились чуть поодаль, их запыленные плащи и усталые лица говорили громче любых слов. — Встань, Онфруа, — голос Балдуина тихим, но в нем слышалась та сталь, которую он выковал в себе за это время. — Где де Торон? Почему он не с вами?       Ибелин сделал шаг вперед, и его взгляд встретился со взглядом короля. В этом безмолвном диалоге Балдуин прочел всё: и засаду, и решение де Торона остаться, и ту жертву, которую старик приносил за ошибки своего монарха. — Барон де Торон остался хранить Брод, Государь, — произнес Ибелин, и каждое его слово падало в тишине, точно тяжелая капля крови. — Он приказал передать, что он будет вашим щитом там, пока мы собираем меч здесь.       Балдуин закрыл глаза, и на мгновение мир вокруг него перестал существовать: исчез палящий зной Тверии, затих гул нестройного лагеря. Осталась лишь темнота, пропитанная запахом старой крови и извести. В этой тишине он отчетливо слышал каждый удар своего сердца, тяжелый, неровный, как поступь обреченного. Снова Онфруа де Торон — старый лев Иерусалима, чей щит в лесах Баниаса стал его вторым рождением, теперь превращал свою плоть в последний бастион его гордыни. Старик расплачивался жизнью за безрассудство своего короля, и эта цена жгла Балдуина сильнее, чем любая рана. Но в этой тьме было нечто пугающее. Его правая рука, сжимавшая резной мрамор перил, казалась чужой. Он временами чувствовал её тяжесть, видел белизну кончиков пальцев, но не ощущал шероховатости камня. Рана в плече от меча сарацина, которое он получил на Мардж-Уюне, затягивалась очень медленно. Это онемение, коварное и тихое, кралось по его телу, превращая живую плоть в бесчувственную кость. Холод посреди раскаленной Галилеи. — Сколько у нас времени, Раймунд? — спросил он, не открывая глаз. Его голос был едва слышным шелестом, но в нем вибрировало такое напряжение, что воздух на галерее, казалось, натянулся до звона. — Столько, сколько понадобится Саладину, чтобы подтянуть осадные войска, Сир, — голос графа Триполи ударил наотмашь, сухой и жесткий, как удар меча о плаху. — А это значит, что у нас нет и дня. Бароны медлят, Государь. Иерусалим еще не прислал Животворящий Крест. Армия отказывается идти на смерть без реликвии.       Слова Раймунда осели в груди Балдуина раскаленным свинцом. Он распахнул глаза. Внизу лагерь напоминал лоскутное одеяло, брошенное в пыль: рваный, нелепый, безнадежный. Редкие шатры рыцарей, между которыми зияли пустоты; горстки ополченцев, сжимавших копья с таким отчаянием, будто само дерево могло даровать им спасение. Эта армия была осквернена эхом былого величия, парализованного страхом и суеверием. В этот момент к ним поднялся человек, чей взгляд был полон затаенной обиды и холодного огня. Жерар де Ридфор. Фламандец, чье имя вскоре станет синонимом раздора, стоял перед королем, сжимая рукоять меча. Он только что был назначен новым маршалом, и в его движениях сквозила та самая жесткость, которая рождается из уязвленного самолюбия. Балдуин знал о его разрыве с Раймундом, о той самой невесте из Ботруна, которую граф Триполи продал за вес золота пизанскому купцу. Эта ненависть между ними теперь висела в воздухе Тверии, отравляя и без того удушливую атмосферу. — Мы теряем время, Государь, — голос Ридфора был резким, как удар бича. — Но я не смогу заставить тамплиеров и рыцарей идти на смерть без защиты Господней.       Балдуин резко развернулся. — Созвать войско! — отрезал он. — Сир, без Креста... — начал было Жерар де Ридфор, чей фламандский акцент резал слух, как скрежет ржавчины. — Господь в наших сердцах, а не в золотых окладах! — выкрикнул Балдуин, и этот крик, надтреснутый, но властный, разлетелся над двором. — Всех! Баронов Галилеи. Магистров. Пеших. Кто не сядет в седло сейчас — тот предатель Христа и короля! — Мы идем на заклание, Государь, — Ибелин шагнул ближе, его лицо было маской глубокой скорби. — Саладин не просто осаждает Шастеле, он вгрызается в него зубами. — Значит, мы пойдем теми, кто есть! — Балдуин уже стремительно спускался по ступеням, его плащ с крестом Иерусалима хлестал по плитам. — Трубите сбор! Немедленно!       Первый вздох рога разорвал душное марево Тверии. Второй. Третий. Город вздрогнул. Из палаток выбегали люди, на ходу затягивая ремни. Балдуин подошел к своему жеребцу. Он видел, как Раймунд Триполийский смотрит на его правую руку — ту, что двигалась чуть медленнее, чуть мертвее. — Коней! Мы выступаем сейчас! — прорычал Балдуин. Он вскочил в седло, превозмогая физическое недомогание. — Вперёд! За мной!       А над Шастеле в этот миг уже разверзлась огненная геенна.       Первый ливень стрел не летел — он окатил смертоносной волной. Железный град обрушился на стены, превращая строительные леса в щепы. Рабочие, чьи руки еще утром сжимали мастерки, теперь хватали камни. Мужчина, неся ведро с известью, внезапно хватается за горло, и белая пыль смешивается с фонтаном густой багряной крови.       Де Торон стоял в самом проломе северо-восточной стены. Его лицо, иссеченное морщинами, казалось отлитым из бронзы, залитой кровью. — Держать строй! — хрипел старик. — Саладин хочет этот замок? Пусть захлебнется нашей кровью!       Внизу, под фундаментом, уже ревел огонь. Сарацинские минеры, точно кроты преисподней, выжгли подпорки. Камень под ногами де Торона застонал. Огромный пласт свежей кладки, в которую Балдуин вложил всю свою душу той долгой зимой, медленно, с утробным грохотом, начал оседать. — Пролом!       В облаке белой пыли, похожей на призрачный саван, в крепость ворвалась черная лавина сарацин. Это была не битва, а бойня. Крики рабочих, которых резали прямо на лесах, смешивались со звоном стали. Рыцарей сбивали с ног числом, вонзая кинжалы в сочленения доспехов. Меч де Торона — старый, зазубренный клинок — описывал в воздухе тяжелые, смертоносные дуги. Он не просто сражался; он крушил, он рассекал кольчуги сарацин с влажным, чавкающим звуком, и каждый его удар сопровождался хрустом ломаемых костей, который отдавался в самой глубине его сознания. — Сюда, псы пустыни! — проревел барон, и этот хриплый, надрывный крик, перекрывая грохот рушащихся бастионов, заставил передовые отряды неверных на миг отпрянуть.       Свист стрелы, похожий на ядовитое шипение змеи, прервался тупым, глубоким ударом. Оперенное древко вошло в правое бедро старика, прошив насквозь мышцы и скрежетнув о саму кость. Онфруа охнул, его колено подломилось, и он рухнул в горячую пыль. Но даже тогда его пальцы, намертво прилипшие к окровавленной рукояти меча не разжались. Одним яростным, слепым взмахом он распорол живот нападавшему, прежде чем второй враг — огромный воин в чешуйчатом панцире — обрушил тяжелую кованую палицу прямо ему в грудь. Кольчуга лопнула, ребра с хрустом вошли в легкие, и мир перед глазами барона внезапно качнулся, окрашиваясь в густые, липкие тона заката. Онфруа пошатнулся, судорожно вцепившись свободной рукой в землю, загребая пальцами раскаленный песок, перемешанный с кровью его братьев. В его затухающем взоре плыло марево: ему мерещилось, что там, на выжженных холмах Галилеи, вот-вот вспыхнет ослепительное золото иерусалимских львов, что Балдуин — его мальчик, его король — ворвется в этот ад на белом скакуне и развеет эту тьму. — Я... держал... сколько мог... — прохрипел он, и с каждым словом с его губ срывалась густая, розовая пена, пачкая седую бороду.       Он поднял глаза, и в них не было страха перед смертью, только бесконечная, надрывная преданность. Он видел Саладина, чей силуэт уже четко проступал сквозь дым пролома, видел торжество в глазах врагов, но его слабеющее сердце до последнего удара билось лишь ради того, кто сейчас мчался на помощь, не чувствуя боли. Второй удар сабли, тяжелый и окончательный, пришелся в незащищенную шею. Великий де Торон не упал навзничь. Он медленно осел, а его голова склонилась к той самой земле, которую он клялся защищать. Онфруа де Торон затих в пыли, и его горячая кровь медленно впитывалась в земли Шастеле, становясь тем самым невидимым раствором, на котором отныне будет держаться вечная память о Броде Иакова.       Балдуин мчался, и этот бег казался ему бесконечным падением в бездну.       Ветер яростно рвал его плащ, превращая расшитую крестами ткань в иссеченное, хлопающее на ветру знамя его отчаяния. Под ним стонал жеребец, чьи бока превратились в сплошную кровавую рану от шпор, но Балдуин не слышал этого хрипа. Копыта выбивали искры из каменистых троп Галилеи, и каждая искра казалась ему угасающей жизнью его людей. За его спиной, в клубах рыжей пыли, Раймунд и Ибелин едва поспевали, видя лишь безумную, напряженную спину своего монарха — человека, который пытался обогнать само время.       Балдуин не чувствовал ветра на лице. Кожа, тронутая невидимым тленом, онемела, превращаясь в бесчувственную маску. Тяжесть доспехов, которая раньше давила на плечи, исчезла, оставив лишь пугающую легкость призрака. Но в его голове, перекрывая гул погони, звенел голос Вероны. Она была далеко, в Тире, укрытая за толстыми стенами, но её прощальные слова жгли его изнутри сильнее любого солнца.

«Я не смогу переубедить тебя, мой король, — сказала она тогда, и в её голосе не было уже ни слез, ни надежды. — Никто не смеет перечить слову монарха. Мне больно видеть, как мой супруг запирается в своей гордыне, и не слышит ничего, кроме собственного голоса».

      Он уехал, так и не обернувшись, уверенный в своей правоте, ослепленный величием собственного замысла. Его гордыня была его единственным доспехом, который не могла пробить проказа, но теперь и этот доспех трещал по швам. — Быстрее! — хрипел он, и его голос, сорванный сухим воздухом пустыни, больше походил на предсмертный стон. — Еще быстрее, во имя Христа!       Но когда они взлетели на гребень последнего холма, реальность обрушилась на него всей своей беспощадной правдой.       Солнце, точно смертельно раненый зверь, издыхало на краю земли, захлебываясь собственным багрянцем. Оно медленно погружалось в горизонт, и это предсмертное сияние окрашивало небо в тяжелый, вязкий цвет свежевыпущенной крови. Той самой, что сейчас пропитывала песок у Брода Иакова. Там, где еще утром в зенит гордо взмывали белокаменные башни Шастеле, его выстраданное искупление, его вызов небесам, теперь высился лишь чудовищный, маслянистый столб черного дыма, пронзающий облака.       Стены, каждый камень которых Балдуин выверил собственными шагами, чью шероховатость он помнил ладонями еще до того, как плоть его начала неметь, обратились в мелкие сколотые куски. Они лежали внизу бесформенными грудами щебня, перемешанными с обломками строительных лесов и телами павших. Тишина, воцарившаяся в долине Иордана, была оглушительным безмолвием братской могилы. Весь труд долгой, морозной зимы, все его ночные молитвы и надежда на прощение — всё превратилось в серый пепел. пепел.       Балдуин замер в седле, не в силах шевельнуться. Внутри него, там, где под слоями парчи и стали еще теплилось человеческое сердце, разливался лишь мертвый, ледяной холод. Король едва коснулся поводьев, но жеребец, прежде не знавший страха, заартачился, прядая ушами. Конь чуял то, что король отказывался признать: земля под ними была осквернена. Воздух горчил, а приторный дух тления переплетался с едким запахом жженого камня, забивая легкие. Тела лежали повсюду, словно сломанные языческие статуи. У одного в мертвой хватке застыл мастерок, у другого — обломок древка; созидание и разрушение здесь слились в единый памятник фиаско.       Едва они миновали изрубленные ворота, юный Онфруа, стоявший по левую руку от короля, больше не мог сдерживать стон своего сердца. Он был младше короля, а его лицо, еще не знавшее бритвы, стало мертвенно-бледным. Юноша не дождался дозволения, не оглянулся на своего монарха. Он соскочил с коня, едва тот замедлил бег, и бросился к руинам главной башни. Там, среди вывороченных камней, которые еще хранили тепло вчерашнего солнца, лежало тело. Сарацины не тронули его. По приказу Саладина великого коннетабля оставили там, где он принял свой последний, безнадежный бой. Его не бросили в колодец к простым воинам и рабочим; его оставили королю как страшное напоминание о цене промедления. — Дедушка! — хрип Онфруа разорвал неподвижный воздух, точно треснувшая сталь. — Онфруа, стой! Назад! — Балиан Ибелин рванулся следом, спрыгивая из седла и пытаясь перехватить юношу за плечо.       Балиан, всегда рассудительный и твердый, сейчас сам был бледен, как полотно. Он понимал, что то, что сейчас увидит мальчик, выжжет его душу дотла, и пытался удержать его от этого последнего шага в бездну. Но Онфруа с силой, оттолкнул руку Ибелина, и бросился к руинам цитадели, спотыкаясь о тела, которые еще не были сброшены и камни, что теперь служат могильными плитами для павших. Раймунд Триполийский остался в седле позади Балдуина. Его взор, тяжелый и горький, блуждал по грудам щебня. Каждое поваленное дерево строительных лесов, каждый рухнувший зубец стены отдавался в его груди глухой болью.

«Я говорил тебе, дитя», — билось в его висках, пока он смотрел в затылок короля. — «Я заклинал тебя не строить этот алтарь собственного величия на самой пасти льва».

— Дедушка... — выдохнул он.       Юноша рухнул на колени, подхватывая тяжелую, закованную в железо голову старика. Он прижал её к своей груди, не страшась того, что его белоснежный плащ мгновенно пропитался густой, почти черной кровью. Пальцы Онфруа, дрожащие и испачканные в извести, судорожно снимали шлем, отбрасывая его на землю. Он гладил седые волосы деда, перемешанные с пеплом Шастеле. Балдуин остановил коня в нескольких шагах. С высоты своего седла он смотрел на эту картину — на юность, оплакивающую мудрость, которую он не сумел сберечь. Тело Онфруа де Торона было изломано: кольчуга на груди вмята внутрь страшным ударом палицы, лицо и горло иссечено глубокими ранами, но глаза его, устремленные в небо, казалось, всё еще искали на горизонте золото иерусалимских знамен. — Дедушка... Мы здесь… Слышишь? — шептал он, и его горькие слезы смывали копоть с лица мертвеца. — Проснись! Ты же обещал быть рядом... Пожалуйста, дедушка…!       С каждым словом голос Онфруа надрывался, не сдерживая плач. Балиан Ибелин подошел ближе, его рука замерла в воздухе, не решаясь коснуться содрогающегося плеча юноши. Он поднял глаза на Балдуина — в этом взгляде Балиана не было упрека, только бесконечная, сокрушительная усталость человека, который понимает, что королевство только что потеряло свой последний щит. Ибелин отступил, видя, как король медленно сползает из седла. Балдуин подошел к Онфруа. Он опустился на одно колено рядом с ними. Левой он коснулся лба покойного де Торона. — Прости меня, мой друг, мой верный рыцарь, прошептал король, и его голос, лишенный всякой властности, надломился, превратившись в едва слышный всхлип. — Да смилуется же Господь над твоей душой.       Балдуин закрыл веки старика, склонившись, он оставил на его лбу слабый поцелуй. — Спаситель Святой Земли.       Рыцари видели, как на руинах Шастеле умер не просто замок, а душа их короля. Онфруа не ответил. Он лишь сильнее прижал к себе тело. Балдуин поднял голову. Взгляд Балдуина было приковало к колодцу и работе вокруг него. Некогда прохладная артерия замка, которую он с таким упорством прорубал сквозь упрямую скалу, теперь источала лишь скверну. Он видел, как сарацины сбрасывают вниз тела крестоносцев и строителей. Глухие удары плоти о плоть доносились из глубины. Сарацины, методично и бесстрастно, за ноги и за руки подтаскивали тела рыцарей и строителей к краю. Султан не тратил времени на погребение, он хотел отравить воду, дабы это место не было больше пригодным. Король поднялся с колен, подходя ближе к своему жеребцу. Взгляд голубых глаз переместился дальше, за реку. — Сир... — голос Раймунда Триполийского за спиной прозвучал как надтреснутый колокол.       Граф не смел поравняться с королем, словно боясь заразиться его безмолвным горем. Он замер поодаль, указывая на противоположный берег Иордана, где закат догорал лихорадочным, болезненно-желтым пламенем. Там, на восточном берегу, застыл всадник в темных одеждах — Салах ад-Дин.       Окутанный золотистым ореолом пыли, султан казался высеченным из камня. Он не ликовал, не потрясал мечом. Он просто смотрел. Через реку Иордана двое великих мужчин созерцали друг друга: один — на вершине своего триумфа, другой — на пепелище своей души. Саладин медленно поднял руку, и в этом жесте было больше милосердия и яда, чем в самом изощренном проклятии. Он признавал Балдуина врагом, но врагом поверженным, раздавленным собственным бессилием.       Король хотел бы схватить меч, сорвать голос в крике, но все, что он мог сделать сейчас, это медленно поднять правую ладонь, отвечая султану. Болезнь, о которой он еще не смел догадаться, уже вынесла свой приговор.       Салах ад-Дин смотрел на короля-крестоносца долго, сквозь прищур глаз. Король медленно перекрестил тела павших, склонив голову. Юноша на том берегу не казался ему слабым; его фигура в доспехах была прямой и крепкой, как клинок, только что вышедший из горна. В нем не было той хрупкости, которую ожидаешь увидеть в ребенке, внезапно надевшем венец. Но взгляд…       Даже через разделявшую их пропасть реки Салах ад-Дин чувствовал этот взгляд. В нем не было ярости сражения. В нем была пустота — та самая великая, звенящая пустота, которая наступает, когда человек видит крушение своего мира.

«Ты опоздал», — подумал Салах ад-Дин, и тень печали, несвойственной полководцу в миг триумфа, коснулась его лица. — «Ты скакал так быстро, сын христиан, но не смог обогнать волю Аллаха. Смотришь ли ты сейчас на эти руины и видишь ли в них будущее своего королевства?»

      Бог велик, и султан знал, что Он даровал ему эту победу не из ненависти к этому юноше, а ради справедливости. К христианам Салах ад-Дин шел с миром, дабы выкупить у короля отказ от стройки крепости на границе, но гордыня мальчишки была сильнее него. И всё же в этом короле было нечто, что заставляло сердце султана сжиматься. — Он слишком молод для такой тяжелой ноши, — негромко произнес Саладин, обращаясь скорее к Богу, чем к своим воинам, застывшим позади.

«Горе тебе, дитя Иерусалима. Твой Бог молчит, пока мы славим Всевышнего на обломках твоего высокомерия».

Примечания:
326 Нравится 155 Отзывы 93 В сборник
Отзывы (14)