***
— Почему вы не рассказывали никому об этом раньше? Три пятнадцать. Я сижу в этом зале уже второй час, и время тянется так медленно, безжалостно растягивая эту пытку. Секунда за секундой, как липкая, вязкая субстанция неспешно переливается из сосуда в сосуд. Голос судьи спокойный - подобного она наслушалась за свою жизнь не один раз. Но не спросить она не могла, это стандартная процедура. Такое спрашивают в первую очередь. Почему ты не рассказал сразу? Ты здесь не для того, чтобы оправдываться. Тем более что вряд ли получится в любом случае. Но если ты тонешь со своей правдой, хотя бы прихвати несколько этих ублюдков вместе с собой. — Мне бы не поверили. Подумали бы, что я привлекаю внимание и хочу шантажом заполучить деньги за своё молчание. Что я сам добивался этого и искал повода подзаработать. Я вижу, как Грета щурит свои глаза. Ты ведь и правда неплохо подзаработал, правда, Ричи? — Вы можете описать атмосферу, в которой вам приходилось работать? Это был единичный случай или подобное входило в повседневные обязанности? Меня бесит, что приходится следовать дресс-коду и приходить в суд, как на праздник, при полном параде, в строгом костюме и галстуке, туго завязанном вокруг шеи. В середине июля. Я чувствую, что мне сжимает горло, и, наплевав на всё, чуть расслабляю узел, просто чтобы сделать вдох. — Условия были отличные. Поначалу это ничем не отличалось от обыкновенных гостиниц. Отнеси вещи, принеси еду и не забывай при этом улыбаться. И чем шире улыбка, тем больше чаевые. Но это, я полагаю, во всех гостиницах так, ничего такого. — Что же тогда было необычного? Не так, как в остальных местах? Краем уха я слышу, как кто-то из присяжных постукивает ручкой по столу, внимательно следя за каждым движением моих губ. Кроме этого раздражающего стука в зале ни звука. Лишь моё сердце, словно в такт этой нервозности, с той же скоростью барабанит внутри. — Если ты позволял себя трогать, чаевые всегда росли вверх. В таком случае тебя вызывали в номер гораздо чаще, чем обычно требуют от персонала. Иногда просили остаться на ночь. Иногда хватало пары часов. Всё всегда зависело от клиента и его настроения. И, конечно же, предпочтений. — Сексуального характера? Я киваю, но затем тут же вспоминаю, что здесь нужно говорить. Каждое слово было под запись, поэтому жестами, увы, не обойдёшься. — У каждого было своё поле деятельности. Кто-то работал исключительно с мужчинами, кто-то только с женщинами. Кто-то был универсален, что поднимало тебе планку и прибавляло денег. — Что касательно вас? Я сжимаю руки сильнее на коленях, отмечая про себя, какие они влажные от волнения. Собственный голос кажется чужим, отдалённым, совершенно безжизненным. И почему-то слишком спокойным. — Моя область - мужчины. Все мои клиенты были мужчины. — Эти действия, о которых вы рассказываете... Вы давали согласие на подобные вещи? — Чтобы давать ответ, нужно сначала получить вопрос. А разрешение никогда не спрашивалось. — То есть, вы утверждаете, что все действия сексуального характера, направленные в ваш адрес, были насильственными? И происходили без вашего одобрения? Важно не то, что ты говоришь, важно, как ты формулируешь это. Ты же в суде. Здесь выигрывает не тот, кто докладывает правду, а кто преподносит свою историю лучше всего. Это выступление, шоу, после которого тебе нужно выйти на поклон. И все зрители в курсе этого, как и прокурор с адвокатом. Я перевожу взгляд на судью и вижу, как она поджимает свои губы, и на секунду, безумную, дикую мне даже кажется, что я вижу сожаление в её глазах. Не по отношению ко мне, а из-за того, что ей предстоит сейчас сделать. Когда на экране появились записи с камер видеонаблюдения, мои внутренности оборвались, даже несмотря на то, что это было очевидно. Это было самое унизительное, самое невыносимое, через что нужно было пройти. Было видно всё, и смотреть на это - всё равно, что прокручивать затупленный нож в собственной груди с мстительным, особым усилием своими же руками. На видео был не только я. Там можно было увидеть Грету, которая сидела в зале ни живая, ни мёртвая, каждого официанта, каждого посыльного, который сейчас тоже присутствовал и смотрел на это стеклянными глазами, подготавливаясь к тому, что рано или поздно я спущусь с трибуны, и моё место займёт кто-то ещё. И подобный допрос уже будет происходить над ними. Час за часом. Шла четвёртая неделя следствия, но с каждым днём ты чувствовал, будто застрял в дне сурка. Тебе снова и снова приходилось повторять одно и то же, раз за разом добавляя всё новые подробности, от которых леденело внутри. И от которых лица присяжных вытягивались лишь сильнее. Поначалу они смотрели с подозрением. С опаской, смешанной с отвращением. Сейчас на их лицах неподдельный ужас. Моя запись, на которой был мой оральный секс с первым клиентом, сменилась другой записью. На которой Джен, новенькую, самую молодую из нас, которой едва исполнилось двадцать, бросили на кровать, как мешок с картошкой, грубо, резко, без всякого предупреждения. На записях не было звука, но его и не требовалось. Я отвёл глаза от экрана, потому что больше смотреть на это не мог. Моя трибуна была на возвышении, мне было видно лицо каждого присутствующего в зале и то, как глаза каждого были направлены на экран. У некоторых присяжных я заметил слёзы, которые не всегда получалось сдержать, и терпеливо продолжал сидеть, ожидая, когда это закончится. Но это не заканчивалось. Записей было так много, что я чувствовал, как подкатывает тошнота к горлу, и минута превращается в бесконечность, тянущуюся, невыносимую, убивающую своей медлительностью. Больше не было смысла давать «размытые», изворачивающиеся показания, которые можно было бы интерпретировать по-разному. Когда экран погас, в зале стояла гробовая тишина. И даже парень, который раздражал меня нетерпеливым стуком своей ручки, замер, не моргая, с чуть приоткрытым ртом. Мы с ним переглянулись всего на долю секунды, и он тут же отвёл от меня глаза, стыдливо, пугливо, словно ему страшно бросить на меня лишний взгляд. С этого момента больше не стоял вопрос о том, были ли действия сексуального характера по принуждению. С этого момента следствие развернулись совершенно в другую сторону.***
Я стоял в душе около сорока минут. Произошедшее за день не покидало мою голову, и каждая картинка, каждое выражение лица отпечатывалось на подкорке, безжалостно транслировалось перед глазами, словно этот экранчик с записями вдолбили мне в мозг, а кнопку для отключения сломали. И они прокручиваются снова и снова. Кожей я едва чувствовал, что пора повернуть краник в сторону тёплой воды, что всё моё тело сотрясается не просто так. Эту кожу мне хотелось содрать, но даже это не изменило бы уже совершенно ничего. Через двадцать минут домой должен вернуться Эдди со своей смены, и он будет спрашивать. Первым делом, ещё даже перед «приветом», он уже привычно задаст вопрос «что было в суде?». Что ему ответить сегодня? Что ему отвечать дальше, когда с каждым новым заседанием я видел, как меняется выражение его лица. Как энтузиазм Беверли гаснет с каждой свежей новостью, которую я приносил по приходу домой. Мне не нужно было раскладывать по полочкам, чтобы было понятно, куда движется дело. Они не были идиотами, а я приукрашивать не хотел. На это просто не оставалось уже никаких сил. Мне не хотелось оправдываться. Не хотелось дурить их и держать силой. — Ричи, ты дома? Через закрытую дверь и шум воды, голос Эдди доносится приглушённо, заставляя меня напрячься. Он пришёл раньше. Лёгкий поцелуй в губы – это новая, непривычная традиция, к которой я лишь постепенно черепашьими шажками начинаю привыкать. Всегда после работы Эдди, если приходил первым, подходил ко мне и оставлял быстрое прикосновение тёплых губ. В щеку, в губы, в нос. Иногда не быстрое. Иногда его пальцы зарывались в мои пряди, которые уже смело можно завязывать в пучок, и он прижимался ко мне чувственнее, пока от недостатка воздуха не приходилось отскакивать и прерывать поцелуй. Сегодня не было поцелуя. Эдди бросает на меня мимолётный взгляд, разбирает сумку с продуктами, и нарушает эту хрупкую традицию. Первый раз за всё время с тех пор, как мы вместе. Официально никто ничего не стал бы произносить. Но Эдди ночевал у меня за последние недели чаще, чем вообще бывал раньше в моей комнате за всё время, и мне не нужны были слова. — Ты сегодня рано. Эдди дёргает плечом, не удосуживаясь подарить ответный взгляд, и продолжает мотаться по кухне, раскладывая вещи по местам. Это сейчас впрямь так необходимо? — Я отработал там сегодня последний день. — Что? Он не упоминал, что собирается увольняться. Сейчас, когда всё держится практически на зарплате Беверли, которой хватает впритык, это решение кажется совершенно безрассудным. Но даже не безумие этого поступка, а моё полное неведение меня шокирует больше. — Почему ты не сказал мне? Ещё один быстрый бросок – даже не взгляд – и руки Эдди снова ползут в пакеты, которые начинают выводить меня из себя. По моей спине стекают холодные капли, заставляя меня поёжиться. Но не холодный душ причина этому. — Мне захотелось подыскать что-то получше. На старом месте просто уже остопиздело. — Хорошо. А ты нашёл что-то другое? Прежде, чем увольняться со старого? Эдди разворачивается ко мне, и улыбка – ухмылка – искривляет губы. — Рич, неужели ещё от тебя я буду выслушивать нотации? Я разберусь. Во мне закипает потрясающее чувство – полное охуевание происходящего и подозрение, заставляя меня холодеть внутри. С кем он сейчас разговаривает, по его мнению? Я подхожу к нему ближе, понимая, что от него ответного шага я не дождусь. Про поцелуй забываем. Сейчас во мне клокочет иное чувство. Его голос незнакомо ледяной. Он уже знает, что сегодня было в суде? Поэтому происходит эта молчанка? — Я не читаю тебе нотации. Просто я удивлён этому решению. Я думал, ты мне скажешь. Глаза Эдди бегают по моему лицу, но он молчит. Я вижу, как горло дёргается от того, как шумно он сглатывает, и прослеживаю за этим движением. Которое так подло выдаёт его волнение. — Эй, — я мягко придвигаюсь ближе. — Привет. Я дотрагиваюсь до его губ, словно заново хочу перемотать нашу сегодняшнюю встречу. Плечи Эдди вздрагивают, будто для него это полная неожиданность. Но спустя мгновение, я чувствую его руки на своей шее, и позволяю себе прикрыть глаза, вовлекая его в поцелуй. Этот стон, вымученный, жутко уставший, всё ещё звучит в моей голове, как напоминание о том, что тревожные звоночки есть всегда. Нужно только научиться к ним прислушиваться. Но я, обрадованный хоть малейшей перемене настроения, прижимаюсь к нему ближе, и целую увереннее. Эдди гладит моё лицо кончиками пальцев, чего обычно он никогда не делает. Обычно он либо играет с волосами, либо гладит шею, полностью вовлекаясь в процесс. А здесь он словно... — У меня такое ощущение, будто ты прощаешься. Ты чего меня пугаешь? Когда наши губы отлипают друг от друга, дыхание Эдди всё ещё щекочет мою щеку, а кончики пальцев и дальше словно пытаются запомнить каждую чёрточку, которая и так ведь знакома ему до мелочей. — Сегодня был очень странный день. Просто отвратительный. Я произношу ему в шею и зарываюсь лицом в немного жалкой попытке пожаловаться. От моих слов у него мурашки поднимаются на коже. — Они узнали? Я киваю, не отлипая от его шеи, а руки Эдди осторожно опускаются мне на плечи. Наконец, они перестали маниакально исследовать каждый участок на лице, а легли на их привычное место. И Эдди, казалось, тоже расслабился. Он стоял на носочках, чтобы мне удобнее было прятать своё лицо. — Эти грёбанные видеокамеры. Они включили их при всех. Шоколадные, совиные глаза Каспбрака расширяются, принимая почти идеальную круглую форму, и у меня дыхание перехватывает от того, сколько там эмоций. Самых разнообразных. Шок. Это естественно. Но есть ещё что-то, то, чего раньше не было. Когда я пересказывал ему в подробностях всё, что говорили в зале, он всегда с участием, волнением внимательно слушал, перебивая только на самые необходимые для понимания дела вопросы. Сейчас я вижу в них страх. Словно он не верил, что это и впрямь случилось. Когда это неоднократно обсуждалось между нами. Камеры не могли не включить, это был самый жирный козырь. Против него не оставалось шанса отмазаться. Я и боялся, и ждал, когда же эту карточку разыграют, потому что так у меня хотя бы появлялся призрачный шанс на свою защиту. Поэтому страх в глазах Каспбрака меня удивляет. Он ведь знает каждое слово, которое я произносил или буду произносить в суде. — Это хорошо, — совершенно неожиданно говорит Эдди. — Очень хорошо. Теперь можно смело давить на домогательства. Теперь они не увидят тебя как соучастника, а будут рассматривать, как жертву. И весь удар упадёт на них. Я смотрю на хаотичные, лихорадочные глаза Эдди, и мне страшно. Без шуток страшно от его поведения. Если это так хорошо, почему он напуган до смерти? — Ты в порядке? — Что? — Ты будто сам не свой. Его губы чуть дрожат, когда он произносит: — Я просто очень рад за тебя. Ричи, дело и правда принимает очень хороший оборот. Когда я качаю головой и тяну к нему руку, Эдди молниеносно отходит на шаг назад и своими словами, будто хорошенько даёт мне под дых, выбивая весь воздух: — Извини, я сейчас вернусь. Он закрывается в ванной не на минуту, не на пять, и даже не на десять. Я успел разложить оставшиеся продукты на столе, разогреть остывший ужин, заварить чай, когда спустя полчаса защёлка от двери открывается, и Эдди, спокойный, словно все свои нервы он оставил там за дверью, выходит и, поцеловав меня в плечо, как ни в чём ни бывало, забирает свою кружку чая. Звоночки есть всегда. Нужно только научиться различать их звон.