0.
7 марта 2021 г., 09:34
1856 год, сентябрь
Сергей Трубецкой стоял перед исполинским дубом и чувствовал себя, признаться, полным дураком. Много лет подряд он представлял себе этот миг, представлял упрямо и мучительно, ни с кем своими мыслями не делясь, даже с супругой, однако в жизни все оказалось как-то слишком пошло и прозаично: вот тот самый дуб, вот круглая поляна перед ним, а вот усталый жалкий старик, что задумал несказанную глупость.
Осень в этом году выдалась теплой, совершенно неотличимой от лета, и оттого лиственный лес был совсем зеленым и светлым. Вот только птицы в нем не пели, ветер не дул, и даже собственные шаги казались беззвучными.
Возможно, Трубецкой сам себе это выдумал, потому что жаждал увидеть в этом лесу нечто магическое и особенное. Хотя, если рассуждать здраво, как полагается пропащему, однако все же просвещенному человеку, деревья вокруг были самыми обыкновенными, и тишина тоже, а что дуб такой вымахал, так это место просто удачное. Всему в жизни имелось самое прозаическое, самое что ни на есть прямое объяснение, и этот случай не был исключением. Трубецкой знал это, однако сегодня ему требовалось не объяснение, а одно маленькое чудо.
Сказку эту Трубецкой услышал, когда они только приехали в Оёк на поселение. На душе тогда было отчего-то мутно и тягостно. Собственная хандра раздражала, потому как дела шли не так уж и дурно: каторга была позади, на поселении жизнь проще, так все говорили, а там, глядишь, и до амнистии доживет. К тому же всегда хотелось попробовать себя в сельском хозяйстве, а тут и повод подоспел. Супруга, Каташа, также весьма грядущим переменам радовалась, и стоило бы ее, верную и стойкую, сердечно поддержать, порадовавшись вместе с ней.
Однако Трубецкой чувствовал отчего-то… ничего. Ни истинно черной тоски, ни радости, только бесконечную серость, так похожую на петербургскую осень. В серости этой тонули все мысли и чувства, оставляя после себя одну лишь пустоту.
Прежде, на каторжных работах, у Трубецкого не было времени на раздумья: он работал так тяжело, как только мог, и не существовало ни будущего, ни прошлого, только настоящее. Трубецкой не раскаивался, не мучился оттого, что, если верить долетающим окольными путями сплетням, о нем говорили в свете, не жалел бесконечно о том, что выжил, что по гнусной царской милости не был повешен вместе с остальными.
«Вместе с ним», — всегда исправлял сам себя Трубецкой и немедленно запрещал себе об этом думать.
А потом каторга кончилась, и от темных мыслей больше не было спасения. Оттого, наверное, они и набросились на Трубецкого, как изголодавшиеся звери, и заставили вспомнить все разом — что не сумел, не спас, хотел не проливать крови, однако по сути лишил жизни того, кем так отчаянно дорожил, и зачем-то выжил сам. На смену этой безбрежной боли и пришла серость, из которой не было никакого выхода. Трубецкой продолжал жить ради Каташи и ради детей, ведь никого другого ценного и любимого у него не осталось.
Трубецкой продолжал жить и, глядя ночами в темный дощатый потолок, думал лишь об одном: если бы только был способ все исправить, он ни секунды не колебался, он бы все сделал, он бы в ад спустился. Однако вместо ада была серая муть, пожиравшая все, даже раскаяние.
Поэтому, наверное, Трубецкой и поверил в эту глупую сказку так отчаянно.
С соседями-поселенцами он близко не сходился, даже имен их толком не знал, и если б не приветливость Каташи, наверняка прослыл бы мрачным и неприятным гордецом, а так его даже привечали, хоть и с прохладцей. Иногда и разговорить пытались, хотя Трубецкой обычно ото всех в стороне держался. Только вот в тот заветный раз не стал, словно бы само провидение его к тому вело.
Тогда был жаркий июльский день, такой солнечный, что глазам было больно. Трубецкой шел к колодцу, чтобы набрать холодной воды, когда до него долетел обрывок разговора, что вели двое его соседей. Забыв о ведрах, они до того азартно беседовали, что не подслушать было решительно невозможно.
— Да как его найти-то, твое чудотворное место? — спросил первый, со следами огромной усталости на породистом лице. Трубецкой вполне мог представить его главой некоего тайного социалистического, как это сейчас модно, кружка, попавшимся на нелепой мелочи.
— А не знаю! — жизнерадостно воскликнул его собеседник, молодой, с открытым лицом. Этот явно попался с полным пониманием происходящего и, кажется, был вполне доволен своей ссылкой. — Мне сказали, что лес сам тебя выведет прямо туда, куда надо, к дубу этому. Говорят, его в обычное время не видно, он только тем, кто с жертвой пришел, является.
— С какой такой жертвой? — поинтересовался первый.
— Известно какой! — второй напустил на себя таинственный вид. — Чудеса-то так просто не делаются. Надобно что-то дорогое отдать и ждать, примут ли твое подношение.
Первый покачал головой.
— Чудная история! — посмотрев на Трубецкого, тот вдруг спросил: — Сергей Петрович, а вот вы в чудеса веруете?
Не заметить обращенный к себе вопрос было бы уже вопиющей бестактностью, поэтому Трубецкой отставил в сторону ведро и спросил:
— В какие чудеса?
— Да в самые простые, — начал объяснять второй. — Вот мне, например, человечек тут один рассказал, будто в нашем лесу, что за околицей, есть некий чудотворный дуб. Говорят, что если к нему в дупло вещь какую положить, можно… — он понизил голос. — Да все можно, все поменять, любое желание исполнить, понимаете? В прошлое вернуться, жизнь свою исправить, прожить ее заново! Набело, понимаете?
— Вранье какое-то, — авторитетно сказал его собеседник, кажется, только чтоб только сильнее раздразнить. — Я тоже, знаешь ли, теорию одну слышал, про то, что любые попытки прошлое поменять создадут лишь новые… Как бы это сказать, новые параллельные друг другу жизни. Тоже глупость изрядная, но и то лучше, чем вера в то, будто жизнь можно переписать.
— Да отчего ты так решил? Ты ведь вовсе не знаешь, как оно на самом деле. И пусть моя другая жизнь параллельной этой будет, я вовсе не против. Вот я, слово даю, как освобожусь, найду этот дуб, оставлю подношение и попрошу… В общем, желание свое загадаю. Вдруг исполнится?
— И чего же ты попросишь, свержения царской власти?
Лицо второго вдруг помрачнело и он сказал, глядя в сторону:
— Нет, не это,
— и, солнечно улыбнувшись, лукаво бросил:
— О свержении царской власти ты попросишь!
Трубецкой тем временем набрал воды и, вежливо раскланявшись с соседями, ушел. Однако с того самого дня мысль об этом чудотворном дубе не покидала его. Разумеется, Трубецкой понимал, что все это выдумки да бабкины сказки. Однако внутри бесконечно шептало: а что, если нет? Что, если это и есть тот самый путь, по которому суждено пройти? Вернуться назад и прожить свою жизнь иначе, заново, правильно. Спасти Сережу — или же умереть вместе с ним.
Эта мысль, эта наивная вера немного разбавляла жизненную серость, а после того, как Каташа умерла, и вовсе стала единственной путеводной звездой. В темные дни Трубецкой сам над собой насмехался и обзывал старым дураком, поверившим в небылицы. В светлые дни он не мог дождаться амнистии, которая, как говорили, не за горами. Дети справятся и без него, лучше уж совсем без отца, чем с таким, а он сам отправится в лес, найдет это заветное дерево и оставит в нем единственную вещь, что связывает его с прошлым, которое он так отчаянно хочет изменить.
…Крестик на груди показался вдруг очень горячим, и Трубецкой накрыл его своей ладонью. Царящая в лесу оглушительная тишина, кажется, оживляла воспоминания. Этот крестик отдал Трубецкому Сережа, и он был той самой вещью из прежней, искалеченной жизни. Иногда в том, что Сережа погиб с его крестом на шее, Трубецкому виделась ехидная насмешка судьбы.
Они поменялись крестами почти накануне, в декабре двадцать пятого, в последний приезд Трубецкого в Киев. Было темно и снежно, и Трубецкому пора было возвращаться в Петербург, однако что-то словно не пускало его, словно бы противилось отъезду. Даже снегопад, и тот будто бы усилился, как нарочно.
— А давай крестами поменяемся? — предложил Сережа невпопад. — Наудачу. Чтоб когда все завертится, мы словно бы совсем вместе были, заодно. Понимаешь?
Во рту вдруг пересохло, и Трубецкой подумал: отчего он не сам это предложил? Ведь думал об этом, чтоб хоть какую память о Сереже иметь, чтоб не тосковать так люто. Трубецкой давно уже понял, чем были эти его томление и тоска, однако по-настоящему это ничего не меняло. Было достаточно, что Сережа вот сейчас рядом сидит и смотрит так, будто от ответа вся его жизнь зависит.
— Если не хочешь, мы не будем! — прибавил он поспешно. — Я так, просто предложил.
— Отчего же нет? — Трубецкому показалось, будто его голос дрогнул. — Давай поменяемся, я и сам о том же думал.
Торопливо и будто смущенно обменявшись крестами, они неловко и крепко обнялись. Через миг словно бы по команде за окном перестал сыпать снег. Трубецкой уехал, чтобы никогда сюда не вернуться.
Сережа остался и тоже не вернулся, никуда уже не вернулся.
Сердце сдавило до боли, и стало до того оглушительно темно и плохо, что Трубецкой почувствовал: сейчас именно тот момент, сейчас его услышат. Решительно сорвав с шеи крестик, он подошел к дубу и вложил его в дупло, похожее на голодную черную пасть.
— Я хочу все исправить, — сказал Трубецкой и подумал почему-то не об общем деле и не о своих соратниках, а об одном только Сереже. — Хочу, чтобы он жил. Пожалуйста, пусть он выживет.
Лес совсем затих, а затем вдруг взорвался какофонией звуков. В них слышался чей-то плач, крики, хруст сломанной шеи, звериный вой и что-то еще, некий неописуемый, недоступный обычному человеку звук, с которым рушатся жизни. Земля ушла из-под ног, и Трубецкому показалось, будто он падает вниз, в темноту. Он зажмурился и открыл глаза только оттого, что в дверь сильно стучали.
Трубецкой сидел за столом, и руки у него были гладкие и молодые, и солнце за окном светило по-зимнему ярко. В дверь снова постучали, и кто-то сказал веселым сережиным голосом:
— Серж, это я, открывай!