Глава 3: Холодный груз
6 июня 2021 г., 19:01
— Войдите! — напряженно отвечает Тодороки, не поворачивая голову в сторону, откуда только что раздавались требовательные стуки. Он сидит у рояля и буравит взглядом черный от ночи городской пейзаж за окном. И пусть улицы центрального Парижа не были обделены освещением, мужчине казалось, что даже самая мелкая тень в переулке была куда сильнее горящих фонарей на фасадах домов. Лишь изредка, когда в снежный мрак подворотней закрадывался скупой свет автомобильных фар, Тодороки ощущал некую печаль. Он все еще сидел в полутьме, нарочно не зажигая свет в номере, и отчаянно хотел, чтобы в такую же тьму погрузился весь город, разделив с ним это тихое, февральское мгновение.
Бакуго заходит неожиданно тихо. В правой руке он держит заказ постояльца, в левой — полупустую пачку сигарет, которую приходится оставить на полке возле зеркала, чтобы освободить руку для дальнейших манипуляций. Кацуки ставит поднос на стол и разливает вермут в коктейльные рюмки, на ходу привыкая к отсутствию света в комнате и с любопытством озираясь по сторонам в поиске жильца. Когда же глаза смогли рассмотреть сидящий у окна силуэт, Кацуки замер, положив бутылку с напитком на стол. Тодороки был почти полностью голый, и только неуместно яркое бельмо полотенца на бедрах выдавало хоть какое-то подобие одежды на нем. Зеленовато-желтое уличное свечение красиво обрамляло его фигуру, и Кацуки невольно одернул себя, пока безнаказанно скользил глазами по ровной осанке и широким, почти фарфоровым плечам. Тут же лицо Бакуго кривит раздражением: сам того не ведая, этот сранный Тодороки умудрялся одним своим видом ставить Кацуки ниже себя и недооценивать его, даже не удосужившись хоть каким-либо анализом.
— Вы свободны, чаевых я не даю, — прервав затянувшуюся тишину, тихо прошелестел Тодороки, наклоняя голову к клавишам возле себя.
Вдруг Бакуго понимающе хмыкает и уверенно усаживается на стул, пододвигая к себе одну из рюмок:
— Что, творческая импотенция?
И только теперь, услышав знакомый прокуренный голос с легкой хрипотцой в интонации, Шото разворачивается. Серо-бирюзовыми глазами он цепляет в вальяжно расположившемся Бакуго каждую деталь, будто анализируя гостя на предмет угрозы.
— Ты тоже на чем-то играешь?
— На чужих нервах.
Шапка-таблетка снова съехала набок, так, словно ее обладатель целенаправленно каждое утро старается уложить ее на голову как можно более беспорядочно и неопрятно, пальцы легко стучат по сжатой в руках рюмке, отбивая незамысловатый ритм, который Шото тут же мысленно пробует отыграть на клавишах. Щетина за то непродолжительное время, что Тодороки не видел парня, казалось, отросла еще немного, и теперь было окончательно неясно, сколько же работнику гостиницы лет на самом деле. Глаза его извечно горят, как горят на лицах молодых людей, еще не столкнувшихся с настоящей безысходностью, но само лицо при этом выдавало только присущее взрослым понимание жизни. Это был болезненно страдальческий и в то же время преисполненный решимостью, дерзостью алый блеск, который наряду с холодом, веющим от неплотно закрытого окна, пробуждал на коже сотню мурашек. Тодороки задумался о том, каким бы был этот взгляд, если бы он перенес его в музыку, и, не отворачиваясь от замершего Бакуго, безымянным пальцем левой руки продавил черную клавишу малой октавы.
Раздался негромкий, чистый звук, и Кацуки стало еще более неловко от изучающего и совершенно неуместного, долгого взгляда напротив. Он поднес вермут к губам, ожидая, что Тодороки тут же его остановит, но этого не случилось. Пришлось делать легкий глоток. Кацуки с нескрываемым отвращением ставит рюмку обратно и, щуря лицо, высовывает язык.
— Ну и дрянь.
Желая приглушить оставшийся во рту вкус, Бакуго отрывает крупный фиолетовый виноград от массивной грозди и быстро-быстро жует его, шумно похрустывая редкими косточками.
— Что за…
Шото прыскает, разбавляя хрустящие звуки Кацуки своим неуверенным смехом.
— Ничего смешного, половинчатый, — злобно шипит блондин и кладет очередную виноградинку в рот, назло снова пережевывая ее вместе с косточками. — Что за дерьмо ты пьешь?
— Половинчатый? — он игнорирует вопрос Кацуки и поворачивается к окну, пытаясь разглядеть в размытом отражении на стекле свое лицо. На глаза попадаются смутные очертания бело-красных волос, и, удовлетворив свое любопытство столь незатейливой догадкой, Шото спокойно поясняет: — Это разновидность крепленного…
— Да не в этом смысле, — нетерпеливо перебивает Бакуго и стягивает с себя надоевшую шапку, уложив ее на столе, — ключевое слово здесь — дерьмо. Если бы ты хоть раз попробовал местный кальвадос, то понял бы разницу.
В комнате повисает тишина. Тодороки снова устремляет все свое внимание на инструмент возле себя и ежится от легкого сквозняка, исходящего от окна. После часа, проведенного в ванной, тело мужчины уже давно остыло, и теперь приятная свежесть февраля за окном превратилась в колкую прохладу, пронизывающую до самых костей. Шото неохотно встал, попутно задевая клавиши контроктавы, выуживая на свет вымученные басовые ноты.
— Хватит, так ты ничего из себя не вытянешь, — с умным видом заключает Бакуго и скрещивает руки на груди, не спуская глаз с приближающегося Тодороки. Дыхание перехватывает, когда Шото проходит мимо и обдает его терпким запахом геля для душа, запахом чистоты и какого-то непреодолимого превосходства. Тодороки тем временем удаляется в спальню и уже через мгновение, обернув свое тело в мягкий темно-синий халат, снова появляется в главной комнате. Он, наконец, включает свет, и Бакуго щурится, когда пытается разглядеть знакомый, плавный силуэт под широким фасоном одежды.
— Я должен отыграть прелюдию, в которой во время прошлой репетиции сбился с ритма в одном месте.
— Должен-должен, — раздраженно передразнивает Кацуки и одним махом указывает пальцем на угрюмо стоящий рояль, который будто стыдился того, что к нему приковали столько внимания. — Сыграй сейчас не то, что должен, а то, что хочешь.
— Звучит неубедительно. Какой в этом смысл? — скептически возражает Тодороки. Советы Бакуго, совершенно далекого от мира высокого искусства, кажутся неуместными и почти что вульгарными. Шото старается полностью игнорировать все новые и новые едкие комментарии в свою сторону, однако он резко останавливается, когда, подходя к инструменту, слышит хлесткое:
— Мне, конечно, в кайф смотреть на твои идиотские страдания, но…
— В кайф? Почему? — сердце в груди Тодороки замирает, и он вопросительно оборачивает голову в сторону развалившегося на широком стуле Кацуки. Пряди левой половины волос цепляют ресницы, и на задумчивое лицо собеседника Шото смотрит сквозь редкое красное решето.
— Осточертел этот бесконечный праздник жизни вокруг. Все такие вечно счастливые, что просто бесит, — скрипя зубами от злости, поясняет он. — А ты, половинчатый…
Бакуго неохотно тянет руку к рюмке, выдерживая многозначительную паузу.
— Ты выглядишь, как ходячий труп. — Глоток, и тепло вместе с пряным ароматом полыни опускается вниз, согревая тело Кацуки изнутри. — И мне это нравится.
Шото убирает рукой волосы с лица, полностью поворачиваясь в сторону Бакуго, наполняющего рюмку новой порцией вермута, и буравит того пораженным взглядом.
— Тебе нравится, как я выгляжу?
Тепло, обволакивающее гортань, так и не уходит вниз — Бакуго поперхнулся и закашлялся от безрассудной прямолинейности и непробиваемой наивности на вид совершенно взрослого и состоятельного человека.
— Что за идиотские вопросы?! Кха… Тебе что, десять?
— Двадцать восемь, а что? — начинает чувствовать себя неуверенно Шото, которому до встречи с портье никогда не приходилось отвечать на подобные вопросы. Кацуки шумно выдыхает и закатывает глаза.
— Забей, — неудовлетворенно резюмирует он, — сыграй, и я свалю отсюда. У меня своих дел полно.
Шото плавно опустился на пуф, подмяв под собой махровую ткань халата, которая при соприкосновении с гладкой черной кожей банкетки едва слышно скрипнула, и уже собрался было спросить у портье, почему он, такой занятой, не уходит прямо сейчас, как вдруг передумал. Неожиданно клавиши под его пальцами перестали выглядеть, как навязчивое обязательство. Мягкий блеск лака предвкушал долгожданный уход от реальности, побег во что-то глубоко отстранённое от внешнего мира, от слякотных, промерзших дорог и мостовых Парижа, от перекошенного непокорностью щетинистого лица. В голове беспокойно гремела только одна композиция, и, пересилив желание начать сразу с конца рапсодии, Тодороки неспешно опускает ступней левую педаль рояля, смягчая звучание первых полутонов.
Бакуго вздыхает, когда слышит заунывное начало. Ничего, кроме однообразной и заурядной, по его мнению, классической музыки, он, собственно не ожидал, поэтому в надежде хоть как-то себя развлечь, Кацуки стал осматривать ярко-освещенный зал, в котором впервые за все время работы ему выдалось находиться так непозволительно долго.
С момента заезда постояльцев вычищенный до блеска номер уже успел стать обжитым. Туалетный столик с зеркалом у входа заполонился коробками с парфюмом и выбивающейся из общей атмосферы пачкой сигарет, вешалки обросли пальто, бежевый ковер под ногами уже не проминался так нежно и податливо, позолоченные ручки на белых дверях спален перестали сверкать, покрывшись следами отпечатков, и стол, стоящий в центре комнаты, больше не пустовал, стойко выдерживая на себе целую кипу листов с нотными закорючками, глубокое блюдо с виноградом и стеклянную, полупустую бутыль алкоголя. Песочная скатерть под грубыми пальцами Кацуки уже успела пропитаться каплями вермута, и он небрежно прикрыл испачканное место листовкой с барным меню. Вдруг левый карман его брюк прерывисто завибрировал, тонко резонируя с умеренным темпом мелодии Шото, и Бакуго уже хотел было достать мобильник, чтобы ответить на череду пришедших сообщений, но тут его внимание привлек музыкальный ритм, резко сменившийся сначала на волнительный, а потом и вовсе на безумную пляску. Бакуго завороженно уставился на открывшееся перед ним представление, попутно угадывая досадно знакомый мотив.
Тем временем Тодороки начинало потряхивать от накатившего энтузиазма. Его пальцы ритмично запрыгали, отбивая звонкие, беспорядочные на первый взгляд ноты — это совсем не было на похоже на тихое, вдумчивое начало, и Кацуки, не скрывая свое раздражение от надоедливой мелодии, ехидно процедил:
— И почему ты опять решил играть именно эту херню? Это же даже не музыка, ты просто истерично лупишь по клавишам!
Шото не отрывался от игры, его губы снова растянулись в восхищенной улыбке, не сводя блестящих глаз с безумных движений своих рук, он довольно пояснил:
— Лучше всего рядом с тобой у меня получается играть именно эту рапсодию.
— Рапсодию?
— Вторая венгерская рапсодия Франца Листа.
— И чем же я вдохновляю тебя на эту чушь? Слишком радостно! — начал заводиться Бакуго, слегка приподнимаясь со стула. — Для меня уместнее был бы хеви-металл или гранж, на крайняк!
За окном раздаются пьяные крики: вечер пятницы выманил на ночные лабиринты улиц и проспектов шумную, бурлящую жизнью молодежь, и Шото невольно засмотрелся на смеющуюся компанию мужчин, оборвав игру на отрывистом «ля». Он с привычным скрипом провернулся на пуфе и с влажным блеском на глазах и губах уставился на оторопевшего от возмущения Кацуки.
— Ты такой же хаотичный и завораживающий.
— Я тебе ещё покажу, насколько я структурирован! — Бакуго угрожающе срывается с места и оказывается рядом с Шото слишком близко, должно быть, потому что самонадеянно верил, что тот испугается его неожиданного напора и отпрянет в сторону. Кацуки, замешкавшись, договаривает теперь уже не так уверенно и громко: — И насколько я упорядочен.
— Да? И насколько же? — с вызовом интересуется Тодороки, увлекаясь в очередной сладкий виток обостренного мироощущения. Шото обдает ароматом полыни и мяты, его зрачки-лужицы растеклись по всей радужке и жадно впитывали в себя мир вокруг, желая удержать это сиюминутное восхищение происходящим, в котором прямо сейчас Тодороки нравилось абсолютно все: удаляющийся, рокочущий смех улиц, алкогольная отдушка, бесцветным облаком покрывшая его с головы до ног, трясущиеся кисти и словно закоченевший от напряжения мизинец, да даже извилистая сетка мелких трещин на губах тяжело дышащего Бакуго — впервые эти мелочи сложились в его сознании в полную картину, и теперь Шото только и оставалось наблюдать за созданным, будоражащим душу произведением искусства.
— Тебе даже и не снилась такая гармония.
Последнюю фразу Кацуки почему-то прорычал на французском, а не на родном японском, сам не понимая, насколько сильный эффект тем самым возымел на чуткие уши Шото, чья голова вместо того, чтобы от страха вжаться в плечи, незримо тянулась вперед. Ему хотелось заглянуть глубже, всмотреться в лица беснующихся на красных радужках чертят и разгадать тщательно утаиваемое отчаяние за их острыми рожками, но ни левый бирюзовый, ни правый серый совсем не справлялись с поставленной задачей, и Тодороки спешно отстранился от Кацуки, погружаясь в свои мысли.
— Пока что я наблюдаю только полную дисгармонию и неблагозвучие.
Не сулящие ничего хорошего гневные морщины на влажном лбу Бакуго углубились, а сам он сжал руки в кулаки так сильно, что казалось, из-под них вот-вот засверкают первые искры взрыва.
Шото дергает краешком губ в подобии ухмылки и собирается добавить еще что-то, как входная дверь в противоположном конце комнаты распахивается и яркий свет из коридоров освещает взволнованное лицо вошедшей.
— Шото, я…
Кацуки резво меняет положение: он отстраняется от Шото и поворачивается в сторону мадам, удерживая на лице раздраженную гримасу. При виде широко распахнутых, почти оленьих глаз Бакуго только довольно хмыкает и тянется рукой к своей шапке, бесхозно валяющейся на столе.
— Мадам Тодороки уже закончила свой ночной променад?
— А вы здесь что забыли в такое время? — немного запинаясь, злобно шипит девушка и, не снимая обуви, проходит вглубь комнаты, занимая место рядом с Шото. Момо неуверенно кладет руку на каменное плечо мужа, чтобы ощутить себя более защищенной при встрече со скалящимся, взъерошенным монстром, на что Тодороки лишь скупо отмечает:
— Это я его вызвал.
— Шото? — только сейчас девушка замечает початую бутыль на столе и пару рюмок, одна из которых еще хранила в себе остатки крепленного напитка. Её лицо отнюдь не разглаживается спокойствием, когда находится оправдание сложившейся ситуации, а наоборот — теперь она смотрит на Кацуки еще более обиженно и оскорбленно.
— Момо, ты зря вспылила. Бакуго — персонал отеля, и он просто выполняет свою работу, — пытается прийти к компромиссу Шото. Но кажется, слова Тодороки только сильнее задели уязвленную гордость Момо.
— Я думаю, это ненадолго! — решительно заявляет она и движется к двери. Одним широким жестом она распахивает её и мельком замечает лежащие на туалетном столике сигареты. — Шото? — снова риторически вопрошает Момо и смотрит прямо на мужа, намеренно стараясь избежать столкновения взглядом с портье, который все это время довольно наблюдал за происходящим. Лицо Бакуго горделиво светилось, руки победно сложились на груди крестом, а губы будто бесшумно шептали: «Ну что, зазнавшаяся дура? Довыделывалась?» — тем самым еще сильнее вгоняя Момо в исступленную ярость.
Шото почувствовал, что бессмысленное сотрясание воздуха начало вызывать тошноту, а жизнь в нем безвозвратно затухает под натиском двух людей, которые почему-то были уверены, что именно Тодороки прямо сейчас должен разрешить сложившуюся ситуацию. И каждый ждал исхода в свою пользу, будто эта маленькая победа в войне под названием «жизнь» действительно что-то значит.
— Это не мои. Бакуго, вы свободны, и заберите это с собой, в отеле не курят, — довольно холодно отчеканил Тодороки, отмечая разительную перемену в вечно покорном перед обстоятельствами лице брюнетки.
Кацуки, кажется, не ожидал, что равнодушный тон Шото снова использует и против него самого. Триумфальный красный блеск в глазах потух, парень недовольно цыкнул, пробираясь к выходу из номера.
— Я, вообще-то, в гостинице и не курю.
Прозвучало, как оправдание, и Бакуго только нервно поморщился, когда Момо с силой захлопнула за ним дверь. Помявшись еще немного, он достает из пиджака зажигалку и резво щелкает ею прямо напротив своего лица. Пламя на миг озаряет его мстительную ухмылку; Кацуки достает из пачки одну из сигарет и с наслаждением прикуривает от той же зажигалки, пуская тонкую, небрежную струйку дыма на цифры «115», прикрепленные к двери. Затем он поднимает голову к потолку, замечает дымовые сигнализации и, чертыхнувшись, бредет на улицу, попутно делая еще пару неглубоких затяжек.
— И что это было? — требует объяснений Момо, когда слышит, как шаги за дверью стихают.
— У меня к тебе такой же вопрос, — парирует Тодороки и без стука закрывает крышку рояля.
Момо вздыхает и присаживается на широкое бордовое кресло у стены.
— Я действительно погорячилась. Извини, — она беспокойно крутит в руках платок, который секундой ранее достала откуда-то из подолов пальто.
— Где ты была? — наконец выражает свою обеспокоенность Шото, не в силах больше выдерживать вид поникшей супруги. Весь её образ будто обличал в Тодороки безжалостного похитителя, взявшего в заложницы нечто столь невинное и чистое, что на контрасте с ним самим казалось, будто бы Шото и есть воплощение всех зол. Само существование, нахождение Момо рядом с ним вскрывало ужасающую правду — Тодороки неправильный, неполноценный, наверняка, просто ужасный человек, раз даже та, кто дорожит им больше всего на свете, выглядит рядом с ним извечно усталой, бесцветной и изможденной.
«Невыносимый», — эхом проносятся в сознании слова портье и липко оседают на душе.
— У Очако…
Шото хочет, искренне и нежно, обнять Момо, прикрыть ее трясущиеся плечи собственными руками и успокоить, убедить, что все будет хорошо и она непременно сможет быть рядом с ним счастливой, но тело совсем не слушается и сковывающие, тайные механизмы внутри запрещают любое движение в её сторону, даже когда из глаз девушки падают первые слезы.
Момо вспоминает, как взволнованно Очако встретила ее на пороге, заплаканную, с кучей вещей под рукой. Как наливала горячий чай под редкие всхлипы и внимательно выслушивала жалобную череду её причитаний.
— Урарака, — обратилась она к ней по старой фамилии, возможно, с непривычки, возможно, потому что так было спокойнее. Момо будто снова в школе, она — Яойорозу, гордость класса и своих родителей, маленькая девочка с горящими, влюбленными глазами и чистым сердцем, чутко отзывающимся на каждый холодный разноцветный взгляд в свою сторону. Очако снова сидит рядом с ней, как сидела все эти годы за одной партой и с долей сожаления смотрела на аккуратный ровный почерк подруги, которым уже давно было выведено решение трудной задачки. Высокий, широкоплечий учитель с неисчерпаемо яркой улыбкой на лице что-то бодро рассказывает ученикам, и на душе становится тепло оттого, что почти все люди вокруг, все, кроме одного Шото, сидящего на последней парте, чувствуют свою сопричастность к происходящему. Они вовлечены в этот беззаботный поток юности и света, в то время как Тодороки это будто никогда не интересовало. Не было у него желания и решимости или, быть может, понимания того, как нужно было войти в обыденный ритм жизни, но Момо не особо интересовали эти причины. Ей просто хотелось спасти что-то настолько красивое и ценное, что в перспективе смогло бы засиять ярче всего на свете, вытащить Тодороки из серой дымчатой пелены, что ореолом простиралась вокруг него. И Момо всегда казалось, что она способна на это, что только у нее, у той, кто видит в Тодороки нечто большее, чем просто отстраненного и бесчувственного юношу, получится докопаться до глубинного и настоящего Шото и помочь ему взглянуть на мир полными чувства глазами.
— Но я не смогла, Очако, — убийственно тихо шептала она. — Что бы я ни делала, как бы не старалась… Он все больше и больше отдаляется от меня, и неизвестно, к чему придет в конце концов, потому что кроме меня у него никого нет.
Очако отхлебнула чай и задумчиво взглянула на удрученную подругу.
— Ты ничего ему не должна, — рассудительно начала она, параллельно думая, что бы в такой ситуации сказал Изуку, у которого всегда получалось подбирать нужные слова в независимости от того, насколько безвыходной и безнадежной казалась ситуация. — И ты можешь уйти в любой момент, Момо, но… — Очако со вздохом перевела взгляд на окно, за которым виднелись величественно возвышающиеся руины готической башни Сен-Жака. — Момо, если ты не хочешь сходить с пути борьбы, то бороться нужно до конца. За счастье нужно бороться до конца, понимаешь?
Момо утвердительно кивнула, посылая подруге благодарную улыбку. Слезы скопились в мягких морщинках у уголков губ, и она оживленно зашептала:
— Тогда мне нужно ехать к нему прямо сейчас.
— Я была у Очако, — снова повторила Момо, теперь более твердо и решительно, взглянув мужу прямо в глаза. — Вещи пока оставила у нее, но думаю, что скоро заберу.
— Понятно, — одними губами прошелестел Тодороки, сдаваясь под напором серых, стальных в своей уверенности радужек, которые почти всегда заставляли его чувствовать себя если не опустошенно, то хотя бы неуютно. Чем больше для него делала Момо, тем сложнее ему было находиться рядом с ней, ведь груз взаимных обязательств неукротимо обрастал все новыми и новыми пунктами, которые Шото в том состоянии, в котором он пребывал всю свою жизнь, выполнить просто не мог. Так это и нарастало, как снежный ком, который в любой момент мог просто уничтожить, раздавить их брак, и Тодороки, который единственный мог сдержать эту всесильную снежную лавину, уже окончательно выдохся. Невозможно нести на себе холодный, многотонный груз вины и безостановочно улыбаться, а методов, способных растопить лед за его спиной, он просто не знал и, что было самым удручающим и ужасным открытием для него самого, возможно и не хотел знать — настолько привычным и родным был этот колкий, безжизненный снег.
От знойного ехидства, что источал собою Бакуго, пока был в этой комнате, не осталось и следа, и пронизывающий ветерок, без спроса вошедший в номер из окна, снова прошелся по щиколоткам мужчины стайкой колючих мурашек.
— Я пойду спать, Шото. Тебе тоже уже пора — завтра ранний подъем.
Момо обессиленно встала с кресла, сняла с себя верхнюю одежду, перед этим многозначительным взглядом окидывая мужа, который так и не подошел к ней, чтобы по правилам этикета помочь с этим простым действием, затем сняла остроносые туфли и, светлыми, нежными пальцами цепляя мягкий ворс ковра, скрылась в правой спальне.
Послышались звуки включённого душа и тихий, мелодичный напев. Тодороки неохотно, но совершенно точно без сомнений и колебаний, двинулся в сторону левой спальни, плотно щелкая дверной ручкой и погружая роскошно убранную залу в зыбкий февральский полумрак.