Вставать пришлось действительно рано.
Еще только начинало светать, как будильник на телефоне Шото протяжно зазвонил. Он тут же открыл глаза, как будто до этого и не спал вовсе, а просто лежал в ожидании мелодичного сигнала, и принялся за непродолжительные сборы.
Документы, удостоверяющие личность, мобильный и зарядка к нему, книга в дорогу, которую Шото пытался начать читать уже несколько месяцев, и ровные, будто только что напечатанные ноты, которым на деле было уже около года. Вещи вроде совершенно разные, а легли в легкую дорожную сумку одинаково — безразлично и безропотно, и что самое удивительное, ничего в мире не изменилось бы, если бы легли они как-то иначе.
Из-под штор задребезжал ленивый, лилово-розовый свет. Плавными, тонкими линиями он проходился по истертому дубовому полу, цеплялся за пустую правую половину кровати и оседал на лице Шото, будто пытаясь что-то до него донести. Тодороки закрыл глаза и прислушался к своему ровному дыханию, такому размеренному и спокойному, как если бы он сейчас просто спал.
Прежде чем надеть костюм, Шото решил спуститься позавтракать у бара на втором этаже.
Когда створки лифта неторопливо закрылись, Тодороки, до сих пор не отошедший от беспокойного сна, прижался спиной к стене, наблюдая сменяющиеся друг за другом цифры этажей. Момо еще спала, когда Шото покидал номер, и сильнее всего он хотел, чтобы их столкновение состоялось как можно позже. Мужчина и сам не понял, по какой причине вчера ночью он так и не решился лечь спать рядом с девушкой, и теперь от осознания случившегося на душе было как-то неспокойно. Но даже это беспокойство, больное, гложущее тело изнутри новым приступом вины, не казалось таким уж нестерпимым. Это чувство ощущалось мазохистически приятно, потому что было настоящим, а значит, таким же настоящим был и сам Тодороки.
Прозвучал сигнал, и лифт все так же бесшумно открылся, игнорируя пребывавшего в явной фрустрации посетителя.
Прямо по широкому светлому коридору, который казался несуразно большим по сравнению с мелкими деталями интерьера, поворот налево и третья дверь с конца коридора — и вот, Шото в неброском, опрятном домашнем костюме входит в просторное помещение.
Посреди зала — шведский стол, вокруг которого снуют редкие постояльцы. Даже в такое раннее время жизнь продолжает бежать по рельсам, не обращая внимания на тех, кто так и не успел заскочить в вагон. Утренние переговоры или деловые встречи, а может быть, простое человеческое желание пощеголять перед другими людьми в разномастных нарядах и сверкнуть своим умением изящно вести беседу типа «small talk», в любом случае, навскидку Тодороки насчитал в помещении с десяток голов, из которых три были искусно убраны в прически. Шото в легком синем костюме с запáхом на груди должен был чувствовать себя в таком окружении по крайней мере неуютно, но на деле же, наоборот: дамы, вставшие на несколько часов раньше положенного срока, чтобы устаканить утренний беспорядок на голове, и мужчины, нацепившие на себя часы подороже и ботинки почернее выглядели смешно и нелепо. Они брали еду с видом истинных ценителей вкуса, ориентируясь лишь на внешний вид и лоск блюд, и в компании таких же чванливых приятелей размеренно шагали к столикам, расставленным по периметру зала с закономерной частотой. Еще не скоро их головы опускались к своим тарелкам — мелкие, суженные глазки на широких лицах цепко облепляли тела окружающих людей, и только когда кто-то один, самый голодный и нетерпеливый, приступал к пище, другие тут же устремлялись за ним. Но были среди всего воцарившегося пафоса и другие люди — они сидели поодаль от остальной группы и со скукой на лицах залипали в телефоны, пока ждали своего заказа с бара.
Шото уже присмотрел себе место за соседним столом с одним таким человеком — худощавым, болезненно уставшим мужчиной с длинными черными волосами, подозрительно косящимся на группу беседующих людей возле себя, и уже было начал подходить к бару, чтобы заказать к еде со стола какой-нибудь напиток, как тут же замер, впиваясь глазами в открывшуюся картину.
Бармен, мужчина среднего роста со светлыми густыми волосами, широкими бровями и игривой улыбкой на щетинистом лице, стоял за стойкой, вальяжно облокотившись об нее и болтая о чем-то с посетителем напротив, чья взъерошенная, такая же светлая голова казалась Шото беспокойно знакомой. Бармен что-то долго рассказывал парню, кокетливо подмигивая, и изредка насмешливо острил, когда его собеседник раздраженно, но все с таким же безотрывным вниманием к нему, пытался вставить в монолог свои пять центов.
— Черт бы тебя побрал, Кейго! — при звуке рычащего, низкого баса Шото болезненно содрогнулся. — Ты когда-нибудь заткнешься? Я к тебе, вообще-то, по делу.
— Да ладно тебе, Бакуго. Я же вижу, что тебе хочется поболтать со мной.
Парень, который действительно оказался Кацуки Бакуго и который каким-то образом уже успел стать постоянным второстепенным героем на сцене моноспектакля Тодороки, ожесточенно ударил кулаком по барной стойке, привлекая тем самым всеобщее, жадное до событий внимание.
— Когда она приезжает?! Почему мне никто не хочет говорить это?! Я должен сегодня выступать, а не на гребанной смене торчать!
Мужчина по имени Кейго закатил глаза и ухватил со стойки первый попавшийся бокал, чтобы лениво и небрежно его протереть, всем своим видом демонстрируя Бакуго нежелание продолжать диалог.
— Латте со сливками, пожалуйста, — наконец озвучивает свой заказ Шото, — без сахара.
Бакуго рывком оборачивается в сторону Тодороки, скалится, затем снова устремляет ядовитый взгляд на Кейго и начинает багроветь от злости, потому как последний уже окончательно перестал обращать на него внимания, заняв место у кофемашины.
— Ты че такой нарядный, — решает выпустить свою токсичность на Тодороки он. — Получше костюмчика не нашлось? Все деньги на брюлики мадам спустил?
— У меня сегодня концерт, костюм надену перед выходом, чтобы не запачкать, — неожиданно миролюбиво пояснил тот, не желая с самого утра вступать в ненужные конфронтации. Агрессия Кацуки совсем не вызывала ответной буйной реакции, и может, так было потому, что в каждой желчной, насмешливой фразе ощущался какой-то болезненный надрыв. Из головы не уходила фраза, брошенная сгоряча Кацуки: «Я должен сегодня выступать», — и в сердце Тодороки пробралось едва ощутимое, почти мнимое чувство жалости и сострадания. Шото вспомнил, как Кацуки неосознанно отбивал пальцами ритм в их прошлую встречу и как он сам также бессознательно пытался подобрать для спонтанной мелодии Бакуго свое собственное звучание.
«На чем же он играет?» — снова задается вопросом Тодороки, пока смотрит, как чашка наполняется густым, темно-молочным напитком, а затем сверху хлюпаются взбитые сливки.
«На чужих нервах», — тут же отвечает он сам себе недавней фразой Бакуго.
Кацуки сидит молча и буравит взглядом спину бармена, распространяя вокруг странную ауру. Столько непреклонности, строптивости и ярости в такой жгучей смеси, которая, казалось, вот-вот взорвется прямо внутри крепкого тела парня, Шото еще ни разу не встречал. Тодороки привык наблюдать, как злоба, в конечном итоге, обессиливала своего носителя, и после нее оставалось только глубокое опустошение. И чем ярче была та свирепость, тем сложнее оказывалось получить удовлетворение. Какую силу не придавал бы людям исступленный гнев и каких результатов они бы не добивались с его помощью — любое ощущение победы непременно меркло на фоне оставленного пожаром пепелища. Но в Кацуки не было опустошения или бессилия, будто вечные взрывы в его душе — его родная стихия, которую он, при желании, мог умело взять под контроль.
Может, от растерянности из-за резко проступивших эмоций, а может, в попытке притупить пугающее чувство сострадания, в голову Шото приходит неожиданная идея. Не успев осознать абсурдность своего предложения, Тодороки тут же выпаливает:
— Можешь прийти ко мне сегодня вечером, поиграть в четыре руки.
Бармен раскатывается глубоким, зычным смехом, а Кацуки краснеет до кончиков ушей, прикрытых колючими вихрами его волос. Теперь, казалось, уже все сидящие здесь наблюдали за миниатюрой у бара.
— Что смешного, Кейго, мать твою? А ты, половинчатый, — обратился уже к Тодороки он, — что за бред ты сморозил? Я никогда не играл на фортепиано!
— У меня рояль, — безуспешно аргументирует Шото.
— Хуяль!!! Какая разница, если я не умею играть на клавишных! — Кейго поставил кофе перед Тодороки и с восхищением продолжил наблюдать за импровизированной перепалкой.
— Я научу.
— Чего?
— Я научу тебя играть.
— Ты… что?!
— Я научу тебя играть на рояле.
С этих слов Бакуго просто выпал в осадок. Его левый глаз немного задергался при виде искренне невозмутимого лица напротив, которое выглядело так, будто его несколько лет лепили из элитной исинской глины, а затем тщательно полировали в стремлении достичь совершенства формы. Для двадцати восьми лет, пожалуй, он был слишком молод. Сколько бы Кацуки не сканировал его глазами на признак издевательского отношения к своей персоне, он не заметил ни одной мимической складки. Либо Тодороки, как полагается истинному метросексуалу, обмазывает свою белоснежную кожу дорогущими кремами, либо он настолько деревянный, что за все время его жизни ни одна эмоция не держалась на его лице так долго, чтобы отразиться в морщинках.
«Вот же ж идиот!» — злость, смешанная с обидой, наконец вывела его тело из оцепенения. Бакуго несколькими быстрыми глотками опустошил полную чашку с латте, из которой Шото не успел даже отпить, и, сопровождаемый осуждающими взглядами постояльцев, поспешно удалился из зала.
— Я сделаю вам новый, — виновато улыбнулся Кейго, — простите его, он у нас трудный ребенок.
— Трудный ребенок? — переспросил Тодороки, все еще посматривая на недавно захлопнувшиеся входные двери.
— Ну да, — продолжал Кейго, — но нам всем только и остается, что просто терпеть его.
Длинная дубовая стойка с подвесными лампами и кучей буклетов на ней слегка качнулась: бармен поставил большую чашку с латте возле Тодороки и наклонился у его лица.
— Вы, должно быть, не знаете, но он — сын владелицы этой гостиницы, — заговорчески шепнул он и зачем-то подмигнул.
Шото от удивления замер, продолжая вслушиваться в размеренную речь Кейго.
— Жалко его, конечно, — рассуждал он вслух.
— Почему? — внезапно заинтересовался Тодороки.
Кейго вдруг напрягся. Он окинул внимательным взглядом пространство вокруг себя и вкрадчиво уточнил:
— Я не хочу, чтобы вы думали, что местный персонал не умеет держать язык за зубами, мсье…
Тодороки почувствовал, как истина медленно ускользает от него. Но и сил гнаться за чем-то настолько призрачным не нашлось, потому что прямо сейчас Шото накрыла легкая рябь тревоги. Он бегло перевел взгляд на часы, висящие над стеллажами с алкоголем и сиропами за спиной бармена, и только лишний раз убедился в достоверности своего предчувствия — он действительно опаздывал.
— Извините, я опаздываю, — Шото оборвал диалог на полуноте и отодвинул от себя напиток. Кейго, который, судя по всему, надеялся на увлекательное продолжение беседы, только удивленно пробормотал:
— А как же ваш кофе…
Сливки на поверхности так и не тронутого латте одиноко заколыхались, когда Шото оперся о стойку, чтобы встать со стула.
— Запишите на счет комнаты сто пятнадцать.
«И как это Кацуки умудрился связаться с таким сухарем?» — озадачился вопросом бармен, когда постоялец уже скрылся за дверью.
Уже в номере, наскоро нацепив на себя костюм и прихватив с собой собранную сумку, Тодороки заказывает машину и спускается на первый этаж, перед этим с облегчением убедившись, что Момо все еще спит.
Проходя мимо стойки ресепшена, он встречает Анри, который тут же посылает ему вслед радушную улыбку.
— Машина уже подана, мсье Тодороки. Хорошей поездки! — отпускает он дежурную фразу и тут же утыкается носом в свежепечатанную газету. Шото успевает мельком заметить тревожный заголовок, который сообщал, что известный художник внезапно пропал, и замешкался, ругая себя за приступ ненужного интереса.
— Когда приезжает хозяйка отеля? — спрашивает он и тут же смотрит на часы, все больше и больше сомневаясь в разумности начатого диалога.
— Что-то не так? — в глазах Анри замельтешил встревоженный огонек. — В её отсутствие все проблемы решает главный администратор, я могу его позвать…
— Нет, я просто лично хотел выразить благодарность за оказанное гостеприимство, — с трудом подбирает уместные слова Шото, — нас приняли тут очень достойно.
Анри еще какое-то время внимательно рассматривает лицо Тодороки, а затем, откладывая газету на стойку ресепшена, открывает записную книжку.
— Так, так, секунду, мсье… Ох, — он внезапно побледнел и нервно затянул на себе галстук-бабочку, — мадам приезжает сегодня вечером! Но думаю, — добавляет он чуть более спокойно, выдерживая вежливый тон, — она приедет очень поздно, так что встречу с ней получится организовать только завтра.
— Но завтра утром мы уезжаем, — с внутренним облегчением сообщает Шото, делая вид, что несказанно расстроен услышанным.
— Пардон, мсье! Я передам ей, что вы хотели ее видеть! — учтиво сообщает Анри и делает мелкую пометку в своей книжке. — Удачного выступления!
— Спасибо, — откликается Шото и, немного подумав, кладет в руку смущенного Анри мятую банкноту. Он уже корил себя за неуместное любопытство и подумывал над тем, как можно безболезненно избежать встречи с мадам Бакуго. Но такая ценная информация для самого Кацуки наконец была добыта, и теперь оставалось только понять, что с ней вообще теперь нужно было делать.
С этими мыслями Шото врывается в уличную пургу. Белая пелена застилает глаза, скрывая в своей пучине все окрестные здания и дороги. Прямо возле парадной двери гостиницы виднеется вылизанный белый мерседес, а у задних дверей автомобиля неуклюже переминается с ноги на ногу озябший от холода водитель в черном деловом костюме, уже успевший покрыться липкой снежной пудрой.
— Инглиш? Франсе? — дрожащими тонкими губами спросил он, открывая Тодороки дверь. Шото, для которого французский за время пребывания здесь стал привычным, уклончиво поблагодарил водителя кротким «мерси», тем самым отметая вариант с английским и на корню своим немногословием перерубая желание мужчины поболтать в пути.
Дорога заняла около получаса, и все это время Шото задумчиво наблюдал за вихрями снежных хлопьев. Они неустанно бились о затемненное заднее стекло машины, будто норовили ударить Тодороки по лицу, но здесь, в салоне, ему это не грозило, хотя в душе прямо сейчас Шото отчего-то нестерпимо сильно хотел быть в эпицентре разразившейся непогоды.
***
— Шото-кун, это было бесподобно!
Пока Тодороки, чьи уши все еще были наполнены гулом аплодисментов, безропотно принимал череду букетов и подарков от поклонников, рядом с ним билась в легком экстазе Очако, разодетая в ванильное приталенное платье и умостившая поверх своего французского каре миниатюрную шапочку шоколадного оттенка. Чуть поодаль от подруги и еще дальше от Шото стояла Момо. Она, как и планировала, надела новый брючный костюм черного, траурного цвета, и в довесок к мрачному лицу все выглядело так, будто на концерт классической музыки девушка пришла в качестве вдовы, недавно потерявшей супруга.
— Ох, жаль, что Изуку возвращается с командировки только сегодня вечером… Хоть он и не большой ценитель таких мероприятий, но встретиться с тобой он точно был бы рад! — чуть ли не подпрыгивала от радости Урарака, но, столкнувшись взглядом с безучастной Момо, девушка тут же притихла, нервно собирая складки платья в руках.
Поток желающих вручить бесполезный букет почти иссяк. Поначалу Шото всегда с долей сожаления смотрел на подаренные ему цветы, чье будущее было неизменно трагично — сложенные в кучу, букеты ютились в подсобном помещении до того момента, как артист привычно откажется забирать их с собой, и тогда простые работники консерватории брали судьбу цветов в свои руки. Кто-то уносил особо роскошный букет домой, кто-то украшал ими свои кабинеты, но основная пестрая, сладко пахнущая масса цветов всегда угрюмо валялась на помойках, в какую бы яркую и дорогую обертку они бы ни были упакованы.
Блеск сиюминутной красоты, призванный донести восхищение и любовь дарящего — в первые свои выступления юный Тодороки даже чувствовал этот посыл. Но после ощущения притупились формальным характером этой процедуры. Из города в город, из страны в страну, одинаково восторженные лица сменяли друг друга, как и состав цветочных композиций: белые розы, красные тюльпаны, иногда кто-нибудь, желающий выделиться, принесет каллы или составной букет из орхидей и еще бог весть чего. И лица уже не кажутся такими счастливыми: вот женщина подносит цветы только лишь за тем, чтобы потом успеть тайком сфотографироваться, или дети идут к сцене, протирая сонные глаза, чтобы по настоянию родителей проявить уважение к человеку «высокого искусства». Но не более. Это не были букеты для пианиста, зачастую это — повод выйти вперед, к сцене, блеснуть под софитами на мгновение, постоять рядом с кем-то именитым в новом платьице или костюме, а потом с чистой совестью уехать домой, к рутинной обыденности, где нет места тому пафосу, в котором Тодороки по стечению обстоятельств вынужден утопать всю жизнь.
— Ты же помнишь Изуку? — Очако, сама того не ведая, вернула растерянного Тодороки к реальности.
В голове стало слишком тесно от обилия нахлынувших образов. Тодороки с непривычки поджал нижнюю губу.
— Темненький такой с зелеными глазами?
— Да, — утвердительно закивала Очако, и шапочка ее слегка съехала вперед, взъерошивая волосы на затылке и придавая им знакомые вихрастые очертания. — Помнишь, как он помог тебе, когда мы играли в футбол?
Озадаченное лицо Тодороки заставило Очако прояснить ситуацию:
— Ну, когда тебя никто не хотел брать в группу из-за того, что ты совсем не умел работать в команде, Изуку тогда тебя первым взял, — ностальгически протянула девушка. Огромный, роскошно обставленный зал консерватории почти полностью опустел, и теперь их беседа гулким эхом отдавалась по всему помещению. Массивная люстра, хоть и закрепленная на потолке достаточно высоко, почему-то давила на Шото своими габаритами, по сравнению с которыми сам он выглядел пустующим местом. Хотелось оказаться подальше отсюда, переместиться из центра зала на особо отдаленные балконы с тонкими колоннами и тусклым, янтарным светом. Мимо сновали работники этого места и периодически поглядывали на странную троицу, затянувшую свое пребывание здесь. Момо нетерпеливо заерзала.
— Да, было такое, — лицо Шото озарилось приятными воспоминаниями, и он одними краешками губ улыбнулся возникшему в своей голове образу маленького Мидории, всегда приходящего на помощь тем, кто в этом нуждался.
— Жалко только, что после третьего класса его семья переехала из Японии сюда… — вдруг заговорила Момо и подошла чуть ближе к мужу: — Может, ты все-таки передумаешь? Изуку очень хотел тебя увидеть.
— Да-да, Шото! — тут же вступилась Очако. — Давайте после Лувра к нам, я не оставляла надежд, что ты все-таки придешь, поэтому подготовилась к гостям!
— Мы сейчас идем в Лувр? — удивился Тодороки.
— А, — осеклась Очако. — Момо тебе не говорила?
Брюнетка, стоявшая рядом, вдруг сделала уверенный шаг по направлению к выходу.
— Мы тут и так всего лишь на неполные три дня, я хочу успеть посетить хотя бы Лувр, — бескомпромиссно заявила она и, подойдя к широким, тяжелым дверям консерватории, окликнула подругу: — Ты идешь?
Очако кинула прощальный грустный взгляд на Шото и поспешила за девушкой.
— Подождите меня, — позвал их двоих Тодороки. Перспектива проторчать в номере совсем одному не радовала. А посмотреть на бесценные коллекции скульптур и картин, даже не важно, в чьей компании, хотелось. — Я иду с вами.
***
Обойти весь Лувр даже за три дня пребывания в Париже было просто невозможно. Только закончив осматривать представленные композиции в одном зале, ты понимаешь, что перед тобой тут же открываются еще сотни других, и остается только прислушиваться к собственной внутренней интуиции в надежде, что она выведет тебя к чему-то по-настоящему волнительному.
Спустя час долгих скитаний, давно отделившись от Момо и Очако и быстро слившись с толпой, Тодороки вышел к семьсот второму залу музея. Залу французского неоклассицизма. Протяженное высокое помещение мягко покрывал ниспадающий со стеклянного потолка дневной свет, по ванильному, полосатому паркету неспешно сновали группы людей. Они задерживались у картин, висящих на шоколадных стенах, секунд на десять, затем перекидывались парой фраз, делились впечатлениями и тут же уходили, уже успев позабыть, на что только что смотрели. Вся эта бесконечная людская текучка напомнила Шото его выступления, и подумать только, сколько лиц видели эти картины, пока покоились тут несколько десятилетий.
Тодороки подошел к ближайшему полотну и пристально вгляделся в картину, надеясь разглядеть там следы малейшей усталости от всего этого серого, тягучего однообразия.
«Аврора и Кефал», — гласила иконка, помещенная на широкую раму.
Догадаться, где кто, было несложно, более того, Шото и раньше видел эту картину, но никогда не придавал ей особого, сакрального значения, впрочем, как и остальным.
Посреди композиции, плавно вскинув фарфоровые руки вверх, возвышалась молодая женщина с кудрявыми, золотыми волосами. Тонкими пальцами она нежно рассеивала мягкий, белый свет, оттеняя темноту окружающей ночи. Свет этот лился размытыми полосами на обнаженное тело спящего мужчины, чье лицо было столь беззаботно, что Тодороки оставалось только позавидовать этому чистому спокойствию. Сама Аврора тоже прикрыла глаза, и только маленький херувим возле нее вопрошающе смотрел на лежащего в облаках Кефала, чутко схватив того за правую руку.
— Искусство развивает чувственность, не так ли?
Тодороки обернулся на звук и увидел рядом с собой парня среднего роста. Глубокие мешки под его лиловыми глазами могли сравниться разве что с мешками того мужчины из бара отеля, но было между их усталыми лицами и отличие: у нового собеседника Тодороки были неестественно фиолетовые волосы, еще больше проявляющие нездоровую бледность его кожи. Тонкие брови не двигались и не выдавали эмоций, губы, сокрытые под темным шарфом, наверняка были плотно сжаты — сам человек являлся олицетворением отрешенности и сосредоточенности одновременно, а необычная, бросающаяся в глаза внешность только выделяла его среди восторженных посетителей музея.
Разглядывание незнакомца затянулось, и, вспомнив его вопрос, Шото коротко бросил:
— Ну да. Наверное, это одна из целей искусства.
Мужчина немного расстроился, будто ожидал совсем другого ответа, но Тодороки решил, что это было бы слишком безосновательно, и потому убедил себя в том, что ему просто показалось.
— Занятная картина, не так ли? — перевел тему собеседник. — На какие только грехи не толкает любовь.
— О чем это вы? — настороженно поинтересовался Шото. Таинственность так и не представившегося мужчины пугала, но и было в его созерцающем спокойствии что-то притягательное, будто он познал то, что Тодороки понять не в силах.
— Эта картина Пьера Герена — иллюстрация к истории Кефала. Богиня утренней зари влюбилась в Кефала без памяти и похитила его среди ночи, пока тот спал, — тихо пояснял мужчина. — Эгоистично, если подумать. Удивительно, почему Кефал ответил Авроре взаимностью. Ах, да, — тут же осенило его. — Она же божественно красива.
Тодороки, без собственного согласия вовлеченный в чужой монолог, начинал чувствовать себя неуютно.
— Забавно, что за красоту людям могут простить такие поступки… Вы, например, знали, что людям с более привлекательной внешностью в суде по статистике дают более низкие сроки?
— Вот ты где, Шото!
Из подошедшей экскурсионной группы вынырнула знакомая женская фигура.
— Бонсуах, мсье… — уклончиво произнесла Очако, завидев рядом с Шото незнакомца, а потом спросила Тодороки уже на японском: — Шото, это кто?
— Не волнуйтесь, я уже ухожу, — также на японском сдержанно ответил тот. — Будьте осторожны, — зачем-то напоследок добавил он, обращаясь к Тодороки, и удалился, потонув в толпе нахлынувших людей.
— Шото, это кто? — повторила свой вопрос удивленная шатенка и все еще пыталась разглядеть исчезнувший силуэт.
— Понятия не имею, — покачал головой Тодороки. — А где Момо? — тут же добавил он, и Очако нежно улыбнулась, почувствовав в чужой интонации нотки волнения.
— Она уже вызвала такси. Мы едем к нам домой.