***
В отель возвращаются, когда стрелки часов показывают почти уже полдень. Ной тут же выходит на балкон, окидывая окрестности взглядом. Поговорить бы с Ванитасом прямо здесь и сейчас, но всё не то, всё не так. Это место однозначно слишком… человеческое для столь сложной темы. Звучит слишком глупо и бессмысленно, но второй этаж, четыре стены и самое обычное помещение — то, что напрочь убивает всю его решимость, являясь чем-то слишком будничным. О, точно! Внезапная идея вдруг приходит ему в голову, и Архивист точно знает, что она просто обязана сработать — и к чёрту, к чёрту все сомнения. Тут же переполнившись уверенностью в правильности своих дальнейших действий, он заходит обратно в комнату и энергично предлагает, обращаясь к человеку: — Как насчёт прогуляться ещё раз… На крыше, к примеру? — Слегка неожиданное предложение, не находишь? — усмехается тот в ответ. И то верно: самому Ванитасу это, вероятно, по вполне логичным причинам кажется совершенной бессмыслицей. — Это следует принимать как отказ? — вопрошает на то вампир. — Это следует принимать как согласие, — уверенно утверждает Ванитас.***
—…Ну и зачем мы здесь? — спрашивает человек. Они стоят на открытой верхней террасе здания отеля, и тёплый бриз развевает полы его плаща, отчего его тень на серой бетонной поверхности вызывает у Ноя какую-то нелепую ассоциацию с бабочкой. В очередной раз человек выглядит невероятно гармонично с окружающим его миром: глаза-сапфиры сливаются своим оттенком с синевой небес, солнце ярко выделяет фарфорово-бледную кожу, а спутанные ветром чёрные волосы ниспадают на лицо легко и естественно, но в то же время идеально. Ванитас будто бы находит единение со всеми объектами и явлениями этого мира. Возможно, именно это и делает его таким… восхитительным. — Мне бы хотелось кое-что тебе сказать… — неуверенно начинает Архивист, стараясь стерпеть встречу их взглядом, каким бы тяжёлым, при всей его чистоте и прозрачности, ни был взор Ванитаса. Вновь прерывается на какое-то время, подбирая слова. — Так, это я уже понял, — саркастично бросает тот, всё внимательнее прожигая его взглядом. — И о чём же? Ной подходит ещё ближе, удивляясь своему внезапно накатившему смущению; берёт человека за руку, соединяя свои пальцы с его. Практически заставляет себя задать, наконец-то, этот чёртов вопрос: — Ванитас… Как ты думаешь, у тебя есть соулмейт? На секунду весь мир останавливается. Будто перестаёт существовать всё вокруг, кроме них. Будто незначительным, бессмысленным становится всё прочее. — Да, — уверенно отвечает тот после непродолжительных раздумий. — Но, как ты, должно быть, уже знаешь после того, как проник в мои воспоминания… Я не надеюсь на взаимность. Я физически не смог бы полюбить кого-то. Моя душа слишком болезненно-пуста для этого,— говорит совершенно спокойно, будничным тоном, но какой-то надрыв чувствуется в нём, где-то за самими словами, словно это ощущение исходит не от самого произносимого им текста, а откуда-то изнутри, из самых дальних уголков его души. И Ной не имеет ни малейшего понятия, что делать с этим, а потому решает пойти несколько иным путём. — Скажи, ты видишь это? — спрашивает, указывая туда, где у него самого находится эта злополучная надпись. — …И, к слову, ни один из этих порезов я не нанёс себе сам, — добавляет, вспомнив о ещё не до конца исчезнувших повреждениях. — «Прости меня»… Вот здесь, — голос Ванитаса дрожит, когда он, присмотревшись, читает эту фразу. Они вновь встречаются глазами — смотрят друг на друга, не произнося больше ни слова. Да что уж там: не в силах произнести. Вся эта ситуация до абсурдного неправильна. Этого просто не должно было произойти. Это не может быть правдой. А если и может быть, то эта правда не должна была раскрываться с такой внезапностью. Ной ведь тысячу раз представлял этот момент, уже догадываясь обо всём. Но одно дело — догадываться, даже если в своём предположении ты уже практически не сомневаешься, и совсем другое — увидеть воочию, узнать наверняка. Взор сапфиров переполняется, кажется, всеми эмоциями сразу: есть тут и радость, и печаль, и восторг, и отрицание. Разве что привычное безразличие исчезает из них ввиду невозможности его сосуществования со всем этим всплеском чувств. — Покажи свою метку, — наконец решается попросить Архивист. Понимает, что в этом нет ни малейшего смысла, что всё и без того вполне себе ясно, что человек, рассуждая логически, обязательно найдёт оправдание, чтобы того не делать… Но вдруг получится? Да и вообще, зачем теперь Ванитасу беспокоиться о реакции Ноя на его порезы, если тот, вероятнее всего, был первым, кто буквально чувствовал на своей собственной шкуре появление каждого из них? Хотя, опять же, знать и увидеть — две большие разницы. Тот какое-то время колеблется; стягивает, однако, с себя левую перчатку, являя своему собеседнику зрелище весьма жалкое. Ной невольно вздрагивает, глядя на его предплечье, изрезанное кривыми хаотичными линиями шрамов — плоть людей всё-таки восстанавливается намного медленнее, чем вампирская. «Не показывай ему, что это ужаснуло тебя, — предостерегает самого себя, — Нельзя дать ему закрыться окончательно». Старается не смотреть на отметины, вместо того разглядывая не по-мужски длинные острые ногти Ванитаса — тоже зрелище достаточно необычное, но чёрт, как же это красиво. Спустя мгновение, совладав с эмоциями, вновь опускает взор к запястью. — «Я не отпущу тебя!..» — читает уже знакомую ему из воспоминаний строку. — Теперь позволяю тебе сказать, что это ужасно и что я чёртов псих, — с усмешкой кидает Ванитас. Ною, впрочем, совсем того делать не хочется. Он понимает. Он принимает. Но словами… Можно ли высказать нечто подобное? Едва ли. Не говоря больше ничего, Ной приближается к человеку, сгребая того в самые искренние, говорящие красноречивее любых слов, объятия. Прижимает к себе, точно пытаясь закрыть черновласого от этого безумного мира, от прошлого, от него самого. Ванитас… Чёрт, какой же он, в самом деле, хрустальный. С виду громкий, уверенный в себе, иной раз даже агрессивный, но фундаментально — хрупкое по своей природе создание, прекрасное в своей эфемерности. Дело совсем не в относительно недолгой человеческой жизни, нет — просто таков он сам, таким он ощущается. Как тот сапфир, что при огранке в неумелых руках так легко может превратиться в бессмысленную безделушку, но при должном обращении станет одним из самых прекрасных и дорогих камней. — Я никогда не сказал бы ничего подобного, — заверяет его вампир, простояв так где-то минуту и после чуть отдаляясь. И ведь не лжёт. И вправду не сказал бы, потому что никогда не посмел бы обесценить всю ту бурю противоречивых чувств, что расцветает в истерзанной душе человека. Зная о его прошлом, буквально прожив это самое прошлое, просто невозможно позволить себе такое пренебрежение. Но, что примечательно, сам Ванитас, даже открываясь ему, не надеется хоть на какое-то понимание с его стороны; даже проявляя максимальную степень искренности, не просит сочувствия, тем более — жалости. Ванитас ненавидит это — Ной и не сомневается. Более того, нечто подобное может быть даже некомфортно для черновласого — Ванитасу куда проще общаться в привычной для него несерьёзной, саркастичной манере, чем обсуждать свои настоящие чувства. Он боится выглядеть слабым, раскрыться с уязвимой стороны; он поначалу теряется, видя такую реакцию Архивиста, потому как попросту не знает, как правильно на неё ответить. Всё, что сам Ной может сделать с этим, — попытаться найти к нему какой-то несколько иной подход, но и это сделать, в общем-то, не так-то просто. — Мы соулмейты, Ванитас, — говорит после непродолжительного молчания. — Соулмейты. Это… Особенная связь, сильнее любой другой. И, к тому же, я знаю о тебе больше, чем кто-либо другой. Возможно — даже больше, чем ты сам. Я не могу осуждать или критиковать какие-то из твоих действий, являющихся следствием той боли, что тебе довелось испытать в прошлом, и я уж точно не имею ни малейшего права требовать от тебя подробностей твоих злоключений. Но… Просто чтобы ты знал: если вдруг тебе захочется выговориться кому-то, излить душу, изложить всё, что ты чувствуешь, — ты всегда можешь рассчитывать на меня. Повторюсь, я на твоей стороне, Ванитас, и это касается не одной лишь этой истории с проклятиями, но и буквально чего угодно. И тут — Ной готов поклясться, что и сам чувствует это — что-то вдруг меняется в душе этого человека; какая-то преграда между ним и Архивистом окончательно падает, разбиваясь на мельчайшие осколки. Ванитас уже не сдерживается, не пытается скрыть хотя бы что-то, когда в следующую секунду, стремительно приблизившись, выдаёт сплошным, лишённым всякого эмоционального оттенка, потоком: — Вампир Голубой Луны — совсем не ангелица. Она, возможно, и хотела как лучше, но в конечном итоге просто воспользовалась мною и Мишей для своей выгоды. Однажды… Она предложила нам стать её последователями, отдав нам Книги. Михаил охотно согласился, в то время как я противился, ведь на тот момент ненавидел вампиров и уж точно не желал быть их спасителем. И она… Она насильно, не спрашивая нашего согласия, соединила нас с Книгами Ванитаса. Со мной всё прошло достаточно успешно, осталась только эта метка, — с этими словами он поднимает всё ту же левую руку, показывая собеседнику расходящийся паутиной узор глубокого синего оттенка, от своего центра, находящегося чуть ниже локтя, расползающийся вплоть до тыльной стороны ладони, — а вот с Мишей что-то пошло не так. Его сущность, слишком светлая, слишком чистая, как бы отвергала имеющую вампирские корни силу… Кончилось всё тем, что он просто лишился левой руки, хотя и смог впоследствии установить связь Книги с заменяющей её теперь механической. Это, пожалуй, первая вещь, которую я всё ещё не простил нашей «благодетельнице», — тут он на секунду прерывает свой монолог, закрыв глаза на мгновение, выдохнув, будто пытаясь собраться с духом, и продолжает: — Но дело даже не в этом. Допустим, это не было её виной, допустим, она в самом деле пыталась лишь сделать всё лучшим образом для нас же. Но… Михаил, этот светлый мальчик, никогда и не подозревал, что эта дамочка смотрит на нас с… Определёнными намерениями. Пару раз она приставала ко мне, но каждый раз я достаточно ясно давал понять, что это не имеет ни малейшего смысла. А вот Мишу она пару раз буквально… Использовала. Он рассказывал мне об этом чисто в порядке вещей, точно подобные действия совершенно естественны, но, чёрт, это ни разу не нормально. Однажды, когда она попыталась сделать это прямо при мне, я… Я не выдержал. Я вышел из себя. Я выпустил всю силу Книги, какой только владел на тот момент. Я убил её, — заканчивает своё повествование внезапно и неуверенно, после чего добавляет: — До этого я никому не рассказывал ни о чём из этого, но, полагаю, мне действительно давно нужно было выговориться, а тебе я доверяю чуть больше, чем кому-либо другому. Надеюсь, всё ранее сказанное мною навсегда останется между нами? — Естественно, — уверяет Ной, всё ещё приходя в себя после столь внезапной откровенности со стороны человека. Мысли путаются, не желая складываться в какую-либо единую картину. Ванитас… Убил Вампиршу Голубой Луны в порыве гнева. Убил. Лишил кого-то жизни, намеренно и добровольно. Это Архивист осознаёт достаточно быстро, но куда больше удивляет его собственный на то отклик: данный факт ничуть не очерняет Ванитаса в его глазах, не делает его убийцей в самом безнадёжно-мрачном понимании этого слова. Из-за весьма объективных причин ли такого его действия или же просто из личной симпатии к человеку — Ной не знает. И не хочет знать, в общем-то; не хочет больше думать, анализировать эту ситуацию с моральной, этической или какой-либо иной точки зрения. Чувства его, как всегда, яснее мыслей — где-то на подсознательном уровне, интуитивно, Архивист решает для себя: даже эта деталь биографии Ванитаса не может изменить уже сложившийся его образ. Ванитас остаётся Ванитасом — Ной по-прежнему воспринимает его как свет, сокрытый тьмой, а не тьму в обличие света. — Ты такой понимающий, — усмехается человек, вновь возвращаясь к своему привычному беспечному тону. — Я и не надеялся, что бы ты ни говорил до этого… — Я всего лишь слишком люблю тебя, — звучит, возможно, не совсем уместно в качестве ответа на предыдущие слова, но вампира то волнует в меньшей степени, чем то, что он твёрдо намеревается сказать, независимо от всех прочих обстоятельств. — И, честно признаться, я не знаю, куда мне деть это чёртово чувство, потому что игнорировать его практически невозможно. По правде говоря, Ной всё ещё сомневается в истинной сути своих чувств к этому человеку. Они знакомы не так уж давно, и отношения между ними явно не должны развиваться столь стремительно. Но, видимо, связь родственных душ берёт над ним верх — и Архивист высказывает всё так, как чувствует. Так, как подсказывает ему сердце, безумно колотящееся в груди во время этого разговора. — Я знаю, что это может показаться нелепым, неправильным, странным, — продолжает, — но я… Я просто хочу попытаться. Попытаться по-настоящему исполнить роль твоего соулмейта. Взять ответственность. Быть рядом. Защищать, если потребуется. Исцелить твою душу, попытаться излечить рассёкшие её незаживающие душевные раны. Конечно, я не смею утверждать, что способен изменить тебя, но я готов сделать всё возможное, чтобы хоть немного помочь тебе. Вздыхает, отходя на шаг назад. Нелепо, чертовски нелепо. Но лучше так. Он хотя бы пытался. Уже хоть что-то. — И тебя не смущает, что я человек, а ты — вампир? — хитро прищурившись, вопрошает вдруг Ванитас. Уходит от разговора, снова замыкаясь в себе. — А почему должно?.. — не понимает Ной. В пылу всех внезапно нахлынувших эмоций он и не думает об этом маленьком, но, несомненно, существенном нюансе. — Ну, хотя бы потому, что я проживу всего-то на пару-тройку тысяч лет меньше тебя, — саркастично кидает человек, после чего, не дожидаясь ответа, направляется к лестнице, оставив вампира наедине с данной мыслью. И как же он сразу не подумал? Ванитас умрёт через несколько десятков лет — человеческий век, по вампирским меркам, недолог. Они буквально обречены. История этой любви — если она вообще имеет хоть какие-то шансы на существование — совершенно точно не может быть счастливой. Беспокоит ли это Архивиста? Определённо. Печалит ли? Несомненно. Заставляет ли прекратить всё это, выбросить из головы саму идею о единении родственных душ, перестать верить и надеяться? Едва ли. И уж тем более, несмотря ни на что, даже учитывая всю кажущуюся безнадёжность и бесперспективность этих отношений, игнорируя любые к тому препятствия, любые сомнения и предрассудки, Ной никогда не перестанет любить, даже если это практически гарантированно приведёт к безрадостной, переполненной страданием вечности. «Любовь… сильнее Смерти? — мысленно вопрошает он.— Или всё-таки Смерть сильнее Любви?» Пока что вампир не может дать однозначного ответа. Да, смерть в конечном итоге побеждает любую жизнь — что вампирскую, что человеческую, уничтожая все её составляющие, не делая исключением из сего правила даже любовь — логично, что сия сила во многом ту превосходит. Логично — но не истинно, во всяком случае, для Ноя; несмотря ни на что, вопреки всякой логике хочется верить ему, что если и есть что-то, что способно превзойти эту разрушительную мощь, если и есть что-то более могущественное, то таковым её противником, несомненно, является именно любовь. «Что ж… В конце концов, жизнь расставит всё по своим местам», — лишь эта мысль, являющаяся, скорее, неким нейтральным, пассивным выводом, успокаивает его хоть на некоторое, пусть и непродолжительное, время.