Тайна Купидонова Лука

NC-17
Завершён
105
автор
Фэндом:
Размер:
100 страниц, 42 903 слова, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
105 Нравится 34 Отзывы 23 В сборник

Часть 5

Настройки
Стрелки карманных часов бегут, спешат, сталкиваясь, подгоняя друг друга и снова разлетаясь в разные края циферблата. Каждую секунду, каждый раз, когда молодой человек вытаскивает из кармана часы, движение стрелок воспринимается совсем по-разному: то они бесконечно быстро отматывают время, то, наоборот, словно стоят на месте, тихим ходом отмеряя одну ужасно длинную секунду за предыдущей не менее противной и тягучей. Крышка часов захлопывается, их снова убирают в карман, но тиканье, не прекратившееся от этого, хоть и невозможно услышать в гуле площади, продолжает бесить. Резким движением руки Трубецкой встряхивает свои смарт-часы, глядя на запястье, и его зубы сжимаются так, что, кажется, еще немного, и последние выпадут, а сложенные  в тонкую линию губы практически не видны на бледном лице. Над площадью висят тяжелые тучи, разрезаемые крестом в руках ангела на александрийской колонне, и ни один, даже крохотный лучик солнца не пробивается через них, не попадает на влажный от недавнего дождя асфальт. Сложно сказать, что больше бесит стоящего у ворот государственного эрмитажа Трубецкого: дождливый, холодный, промозглый март и пронизывающий ветер, залетающий даже под полы теплого пальто, отсутствие солнца, в котором он физически чувствует собственную вину, или ожидание. В счет своей сущности и заложенной природой и посланником богов пунктуальности он ненавидел опаздывать, никогда не задерживался сам и испытывал жгучее чувство ненависти ко всем, кто приходил не вовремя. И ему хотелось бы и сейчас стоять и успокаивать себя планированием речи, которую он вывалит на опаздывающего, продумыванием тирады, полной гнева, но даже злиться не получается. Аполлон задерживается уже на час и двадцать семь минут. Самое мерзкое, что, даже если он сейчас придет, его нельзя будет упрекнуть в опоздании, и даже не потому, что златокудрому палец в рот не клади, не по локоть - по колено! - откусит. Он ведь может сказать то, чего меньше всего хочется услышать: "Я не опоздал, я просто не хотел приходить". Трубецкой даже понимает, почему к нему идти не хочется, он бы после того, что было, и сам к себе не приходил, только почему-то ему выбора никто не предоставил - жить с этим или нет, забыть или хранить память о том дне. Единственное, в чем, возможно, был выбор, это бороться ли за Аполлона и его доверие, да и в этом вопросе все уже предрешено роком судьбы. Либо ты возвращаешь Аполлона, либо ты не живешь, потому что существование без него - просто физическая активность, но без вкуса жизни, без счастья и удовлетворения. По лицу переводчика скользит луч солнца, хотя тучи не расступаются ни на миллиметр, и он понимает, что это определенно знак от опаздывающего. Скучающим взглядом он скользит по площади, будто стараясь найти знакомую копну кудрей, но, не замечая ее, все же останавливается взглядом на приближающейся фигуре выходящего из арки Невского юноши. Не зацепиться за него взглядом сложно. Он на противоположном конце площади, но все его движения видны слишком хорошо, слишком ярко - вроде бы, обычная походка, но что-то явно не так, и на осознание хватает нескольких секунд. Молодой человек поворачивается на месте резко, прокручиваясь на 360 градусов, полы его расстегнутого пальто разлетаются от ветра, и он, застывая в пол-оборота к Александрийской колонне, дергает вверх плечом дважды. Трубецкой не успевает и моргнуть, как молодой человек уходит в резкую волну всем телом, а после, как ни в чем ни бывало, продолжает спокойно идти, останавливаясь раз в несколько секунд и мерно покачивая корпусом из стороны в сторону. Изящным движением он выводит руки в стороны и, щелкая пальцами, ловко очерчивает носком ботинка круг на асфальте, тут же перескакивая на нее и снова прокручиваясь на месте. По тёмным чуть волнистым аккуратно уложенным волосам скользят солнечные зайчики, порождая янтарный отлив, и Трубецкой невольно присвистывает. Стоило сразу догадаться, что танцевать посреди центральной площади города при такой толпе людей может только Аполлон. Движения завораживают, с этим нельзя спорить: от того, как жеманно он касается собственной щеки пальцами, как ловко стучит каблуками обуви о каменное полотно, как резко поворачивает головой, проходят мурашки по телу. Слишком быстро Рылеев оказывается рядом, и, вытаскивая один беспроводной наушник из уха, тут же прячет его в чехол, кивая Серёже и покачивая головой в ритм играющей музыке. - Ты опоздал, - начинает переводчик настолько мягко, насколько может после полутора часов ожидания под пронизывающим ветром, и в его голосе все равно слышны нотки осуждения. - Все, возможно, могло быть иначе, если б не эти ужасные пробки, - перебивает его Рылеев, напевая точно знакомую собеседнику строчку, и, подмигивая ему, протискивается мимо, проходя в сторону билетной кассы. - Не гунди. Всего-то на полтора часа. Не на сутки же. - В следующий раз, пожалуйста, постарайся приходить вовремя, - аккуратно просит Гермес, проходя следом за товарищем и глаза закатывая в ответ на эту иронию. - В такие моменты слишком быстро я теряю терпение. - И нервные клетки. Может, стоит попробовать витамины в таблетках? - снова нараспев подхватывает Аполлон, смеется заливисто и, оборачиваясь, голову чуть склоняет, виновато улыбаясь. - Я же говорю, не гунди. Следующего раза еще, может, вообще не будет, а ты уже авансом ныть начал. Хочется спросить про Земфиру, узнать, правда ли покровитель искусств потратил время на прослушивание любимой музыки обманщика, знал ли он до этого о творчестве исполнительницы, как ему. Только дистанция между ними все еще напоминает, что они не друзья, чтобы спокойно обсуждать музыку, как будто до этого ничего не было. Рылеев отходит к очереди в билетные кассы, и Трубецкой, словно боясь, что потеряет спутника в толпе, хватает его под локоть, вокруг чужой руки обвиваясь собственной. Рылеев молчит, натянуто улыбается, проходя к очереди, и, оборачиваясь к спутнику, в глаза ему заглядывает, чуть поднимая голову. - Если ты руку не уберешь, я тебе ее сломаю, - тихо мурчит Аполлон, медленно освобождая себя от этих живых оков, и прячет ладони в карманы. Жест больно бьет по самооценке, задевает и без того многострадальное эго. Как так - послушать Земфиру точно ради этой встречи, согласиться на свидание, прийти сюда таким до ужаса красивым! А потом просто не позволять касаться, еще и отходить на полметра! В музей еще не вошли, а правила "смотреть можно, трогать нельзя" уже в действии! - Зачем тогда на свидание пришел, если не хотел этого, - тихо ворчит Трубецкой, рукав отряхивая, словно пытаясь с себя сбросить остатки желанных прикосновений. Рылеев разворачивается одной ногой на каблуке обуви, и, притягивая к себе за воротник пальто собеседника так резко, что тот чуть не падает, в сантиметрах от его лица застывает, в глаза глядя озлобленно, как пёс, в угол загнанный. - Запомни раз и навсегда. Мы здесь на работе, а не на свидании. Я пришел ради Эроса, а не потому, что мне бешеное удовольствие доставляет проводить весь световой день с человеком, сбросившим меня на скалы и сломавшим мне остатки крыльев, - практически выплевывает ему в лицо Кондратий, брезгливо отталкивая от себя так же резко, как притянул ближе, и руки отряхивая друг о друга, будто стараясь избавиться от прилипшего к ладоням пепла сожалений о былом. Трубецкой молчит все оставшееся время, пока они стоят в очереди, пока Аполлон платит за оба билета, пока они проходят в музей. Он даже не хочет смотреть на своего партнера по преступлению, но взгляд отвести не получается - поэт дышит полной грудью, ходит по залам, останавливаясь то у одного экспоната, то у другого, и всматривается в каждый мазок кисти, в каждый изгиб мрамора на скульптуре. Аполлон, кажется, вернулся домой - с губ его не сходит улыбка, на щеках играет здоровый румянец, и глаза искрятся так счастливо, что отводить от них взгляд - преступление. Сергей с трудом сохраняет самообладание и выдерживает эту натянутую, как струна на кифаре, тишину между ними. Из вариантов, которые могут помочь избежать неловкой ситуации, есть только один - открыть соцсети и не вылезать из них, пока они не разъедутся в разные концы вселенной еще на полторы тысячи лет. Переводчик аккуратно вытаскивает телефон, снимая блокировку с него, и открывает инстаграм, касаниями пальцев перелистывая неинтересные посты и на автомате продвигаясь следом за спутником, держась чуть позади него. - Ты можешь сделать чуть более заинтересованное лицо? А то от твоей кислой рожи скоро даже статуи начнут отворачиваться, - недовольно фыркает Рылеев, пальцами скользя по плечу, будто стараясь смахнуть с него золотые кудри, которые там были раньше. Божественное обличье осталось в прошлом - короткие уложенные темно-каштановые волосы чуть вьются, и ощущение, что ничто не щекочет шею, все еще кажется непривычным. Рылеев недовольно поджимает губы, скрещивая на груди руки и мягко улыбаясь девушке на полотне картины. - Если б ты нашел, что меня может заинтересовать, я бы был повеселее, - заторможенно отзывается Трубецкой, вглядываясь в экран айфона и чуть приподнимая бровь, словно удивляясь увиденному. - Вау, а тут картина красивая. Хочешь, покажу? Серёжа в приглашающем жесте поднимает телефон, собираясь протянуть его Кондратию, но, замечая этот недобрый огонек в глазах, тут же блокирует гаджет и прячет его в карман брюк. Поэт делает несколько шагов к своему спутнику и, хватая его за лацканы пиджака, дергает на себя, гневным взглядом изучая его черты лица и останавливаясь на глазах. - Ты, блять, находишься в здании, где, твою мать, пять этажей "вау каких картин", - гневно рычит ему в губы Рылеев, руку одну убирая. - Может, все же оторвешься от тупой техники и наконец прикоснешься к прекрасному?! Трубецкой невозмутимо взглянул на стоящего перед ним парнишку и, вызывающе улыбнувшись, ловко опустил руки на чужие ягодицы, стискивая их и легко массируя, с удовольствием наблюдая, как губы бога чуть дрожат, его глаза чуть закатываются, а щеки алеют не то от возмущения, не то от приятных ощущений. - Придурок, ты что творишь? - Шипит Рылеев и старается от рук увернуться показательно, на практике только плотнее прижимаясь к ладоням и взгляд отводя от глаз в район острого кадыка переводчика, чуть двигающегося во время говорения. - Прикасаюсь к прекрасному, сам же просил, - невозмутимо продолжает Трубецкой и, замечая, как взгляд его собеседника опускается ниже, прижимает к себе плотнее, победно улыбаясь и показательно сглатывая слюну, зная, что от этого молодой человек сильнее стиснет зубы, словно пытаясь себя убедить, что он туда вовсе не смотрит, что ему совсем не нравится, не хочется, как пару тысяч лет назад, коснуться адамова яблока губами. - Выпусти меня, - настойчиво требует Кондратий, стараясь оттолкнуть от себя ладонь Трубецкого и отходя от него на шаг, окончательно выкручиваясь из  железной хватки. - Мне нужно умыться, у меня, знаешь ли, аллергия на твои руки. - О, я тебя провожу, а то еще заблудишься, - усмехается Трубецкой, под локоть подхватывая спутника и широкими шагами покидая зал, силой утаскивая за собой поэта.  - Уж по пути в уборную я не заблужусь. Там я бы и без тебя справился, знаешь, - рычит Кондратий, сдавливая запястье Серёжи и недовольно поджимая губы. - Руки убери, ты в музее, тут Аполлона не трогают. - Ты же не Бельведерский, - хмыкает переводчик, поворачивая за угол и легко накрывая руку спутника своей второй, плотнее прижимая ее к запястью, будто боясь, что тот снова руку отпустит, исчезнет. Рылеев не отпускает, только крепче запястье стискивает, но уже не в жесте протеста, а словно успокаивая, убеждая, что былое уже не повторится. - Бельведерский в Москве, это я знаю. - Хотел бы и я там быть сейчас, - плюется ядом Кондратий, глаза закатывая и останавливаясь у дверей в уборную. - Все, теперь уберешь руки? Дальше не заблужусь. Трубецкой покорно ослабляет хватку, нежно проводя напоследок пальцами по сгибу чужого локтя и окончательно убирая ладонь, на что его спутник деланно облегченно выдыхает, глаза закатывая, и, языком цокая недовольно, разворачивается, собираясь скрыться за дверями. Молодой человек делает шаг вперед, и его тут же одёргивают назад, плотно прижимая к телу и перехватывая поперек груди, чтобы не вырвался. Дверь уборной открывается, комнату покидает мужчина, и только когда он уходит, Сергей убирает ладони от чужого тела. К его удивлению Рылеев не отходит, не рычит, не брыкается, а так и остается стоять, плотно прижавшись разлетом острых лопаток к крепкой груди. - Теперь можешь идти. Было бы обидно, если бы спонсора этого великолепия убило дверью, - усмехается Трубецкой где-то прямо над ухом, и его горячее дыхание, приглушенный чуть хриплый шепот оседают на ушную раковину, отчего по уже не прикрытой длинными кудрями шее проходит рой мурашек. Его хочется касаться, хочется чувствовать. Прижаться носом к каштановым кудрям, губами коснуться кожи за ушком, прикусить и оттянуть мочку сейчас нужнее, чем воздух, это не просто небольшая мания. К Рылееву тянет, как магнитом, и противиться этому хочется, да только сил нет, никакой, ни малейшей возможности. Да и сопротивление это, кажется, никому и не нужно. Кондратий невольно склоняет голову в сторону, будто пытаясь увернуться от жгуче-колющего чужого дыхания, но на самом деле только подставляя шею под эти нежные касания снова. Гермес осторожно проводит по чужой спине, по шейным позвонкам ладонью, и, запуская ее в волосы, оттягивает за них в сторону, губами припадая к коже за ухом, обводя ее язычком, покусывая, оттягивая и цепляясь губами, отчего дыхание Аполлона сбивается, из груди доносится тихий, смешанный с мелодичным "ах" выдох через приоткрытые губы, и от этого звука Гермеса ведёт окончательно. - Может, тебя все же проводить?.. - тихо интересуется Сергей и, не дожидаясь ответа, впихивает млеющего в его объятьях юношу в двери уборной, тут же вжимая в стену и грубым движением колена разводя его ноги. Ответа не требуется, но Трубецкой его и не ждет. Он видит, как губы Рылеева подрагивают, время от времени распахиваясь и тут же закрываясь, будто он пытается в очередной раз съязвить, огрызнуться, подобрать слова, чтоб уколоть побольнее, но только вместо ядовитых ругательств с его губ срывается шумный выдох. Злобный остервенелый взгляд, режущий по скуле обманщика похуже клинка сразу после того, как покровителя искусств вжимают в стену, мутнеет и, когда пушистые ресницы закрываются, даже этот короткий жест чувствуется напряженным и томным. По лицу, по сведенным в напряжении бровям и зажмуренным глазам читается немая просьба выпустить, не удерживать, в воздухе ощущается повисшая угроза расправы, и Гермес знает, что это не шутка. Он готов отойти, извиниться за дерзость и покинуть комнату, где он явно будет лишним, и переводчик уже делает небольшой шаг назад, медленно убирая собственное колено, но тут же останавливается. Аполлон выгибает поясницу и сам чуть разводит бедра, будто демонстрируя, что жест лишним не был, что сейчас точно не тот момент, когда нужно извиняться, уходить в стороны. Желание ударяет в голову резким импульсом, летит кометой Галлея где-то внутри, вдоль белой линии, и, врезаясь в черепную коробку, рассыпается тысячей атомов, оседая где-то внизу затягивающимся морским узлом. Накрывает волной ощущение уникальности и неповторимости момента - за столько лет, что они пробыли на Олимпе, Аполлон ни разу не дал коснуться себя, не позволил делить с ним постель, не разрешил даже притронуться к кудрям. Сейчас, правда, кудрей нет, людское обличие не позволяет зарыться в них пальцами и сжать покрепче, но аккуратно уложенные волны тёмных каштановых волос идут поэту, не признать это может только слепой. Трактовать эти телодвижения двояко нельзя, не получается при всем желании. Трубецкой по-хозяйски размещает руку на чужих ягодицах, ближе прижимая объект обожания тазом к себе, и, накрывая жадным поцелуем чужие губы, слишком открыто и легко протискивается меж приоткрытых губ язычком. Он скользит по кромке зубов, легко и стремительно проникая внутрь, поддевает кончик чужого язычка и играет с ним, вылизывая чужое нёбо размашистыми движениями и вырывая из чужой груди тихий скулеж. Руки Аполлона опускаются на шею партнера, и он, голову чуть склоняя, царапает светлую кожу ногтями, вжимаясь ближе и чуть отводя ягодицы назад, стараясь к ладони приластиться. Инициативу в поцелуе Рылеев себе возвращает, жадно кусая чужие губы, впиваясь в них собственными, пальцами ощущая, как по чужой шее от ловких движений язычка пробегают мурашки. Реальность словно обволакивает липким туманом, в нос ударяет до одури сильный и слишком приятный запах одеколона. Воздуха, кажется, больше не существует - только запах чужого парфюма, тела и искрящееся напряжение в воздухе. Трубецкому хочется прижаться губами к шее, пройтись поцелуями по всему телу, расстегнуть рубашку и губами отметить каждый миллиметр кожи, насытиться вкусом чужой кожи, касаниями, нежностью, но он прекрасно знает, что Аполлон в любую секунду может передумать, и, если сейчас он, изгибаясь в чужих руках, млеет, подставляет чувствительную шею влажным и горячим губам, это совсем не гарантирует того, что через пару мгновений он, получив то, что хотел, не оттолкнет оппонента. Гермес резко подхватывает партнера под ягодицы, пересаживая его на раковину, и, быстрыми движениями расстегивая пуговицы его рубашки, припадает губами к изгибу шеи, укусами переходит на ключицы, вырывая томные, приторно-сладкие стоны. Рылеев сам расстегивает собственные брюки, и, ощущая, как ладонь переводчика проскальзывает под белье, захлебывается стоном, подорванно мыча и поясницу дугой выгибая. Мир растворяется, рассыпается атомами, как при большом взрыве, от которого появилась вселенная, теряется в квантах света, бьющегося внутри, разлетается громким криком от первого проникновения и тонет в дионисовом экстазе. Не отметить музыкальность чужих стонов сложно, и Серёжа даже закрыл бы рот ладонью Рылееву, заставил бы сдержаться, заткнул бы поцелуем, чтоб тот не вскрикивал на весь этаж, но лишить людей возможности не только видеть искусство, но и слышать его - настоящее преступление, похуже кражи картины. Резкие глубокие проникновения, прикосновения кожи к коже, шумное горячее дыхание в изгиб шеи, жадные смазанные и влажные поцелуи - определенно тот вид прекрасного, ради которого Трубецкой пришел в музей. Ему даже кажется, что ходить по музеям нужно именно так, это вполне заслуженная награда за три с лишним часа мучений во всех залах. Рылеев выгибается, как от удара током, вскрикивает оглушительно громко, ногтями впиваясь в чужое предплечье и зарапая его до крови, еще пару раз активно подается бедрами вперед, и, изливаясь на ладонь партнера, обмякает, чуть подрагивая от накрывающей волной эйфории, проникающей в каждую клетку тела. Серёжа дает ему пару минут прийти в себя, отстраняется, выходя медленно, и отворачивается, позволяя одеться, не смущаясь чужого пытливого взгляда. - Правда то, что сказал Морфей? - интересуется Рылеев, застегивая рубашку и чуть оттягивая отложной воротничок, взглядом скользя по алой отметине в отражении в зеркале и недовольно цокая языком. - Что за путеводную звезду ты тут нарисовал? Что, без нее заблудишься? - А что тебе сказал Морфей? - лениво уточняет Трубецкой, опираясь спиной на прохладную стену уборной и вытаскивая из кармана брюк, чуть спадающих из-за незастегнутого ремня, пачку сигарет. - И нет, это звезда не для меня, а для окружающих. Но я бы еще раз за ней отправился. Рылеев резким жестом выхватывает пачку сигарет из чужих аккуратных пальцев, и, пряча ее в свой задний карман, укоризненный взгляд адресует быстроногому, бровь поднимая и поджимая губы. Весь его вид будто пытается демонстрировать недовольство, но на дне радужки глаз все еще плещется физически ощущаемая эйфория, накрывающая с головой от одной мысли о том, что закончилось буквально пять минут назад. - Курить в Эрмитаже? Совсем ебнулся? Это храм искусства! Ты очернишь его! - начинает тираду Аполлон, застегивая последние пуговицы рубашки и аккуратно заправляя ее в брюки, отворачиваясь к раковине и включая воду. Его ладони обдает холодной водой, и молодой человек, зачерпывая жидкость лодочкой из ладоней, омывает лицо, будто стараясь смыть с искусанных чуть припухших губ довольную улыбку. - То есть, то, как ты сейчас в своем храме искусства змеей извивался и просил поглубже, его не очерняет, а мое курение, конечно, худшее, что с ним может произойти, правильно? - задумчиво тянет Трубецкой, незаметно притягивая ладонью к себе пачку сигарет из чужого кармана и намеренно демонстрируя ее через зеркало своему собеседнику. - Не думаешь ли, что забирать что-то у бога воровства - не лучшая идея, птенчик? - Кажется, ты обещал обойтись без своих штучек при мне, - обиженно фыркает Аполлон, гордо вскидывая голову и расправляя плечи, в очередной раз дергая воротник рубашки и пытаясь прикрыть им позорное для него, человека приличного, клеймо, выдыхая недовольно. - Кто вообще тебя просил об этом... - Вообще-то, ты, - хмыкает Гермес, поправляя чужой воротник и пряча пачку сигарет к себе в карман, из которого он ее и достал. - Не всё, о чем я прошу, надо делать, - Кондратий прокручивается на каблуках туфель и покидает уборную, выходя в коридор и глубоко вдыхая не такой спертый воздух, расплываясь в счастливой улыбке. - Я напомню это в следующий раз, когда ты попросишь вернуть коров, - усмехается Трубецкой, выходя следом и одергивая чужую руку от многострадального воротника. - Да не тереби ты его, никто и не заметит. Не привлекай внимание. Сергей видит, как его спутник коротко смущенно кивает, и, хватая его за запястье, утягивает за собой в противоположную от необходимой сторону. Кифаред идет спокойно, даже не задавая вопросов, только опуская голову и улыбку пряча во взгляде на паркет.  Кажется, повлиять на этого далёкого от искусства человека все же удалось: вот он, сам бежит в какой-то из залов, так за руку тащит! Может, даже покажет картину, которая ему нравится! Или хотя бы статую, может, амфору! Может, даже его собственную найти удастся! В быстро сменяющихся, словно крутящихся в калейдоскопе, комнатах мелькают шедевры мирового искусства, и Аполлону хочется остановиться, о каждом вспомнить, каждого коснуться - вдохнуть дивный запах каждого зала, вспомнить все легенды и истории о каждом экспонате, поделиться этим! Залы истории, сервизы, предметы, которыми пользовались когда-то члены царской семьи, чашки Павла Первого с именным автографом, приковывающим взгляд, множество личных вещей - остановиться хочется, вчитаться в подписи, визуализировать, как это использовалось, слиться всем естеством с мыслью о том, как кромки этой самой чашки касались губы императора. - Дошли! - облегченно выдыхает Сергей, останавливаясь возле стены и выпуская наконец запястье своего спутника, отчего тот, чувствуя, как исчезло привычное тепло, короткий взгляд бросает на чужую руку, мыслями все еще оставаясь в покинутом зале. Рылееву оборачиваться не хочется - оставить бы Серёжу, пусть стоит, рассматривает то, к чему он так бежал через два этажа и лестничный пролет, а самому вернуться и еще хоть раз взглянуть на автограф Павла, убедить посетить зал Рубенса и проникнуться "Данаей" хотя бы еще на секунду. Любопытство берет верх, увидеть, что так нравится Гермесу, все же хочется: не чужие друг другу люди, а Аполло так и не знает, что интересует его спутника. Он поворачивает голову, бросая взгляд на то, что с интересом изучает Трубецкой, и, не успевая сдержать эмоции, брезгливо кривится. - План эвакуации?! Ты серьезно?! Мы сюда бежали, чтоб ты посмотрел на план эвакуации?! - Взрывается Аполлон, сразу же разворачиваясь в противоположную сторону и стремясь вернуться в зал, из которого они только что ушли - да с чашками императора говорить приятнее! Они и то более интеллигентные! Нет, прийти в Эрмитаж, чтоб посмотреть план эвакуации! Невиданный идиотизм! Трубецкой, даже не поворачивая головы, хватает уходящего под локоть, и, притягивая к себе вплотную, наклоняется к его уху, опаляя ушную раковину и волосы своим горячим дыханием. - Я понимаю, что в твоем состоянии сейчас пробежка по лестницам не была пределом мечтаний, - тихо и даже, вроде, заботливо произносит Гермес, крепче стискивая сгиб локтя, когда его слушатель порывается вырваться и уйти. - Я даже приношу свои извинения за это. Но ты же, я надеюсь, не собирался красть картину, не посмотрев, как быстро отсюда свалить, не запомнив, где в залах камеры  и не просчитав пути отступления, правильно? - Мне не нужна картина, - поправляет его Аполлон автоматически, вслушиваясь в шепот и слегка кивая, постепенно понимая, что в созерцании этого мирового шедевра, наследия ЮНЕСКО под названием "план эвакуации" какой-то смысл все же есть. - А ты не бесполезный, слушай... - Сочту это за комплимент, но хотелось бы, конечно, услышать что-то типа "ты был великолепен", - усмехается Трубецкой, мягко скользя пальцами по чужому локтю, будто извиняясь за применение силы и удержание, понимая, что это, хоть больно и не было, но удовольствия доставило мало. - Будешь трындеть об этом на каждом шагу - и в следующий раз не услышишь, - фыркает Аполлон, руку убирая и будто пытаясь восстановить свою шутливо задетую гордость, хотя искры в глазах и усмешка на губах все еще выдают его с головой. От "следующего раза" на губах быстроногого залегает нежная улыбка, и тот, через плечо глядя на партнера, усмехается коротко, быстро фотографируя схему выходов и входов на телефон. Аполлон, кажется, совсем незаинтересованно погружается в созерцание экрана собственного мобильного, и Трубецкой, не считая правильным заглядывать в чужой гаджет, всматривается в родные черты лица. - Чем занят? - непринужденно интересуется Сергей, мягко поправляя пальцами темную короткую волну кудрей. - Такси вызываю. Десять минут у меня еще есть, пока машина приедет, - отзывается Кондратий, блокируя устройство и пряча его в карман, пока его собеседник переводит взгляд под потолок, в угол коридора. - Я мог бы тебя подбросить, - задумчиво тянет переводчик, чуть склоняя голову и изучая зрительно угол между двумя стенами и потолком. - Прости, но я хочу ехать с комфортом, а не с дискомфортом, - извиняется Кондратий, и от отсутствия упрека в его голосе уже даже злиться не хочется. - Куда ты там смотришь? - Сейчас, две минуты и пойдем. Трубецкой щелкает пальцами, и из угла раздается скрежет, тихий и ужасно мерзкий, механический, словно по стеклу пенопластом прошлись. Аполлон морщится болезненно, ухо зажимая двумя пальцами, и Серёжа, усмехаясь, ведет в воздухе рукой, отчего камера в углу начинает мелко искриться. - Мне нужно будет задержаться, после первого этажа сам пойдешь. Проверим, что у них с камерами, - коротко говорит Трубецкой, и Рылеев не отказывается, не пытается спорить, принимая это решение как однозначно правильное. До первого этажа доходят молча, но уже поменявшись местами - теперь чуть позади семенит Кондратий, то и дело отставая, стараясь попутно заглянуть в каждый коридор и каждый зал, из-за чего Трубецкой то и дело его хватает за локоть и тянет назад. У входа прощаются рукопожатием, и Рылеев, коротко обнимая на прощанье Серёжу, почти как Мишу обычно, скрывается за дверями. Обманщик достаточно легко и быстро выводит из строя камеры еще в двух залах и непринужденным движением руки ломает пульт управления системой безопасности, стремительно покидая Эрмитаж. Он особенно остро ощущает нехватку в дружеских беседах, желание все рассказать, излить свои переживания на кого-нибудь, обсудить все случившееся, и кандидатуры лучше, чем его друг детства, он еще не нашел для таких дел. Длинные гудки в телефонной трубке быстро прекращаются, сменяясь на тихий, слегка сонный голос Муравьёва. От него, кажется, так и веет уютом, теплом, домом, а на плечах почти физически ощущается присутствие теплого мягкого пледа. - Серёж? - зовет Апостол, и в голосе слышна улыбка. - Все хорошо? - Да, нормально, - отмахивается Трубецкой, поправляя мини-гарнитуру в ухе. - Я тебя разбудил? Можем встретиться, кофе выпить? - Нет, не разбудил, я читаю. Но встретиться идея хорошая, я тебе про новую книгу расскажу! Я у Миши нашел! Там про мифологию! - Воодушевленно, совсем по-детски вещает Апостол, и на последней фразе слышит тихий нервный смешок своего друга. - Раз про мифологию, то давай, - улыбается Трубецкой, едва сдерживая еще одну нервную усмешку и одними губами произнося недовольное "фома неверующий". - Про какую? Я надеюсь, не про римскую? - Про скандинавскую! Я вот только что дочитал еще одну песнь! Там про то, как Локи коня родил, ты представляешь! Трубецкой тихо хмыкает, отстраненно воспринимая информацию из рассказа друга. Свободную от телефона руку он запускает в карман брюк, и, нащупывая там какой-то гладкий фантик, чуть хмурит брови, вынимая неожиданно найденный предмет. На средство контрацепции, припрятанное для крайнего случая, Сергей смотрит с выражением вселенской скорби - почему он, бог разума, такой тупой? Как можно было забыть? Тихое "блять" не слышно за воодушевленными рассказами друга о Локи и его достижениях, но при очередном упоминании скандинавского товарища первая фраза словно закольцовывается, раз за разом повторяется, как записанная на виниловую пластинку. "Там Локи коня родил." - Напомни, Серёж, а Локи у нас бог... чего? - интересуется Гермес, пряча руки в карманы и поправляя воротник-стойку у своего пальто, съеживаясь и шею прикрывая от ледяного ветра, дующего с Невы. - Огня, кажется? - Да, а еще обмана! Так вот, и потом он превращается в кобылу! - продолжает увлечённо рассказывать Апостол, и после первой его фразы слышится удрученный скулёж Трубецкого. - Я перезвоню тебе, у меня Паша на второй линии, - искусно врёт Гермес и, сбрасывая звонок, руками опирается на холодный и влажный поребрик, отделяющий Неву от города. К таким поворотам его жизнь точно не готовила. Как-то верховные говорили, что есть и другие боги, что полномочия у них те же самые, и это было предрешено: на случай, если Гермес умрет, ложь будет контролировать Локи, а если Тор лишится своих сил, если он падет в битве, все молнии окажутся в руках одного Зевса. Для повелителей погоды это даже удобно было: например, не нужно контролировать все циклоны, только те, что над территорией твоего народа. Только вот, если полномочия идентичны, то, получается, что и возможности равны - если у Локи получилось, получится и у остальных, это логично, понятно, как дважды два. - С чисто анатомической точки зрения это невозможно, - тихо повторяет себе Сергей тихим шепотом, водя указательным и средним пальцем левой руки по виску. - Ты не забыл, что он целитель, первый лекарь мира и, на минуточку, бог? - возражает ему Гермес, ощущаясь небольшим бесёнком на плече, змеем искусителем, порождающим те мысли, от которых так хочется сбежать, верить в которые не хочется. - Ты ничего не знаешь о его теле и его возможностях. Тебе скульптуры и его портреты представлены не в разрезе, даже если у него там ребер не тринадцать пар, а семнадцать, ты не узнаешь об этом.  - Нет, с ребрами в него точно все нормально! - Убеждает сам себя Трубецкой, и в черепной коробке сладким сиропом растекаются мысли о том, как он гладил его по ребрам, скользил по их выступающим косточкам, как царапал их, выдавливая тихие первые стоны из часто вздымающейся груди. - Я проверял. - Жаль, что тебе не поможет это, правда, дорогуша? - Язвит Гермес, будто провоцируя, управляя его разумом, намеренно раз за разом повторяя те слова Серёжки Апостола, проворачивая их по кругу и смеясь коварно, явно получая удовольствие от чужого мозгового штурма. - Я, конечно, понимаю, что ты дал людям языки, но не мог бы ты сейчас свой язык засунуть себе сам знаешь, куда? - огрызается Трубецкой, головой мотая, будто пытаясь скинуть с себя этого провокатора, вернуть его в Тартар, где ему за такое самое место.
105 Нравится 34 Отзывы 23 В сборник
Отзывы (3)