ID работы: 10525806

Спаси и сохранись

Слэш
NC-17
Завершён
1603
автор
senbermyau бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
90 страниц, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1603 Нравится 230 Отзывы 469 В сборник Скачать

8

Настройки текста
Кенма стоит перед больницей, чувствуя, как плечи оттягивает рюкзак, и понимает, что случай совсем не: «План настолько тупой, что может сработать». Случай: «План тупой, и ты тупой, и нихера у тебя не выйдет». Но вон там, за окнами пятого этажа, его ждёт ещё один такой же тупица, и не помочь ему нельзя. Не помочь ему — ещё страшнее, чем помочь. Так что страх окружает Кенму лавкрафтовскими щупальцами, душит, стекает холодным потом по спине. Все эти шпионские приключения, голливудские ограбления — всё это красиво со стороны, когда кадры ловко склеены режиссёром, а храбрость дорисована спецэффектами. В жизни у тебя есть план, каждый пункт которого под вопросом. План, на который Кенма потратил неделю в надежде, что этой недели хватило Куроо, чтобы восстановиться. План, который он придумал, увидев леса, скелетообразной плесенью примкнувшие к западному крылу больницы. Если бы не облицовочные работы, Куроо суждено было бы сдохнуть в тюрьме. Можно сказать, повезло. А можно промолчать, потому что больше не повезёт. Удача в жизни Кенмы — акция одноразовая, и он уже давно растратил накопленные бонус-очки. Если бы он верил в карму, то знал бы, что ничего не получится, потому что в жизни своей он не сделал ничего хорошего. Переродившись, он наверняка станет камнем на дороге у какого-нибудь вшивого бара. Когда в вонючий сортир очередь, люди выходят на улицу и ссут за ближайшим углом. Вон там, под кустом, он и будет лежать тысячу лет, пока не заслужит право снова быть человеком. Снова по-человечески проёбываться. Снова встретить в этом идиотском мире Куроо Тецуро, чтобы так глупо, по уши его возненавидеть. Кенма смотрит, как выходит из «Старбакса» охранник, и понимает: пора. Ноги еле двигаются, влажные пальцы липко мнут друг друга в кармане, капюшон ограничивает обзор. Эгоистично хочется развернуться и свалить, выкинуть половину поддельных документов и самому догрести на протекающей лодочке до Китая. Обрезать волосы, купить очки без диоптрий, выучить новый язык. Приковылять на хайнаньский пляж, войти в воду по колено, по грудь, по шею. И утопиться нахуй. Лежать себе под водой, смотреть, как колышется на волнах панамка, заслоняя утонувшее солнце, как проплывают облаками полосатые рыбёшки. Чувствовать, как мальки дожёвывают облезающую с носа кожу, как солоно на губах, солоно в лёгких — пропиталось на славу, почти маринад. И больше не думать о фланелевом, саблезубом и дымном. Больше не думать о том, как сильно, как безобразно хочется жить. Кенма думает: «Я не смогу». Думает: «Я, блять, не хочу даже». Это ведь другое. Это внутри, как вирус, строчка за строчкой переписывающий программу. Разбирающий по кирпичику файрвол. Это взлом с проникновением, нет, это проникновение без взлома. Это дверь нараспашку: входи давай, ноги только вытри и коврик кровью не заляпай. Или заляпай — насрать уже. Мысли сами собой возвращаются к тому дню. Дню после Куроо. Они с Бокуто приехали обратно к нему домой, и Кенма долго-долго стоял под душем, смывая с себя чужую кровь и чужие прикосновения. Вода уносила всё прошедшее, всё вчерашнее в слив, и Козуме казалось, что оно там хихикает мерзотным клоуном. Что оно там запуталось в коме волос, что оно журчит там смехом, обещая явиться во сне кошмаром. Обещание оно не сдержало: Кенма проспал двадцать часов без единого сна (трижды пришлось вернуться в реальность и ввести код, проклиная дребезжащий браслет), впервые за долгое время проснулся без Куроо по соседству и устало пожелал ему скорейшей кончины. Смерть Куроо сделала бы мир сильно проще. Совсем простым, если честно. Пиксельным, бинарным. Сделало бы его чередой нулей и единиц, сна и бодрствования, ночей и дней. Солнце, луна. Солнце, луна. Солнце, лу… пуля в затылок. Вялая мысль, растекающаяся мозгами по полу: «Ну наконец-то». Бокуто дома не было, Кенма одолжил парочку его вещей и отправился в больницу. Казалось, все смотрят на него, все знают, все видят в нём разыскиваемого преступника, но на деле что персоналу, что посетителям — всем им было наплевать на ссутулившегося паренька в байке не по размеру. В больнице, как оказалось, у людей есть дела поважнее, чем глазеть по сторонам. И защита на местных компьютерах слабенькая, потому что никаких тайн они не хранят. Кенма взломал их базу данных, подключившись к общественной сети в больничном кафетерии. Ноутбук Бокуто пыхтел и тупил, но Кенма даже успел между делом загуглить «синдром Котара» и фыркнуть в стаканчик с жутким кофе. Куроо Тецуро лежал в восточном крыле, и судя по камерам с коридора, возле его палаты постоянно дежурили охранники. Десять часов назад его перевели из реанимации в общее отделение, а значит, всё с этим придурком было в порядке. Значит, гад этот был живучим, а проклятья Кенмы не сработали. В следующий раз надо будет сделать из его волос куклу вуду, вышить глаза самыми чёрными нитками, вставить сердце-уголёк и… И в сейф какой-нибудь запихнуть. Пуленепробиваемый. Кенма приходил в больницу и на следующий день, и три дня подряд после. Сидел за дальним столиком, просматривал камеры. В целом, занятие это было довольно бесполезным, если бы не стаканчик «Старбакса», который он заметил у охранника-сменщика. И опять — просто повезло, как и с лесами. Повезло, что у охранника кофеиновая зависимость. Повезло, что бариста если и не купился на «хочу разыграть друга», то просто купился за безвременно одолженные у Бокуто тридцать тысяч иен. — Это ведь точно не какая-то наркота? — боязливо уточнил парень за стойкой, принимая таблетки. — Это обычное слабительное, — пожал плечами Кенма и даже не соврал. — Безобидный пранк. «С похищением разыскиваемого преступника», — добавил он про себя. Прошлой ночью он отключил камеры, и они с Бокуто забрались по лесам на пятый этаж, где вскрыли окно одной из палат. Сейчас она пустовала, потому что Кенма пометил её как «забронированную» в системе. — Думаешь, это сработает? — спросил Бокуто, нервно дёргая замок своего рабочего комбинезона. У него весь шкаф был забит костюмами на все случаи жизни, будто Котаро перманентно готов был идти на вечеринку-маскарад или проворачивать сомнительные планы друзей-уголовников. «Я много где подрабатывал», — объяснил он. Кенма пробормотал, что маскировка совсем не обязательна, и сам он пойдёт в обычной байке, но Бокуто хотелось принарядиться. Для него всё это было весёлым приключением, и Кенма подумал: «Похуй». А ещё: «Куроо наверняка от зависти удавится из-за того, что всё пропустил». — Я охуею, если сработает, — честно ответил Кенма. Вернувшись домой к Бокуто, он собрал рюкзак: одежда, обувь, желатиновые червячки с посыпкой — для Куроо; болгарка — для дела; пистолет с патронами — для души. Для той души, которая ушла в пятки и разбила там лагерь, отказываясь подниматься выше и возвращаться на место. Для той души, которая знала, что если всё может пойти по пизде, оно обязательно пойдёт. Побежит вприпрыжку. Дальше дело оставалось за малым: Кенма засел в кафетерии с компьютером и отдал Бокуто приказ стрелять. Где-то на втором этаже в восточном крыле лопнуло стекло, не выдержав каменного снаряда рогатки, и Котаро отправил сообщение: «Сделано!» Кенма сам себе кивнул и отметил все палаты больницы как «занятые», оставив только одну: пятый этаж, третье слева окно — то, которое они накануне взломали. Куроо переведут туда, потому что не держать же преступника в комнате с разбитым окном. Не держать же там раненного пациента. Оставалось выйти наружу, дождаться, пока Тецуро переправят в нужное место, а охранник возьмёт свой кофе с особой добавкой. А дальше всё просто, как в детской загадке: «Как похитить клоуна из больницы? Три действия». Открыть окно. Забрать клоуна. Закрыть окно. Когда первый, сменённый, охранник покидает больницу, Кенма направляется к лесам. Рабочие оттуда уже ушли, и теперь ветер треплет целлофановые пласты, а доски больно впиваются занозами в ладони. Каждую из них Кенма провожает под кожу мыслью: «Грёбаный Куро». За последнюю неделю это уже становится привычкой — во всём винить этого дебила. Спать на диване неудобно — спасибо, Тецуро. В холодильнике одни сладости и мясо — благодарю, Куро. Бокуто запихивает в шкаф, потому что в гости прихромал на своих костылях Акааши, — огромное, блять, и от души тебе, Тецу. Хорошо хоть, Котаро успел отдраить диван и коврик, а ворованную машину отогнать в другой город. Кенма за это время наведался к старому знакомому за новыми документами. Достать их совсем не сложно, если раньше зарабатывал этим на жизнь. Самое трудоёмкое здесь — подчистить базы данных, внести туда новые имена и придуманные жизни. Кенма мог сделать это и с закрытыми глазами: благо пальцы помнят рельеф клавиатуры. Имя для Куроо он выбрал самое уёбищное из всех. Ивао Юдаи [1]. Пожалел уже, правда, раз десять: надо было забить на невзрачность и написать в новом паспорте: «Циркач Долбоёбович». Прописка: шатёр на окраине мира. Там, куда рейсовые автобусы не ходят, самолёты не летают, паромы не плавают. Туда и добраться-то можно только ползком, по-пластунски, как на войне. На лодке с дырявым днищем. На угнанной машине с выбитым стеклом. На воздушном шаре с пробитым куполом. На чистом упрямстве, зажатом в зубах. Себя же он скромно окрестил Казуки Нобуо [2], хотя никакой надежды и никакой верности в нём отродясь не водилось. Только животная тяга жить. С недавних пор — вместе. Так слащаво, что хочется сплюнуть и размазать подошвой по асфальту. Но под ногами у Кенмы уже три пролёта как нет асфальта, только доски и пустота. Ещё один рывок — и пятый этаж, третье слева окно. Сесть сбоку, закутываясь в зябкую весеннюю темноту. Ждать. Проблема только в том, что все голливудские комедии врут, и слабительные не действуют так быстро, так что ждать надо несколько часов. Но Кенма никуда и не спешит. По его следу охотой несутся Управление и якудза, тюрьма и смерть тычутся мордами в спину, но прямо сейчас майская ночь застывает тишиной и покоем, и если прикрыть глаза, можно представить, что это не целлофан шуршит, а пальмы хайнаньских джунглей. Уже завтра они с Куроо будут переплывать Восточное море. Уже через неделю песок будет обжигать босые ступни, и Тецу будет ворчать: «Перевернись, а то сгоришь и будешь ныть весь вечер». Кенма заснёт под шум волн, и Куроо наверняка выложит у него на спине ракушками член. Или разбудит, обхватив за шею мокрыми холодными ладонями. Или переложит его, сонного, на надувной матрас, чтобы Кенма проснулся посреди океана, не понимая, где он, кто он, зачем он… Зная только, что Тецу сидит на берегу и ржёт. Идиот, блин. Сам ведь потом поплывёт искать… Может, даже займётся какой-нибудь пляжной фигнёй: сёрфером станет или спасателем, чтобы щеголять по берегу в обтягивающих красных плавках. А Кенма… Кенма тоже найдёт что-нибудь мирное и спокойное, бесполезное в масштабе вселенной. Будет переустанавливать винду и клеить на экраны телефонов защитные стёкла. Денег у них будет хватать ровно на комнату в обшарпанном здании у моря, растворимую лапшу и презервативы (восемнадцать штук в пачке). Куроо придётся бросить курить, а Кенме — бросить Куроо, потому что без дозы никотина тот станет нервным и раздражительным. Но кинуть его, конечно же, не выйдет, потому что тогда сам Кенма без дозы Тецу станет нервным и раздражительным. Получается замкнутый круг. Замкнутый, как кровеносная система человека (ежедневный занимательный факт от Куроо Тецуро). У пауков, например, всё не так: у пауков кровь плещется в полости тела, омывает органы, как будто их изнутри прорешетило, как будто пауки всё время немного умирают, и конечности у них гибкие и холодные, как пальцы Куроо, а сети — липкие, опасные, и если держать дома пару пауков, то никакие тараканы не страшны… Кенму выдёргивает из плавных покачивающихся мыслей шорох за окном. Заглядывать туда нельзя, но ему достаточно и звука — неясного подтверждения, что там, за стенкой, живое чудовище. Древнее, жуткое, ухмыляющееся оскалом на левый бок: такое сожрёт и не подавится. Поцелует и не оближется. Оно из бездны вылезло, чтобы свернуться клубком у его ног. Непонятно только, почему и зачем. Или понятно, но лучше бы не было. Кенма прислоняется спиной к шершавой стене, и ему кажется, что он чувствует сквозь бетон дыхание Куроо, все его четвёрки и единицы. Неделя прошла… Ждёт ли он его? Верит ли его этому: «Я обещаю»? Жалеет ли о том, что ещё в начале весны не выбил из него код? Мог ведь, и даже напрягаться бы не пришлось. Привязал бы скотчем к стулу, пригрозил бы кусачками, сказал бы: «Сначала ногти, потом — зубы», и Кенма бы тут же поплыл, как мороженое на жаре, как долбанный «фруктовый лёд» в печи крематория. Растёкся бы слюнями и слезами, потому что боль ненавидит, потому что даже сейчас в пальцах жгутся занозы, потому что, если бы это в него стреляли и попали, он не смог бы, как Куроо, полдороги шутить, полдороги огрызаться. Он бы хныкал и умолял: «Пристрели меня, пристрели меня, пристрели…» Кенма открывает баночку энергетика и выпивает залпом, потому что заснуть на дежурстве было бы совсем некстати, и при этом стало бы логичным концом для их циркового ансамбля. В первый и единственный раз, совершенно смертельно, абсолютно без страховки. Все билеты проданы, все судьи куплены. Старый телефон Бокуто транслирует записи камер, и Кенма скучающе смотрит на суетливую больничную жизнь, текущую по коридорам. Если бы камеры были и в палатах, он смог бы посмотреть на Куроо — размазанного плохим качеством, в сине-белых оттенках. Смог бы взглянуть со стороны, с высоты подпотолочных креплений: вот, мол, ради этой размытой херни ты рискуешь свободой и жизнью. Стоит оно того? Кенма откидывает голову, ударяясь затылком о стену. Понимает: свобода и жизнь — это, конечно, прекрасно, но не когда она там, за слоем кирпичей и перекрытий. Лежит на больничной койке. Бесит охранника своей ебливой улыбочкой. Его закованная в наручники свобода. Его перебинтованная, перештопанная жизнь. Кенма вспоминает свою квартирку в Токио, свой беспечный уют закрытой наглухо вселенной. Без пробоин и протечек, без Куроо Тецуро, налево скашивающего всё мировоззрение. Выносящего дверь чужого мира с ноги: руки в карманах, плеер в трусах, какая-то хуйня на лице — кажется, у людей это зовётся ухмылкой. И всё: под рёбрами горит, дом горит, мир горит. Огнетушитель и тот в огне. Мысли бросаются из угла в угол, из прошлого в будущее, будто пьяные. Кенме одновременно спокойно и страшно. Сердце в груди колошматит по-больному, а взгляд расслаблен, извечен. Он думает: «Мы в ответе за тех, кому испортили жизнь». А значит, Куроо надо вытащить и добиться этого ответа. Сказать: «Мы теперь повязаны, понимаешь? Мы в одной лодке, хотя лодка эта даже не лодка, это катамаран какой-то, так что крути педали, еблан, вези нас через Восточное море. Нас обезьяны в Хайнане заждались, ещё чуть-чуть — и тревогу бить будут, весь остров на уши поставят, понимаешь? Нет, ничего ты не понимаешь. Не умеешь ты понимать, ты дебил, ты такой придурок, Куро…» Время тянется нехотя, тянется жвачкой, которую жуёшь уже так долго, что она и вкус потеряла, и эластичность. Челюсть уже болит её жевать, если честно, но желудок сводит от голода, выплюнуть нельзя, проглотить страшно, вдруг там всё слипнется… В голову лезет всякая дребедень, фоновым шумом шуршат мысли, и Кенма растирает глаза, уставшие смотреть в экран телефона, высадившего уже второй портативный аккумулятор. Ночь уже совсем остыла, перемотав время с мая обратно на март. Зябко и скучно. Вспоминается эта херня про: «Человек рождается в одиночестве и умирает в одиночестве». И ждёт, пока на охранника подействует слабительное, чтобы стащить своего дебила-мафиозника из больницы, тоже в одиночестве. Таков путь самурая, который вместо гордого харакири выбрал «пожить бы ещё чуток». Совсем немного. Год, два — Кенме этого хватит, честно. Отогреться на хайнаньских пляжах, сходить в парк этот олений, найти пару ракушек — здоровых, с кулак, таких, чтобы приложить к уху и послушать море. А там пускай приходят вооружённые, злые. Пускай достают свои кусачки, пускай сначала ногти, потом зубы. Год, два… Этого хватит после бесконечной погони, после попыток догнать горизонт. Всего год или два, чтобы побыть чуть несчастнее бездомных собак, но чуть счастливее домашних. Кенма смотрит на запись с камер с безразличной отстранённостью, когда вдруг понимает, что место постового свободно. Ушёл. Он ушёл! Сердце подскакивает к горлу, и Кенма резко разворачивается, с трудом выталкивая раму вскрытого окна. Вваливается в комнату неуклюже, торопливо, оглядывается по сторонам зверем, которого неделю как не кормили, а теперь раздразнили запахом свежего мяса. Куроо сидит на постели в убогой больничной рубашке — синей в горошек. Держит палец во рту, потому что собирался в дедовской своей манере перевернуть страницу потрёпанной книжонки — и у кого только выменял?.. Левое его запястье пристёгнуто к кровати. Выглядит он слишком здоровым для человека, по которому неделю почти не спали, убиваясь по ночам. — Подожди, — говорит вразвалочку, говорит бухим матросом в порту, — мне три страницы до конца осталось, хочу дочитать… Кенма молчит на него дико, молчит желанием врезать по лицу — прямо в нос, чтобы запищал по-клоунски. Куроо вздёргивает бровь. Неубиваемая хуйня. Существо непонятного происхождения. Если на такое сбросить атомную бомбу, оно отделается ссадиной на коленке. И то, потому что выёбывалось слишком, пытаясь уклониться в кувырке. — Ты не понимаешь, — говорит он. — Мне надо узнать, выйдет ли Стефани из комы или нет. — Стефани придушат подушкой, — шипит Кенма. — Спойлер: Стефани — это ты. — Я тоже рад тебя видеть, кисунь. — Я такого не говорил. — У тебя на лице написано. — Правда, что ли? — цедит Кенма, подходя ближе. С такой решимостью подходят убийцы к своим жертвам, и Куроо — послушное чудовище — понятливо захлопывает свой романчик. — Что ещё там пишут интересного? Тецу делает вид, что упорно вглядывается в его лицо, пробегает глазами по невидимым строчкам на лбу. — Такое вслух нельзя произносить. Кенма вспоминает, как ещё полчаса назад готов был кожу на себе драть — так хотелось его увидеть, и думает: «Ой, дурак…» — Ты сваливать отсюда собираешься или нет? — ощетинивается он, словно всё предвкушение встречи, что искрилось вокруг тела ореолом, в мгновение зачерствело ядовитыми колючками. Куроо демонстративно позвякивает наручниками. — Дай мне скрепку и пять минут. Ни того, ни другого у Кенмы нет, так что он достаёт из рюкзака болгарку. — Ну, или так, — хмыкает Тецу, и Козуме секунду мешкает, раздумывая: пилить цепь или руку? А то больно уж рожа довольная, здоровая. Смотреть тошно. Под жужжащим диском болгарки стальные звенья разлетаются в стороны искрами, и Куроо с ухмылкой прокручивает браслет на запястье, указывает на тонкий ободок на руке Кенмы: — Смотри-ка, мы теперь как девочки-подружки из лагеря. — Концлагеря строгого режима. — А бывают не строгого? — Угу, оздоровительные, на горячих источниках, — говорит Кенма, выдавая Куроо одежду, как выдают униформу: надевай, мол, и не жалуйся. — Как думаешь, нас распределят в такой, если поймают? — Заткнись и одевайся, — бормочет Кенма, отворачиваясь. Руки в карманах сжимаются в кулаки, сердце, бешеное, ликует, прыгает в груди золотистым ретривером: «Смотри! Смотри, это же он! Это Куроо! Куроо здесь, видишь? Почему мы его ещё не обнимаем? Почему мы его ещё не вылизываем?» Кенма натягивает поводок, и шипастый ошейник впивается где-то между левым предсердием и правым желудочком. — Может, нас даже посадят в одну камеру, — мечтательно тянет Куроо. — Или на один электрический стул. — Сядешь ко мне на коленки? — А чё сразу не на хуй? — В твой ротик бы да мыло… — В твой рот бы да кляп, — Кенма подтягивается на дрожащих руках, перекидывает ногу через подоконник. — Запомни эту мысль, — подмигивает Куроо, стягивая свободную рубашку. У него на боку ни бинтов не видно, ни новых шрамов: только квадратная повязка наложена, и тёмно-фиолетовый, с жёлтыми проблесками отёк расползается. Прям-таки вангоговская «Звёздная ночь» — палитра та же, импрессионизм так и прёт. Кенма думает, что даже если захочет — не забудет, и кивает, вылезая из окна на ненадёжную плоскость досок. Ему не верится, что всё получилось. Дурное предчувствие скребёт внутри, шипит не выключенным утюгом, воет не покормленным кошаком. Кажется, что вот-вот всё покатится к хуям, что мир наизнанку вывернется, лишь бы им подгадить. Но пролёт за пролётом леса спускают их на землю, ветер треплет волосы, впутывается между прядей незаслуженной, украденной свободой, и они бегут к дороге, где ждёт машина Бокуто — тоже одолженная. За последние дни Кенма столько всего у этого парня наодалживал, что понял: попросишь у него почку — и он из живота её выковыряет, протянет с улыбкой и ни словом не намекнёт, что её вернуть надо бы. Куроо садится за руль, газует плавно, будто они никуда не спешат, хотя каждая секунда промедления может стоить им всего. У них, конечно же, есть время пошутить о тюрьме строгого режима, но нет времени поцеловаться при встрече. Хотя время тут ни при чём, у них нет на это права. Они не в таких отношениях. Застряли где-то в болоте: «Хочу спасти его, чтобы прикончить самостоятельно». Кенма зло думает о том, как бессонными ночами представлял: вот он врывается к Куроо в больницу, и тот так ошарашен, так очарован негаданным-нежданным спасением, что тут же притягивает его к себе, целует кусаче, жадно, нетерпеливо. А Кенма с трудом отрывается, упираясь ладонями в грудь, говорит: «Потом, Тецу. Надо валить». И сбегают они, взявшись за руки, смеются пьяно, как Бонни и Клайд. Бред, в общем, какой-то. Кенма ёжится, неловко елозя по сиденью, словно в своём теле ему некомфортно. Словно он сам себе чужой, потому что родной — кое-кому другому. — Зачем ты пришёл? — спрашивает Куроо, когда они выезжают на дорогу, упираются в красный сигнал светофора. Как глупо. Городу и дела нет, что за ними погоня. Город работает чётко, как часы, пока их перемалывает его шестерёнками. «И впрямь — зачем?» — думает Кенма, глядя в окно. Фонарь слепит глаза, будто не хочет, чтобы на него смотрели, но Козуме упрямо щурится, лишь бы не поворачиваться к Тецуро. «Потому что обещал». «Потому что ты бы без меня сдох». «Потому что я бы без тебя выжил». «Потому что мы собирались в Хайнань, а туда не пускают поодиночке, туда вход только парами, как на Ноев ковчег. Каждой твари по паре, сечёшь? Каждой твари по Козуме Кенме, и вот он я без тебя, обестваренный, припрусь на Хайнань один, как лох какой-то. Меня же там на смех поднимут». — Да я уже и сам не знаю, — вздыхает Кенма, и его дыхание туманным пятнышком ложится на стекло. Куроо бесит. Этим своим: «Зачем ты пришёл?» вместо: «Спасибо». Бесит, потому что смотришь на него и не понимаешь, что там, под кожей, за костями, какие матерные частушки там на повторе крутятся. Кенма никогда не умел читать людей, но глядя на Куроо, он понимает, что у него, походу, вообще дислексия. Нет в людских языках таких букв и иероглифов, на которых этот придурок написан. Нет таких слов, которые можно использовать, чтобы его описать. У Управления в досье небось вместо характеристики нарисован хуй на всю страницу, потому его и не нашли ещё, потому и не изолировали его от общества. Кенма ненавидит систему органов исполнительной власти Японии, потому что она допустила, чтоб такая вот монструозная сущность бродила по улицам. Ненавидит якудзу за то, что из всех головорезов они выбрали его. За то, что вместо дула, приставленного к виску, он получил взгляд Куроо, прошивающий сердце. Перепрошивающий мозг, как старую операционку. Автоматическое обновление, которое ненавидишь каждой клеточкой, потому что неудобно, непривычно, потому что всё не на своих местах, новые какие-то функции типа: «Стрелять в агента, чтобы спасти этого уёбка». «Ждать шесть часов под окнами больницы, пока он читает про какую-то Стефани в какой-то коме». Ну нахер. Как вернуться к предыдущей версии?.. — Мне не нужно, чтобы ты меня спасал, котёныш. — «Спасибо большое» немного по-другому произносится, — Кенма не рычит — ему нечем. Рычалка заглохла, поперхнулась чем-то, издохла. — Я не буду благодарить тебя за то, что ты рисковал своей жизнью ради меня. «Было бы чем рисковать», — думает Кенма. — Ну, значит, ты хуйло неблагодарное, — говорит он. — В следующий раз оставлю тебя подыхать. — Вот и славно. — Да вообще зашибись. «Всё равно спасу, — упрямо думает Кенма. — Назло тебе, скотина». — Ты бы за мной тоже вернулся, — добавляет из вредности. Куроо молчит. Молчит долго, молчит ещё несколько перекрёстков, молчит вплоть до дома Бокуто и рот свой тупой открывает, только чтобы поприветствовать Котаро. Его-то он обнимает, смеётся с ним, шутки какие-то шутит. Кенма их не понимает, они на другом языке рассказаны, на языке десятилетней дружбы, на языке совместного прошлого, волейбольных матчей в школе, крови на диване и хирургической иглы, которую просто так в аптечке не хранят. Только для кого-то. Для особых случаев. Кенма смотрит на них и думает: Бокуто ведь гей. Куроо тоже не то чтобы натурал — плюс-минус минет в ванной. Думает: было ли между ними что-то? Думает: восемнадцать презервативов в сумке Куроо хранятся с той же целью, что игла в аптечке Бокуто? Думает: а почему его вообще это ебёт? Это ебёт, а Куроо — нет? Думает: надо поспать. Завтра их ждёт дорога, Восточное море, катамаран с педалями. Нельзя быть уставшим, нельзя — ревнивым, нельзя сомневаться, потому что мир его сейчас — чертовски тяжёлая и хрупкая ноша, и так уж вышло, что держится он на чужих плечах. Перекладывать его на них он не должен был, но так получилось. И с Куроо они не вместе. Они — тесно. Близко, потому что прибило друг к другу волнами во время шторма. И ничего Куроо ему не должен: ни благодарности, ни поцелуя при встрече. Кенма сам себе это выдумал, сам построил воздушные замки, хотя не строитель же вроде. Так что глупо удивляться тому, что они рухнули и придавили обломками. Вдвойне глупо в этих обломках искать ответы. — Я спать, — говорит он, и оба они — Бокуто с Куроо — поворачиваются одновременно, смотрят так, словно только что вспомнили о его существовании. Кивают, мол, да вали уже, но из вежливости передвигают свои посиделки на кухню. Кенма стягивает лишнюю одежду, пропитанную ожиданием, предвкушением, страхом, ложится на диван, накрывает голову подушкой, но всё равно слышит приглушённый смех из-за двери и закипающий чайник. «Я его не люблю, — говорит сам себе. — Если бы я его любил, то был бы рад, что он жив и не изувечен, что он там с другом сидит, смеётся». Любовь — это же чистое, бескорыстное чувство. Когда внутри грязь, гниль и черви копошатся — это не любовь, это разложение заживо. Любовь — это большое и светлое, а не тёмное, страшное. Бездна, если одним словом. Куроо Тецуро, если двумя. И заснуть никак не получается, потому что неудобно на этом чёртовом диване, неуютно, пружины впиваются в спину, разговор на кухне въедается в мозг. Кенма честно не хочет вслушиваться — нафиг надо. Но эти двое говорят слишком громко. Никакого уважения к чужому сну. — У тебя ведь есть план, да? Я знаю, что ты не фанат планов, но… Я просто не понимаю, что ты делаешь, Тецуро. Обычно ты такой: «У меня всё под контролем», а сейчас ты… Ты… — Что я? — Ты будто сам не знаешь, что делать дальше. — Может, и не знаю. — Ты ведь… Не собираешься отдавать его им? — Если бы хотел, давно бы отдал. — Его убьют там. — Да знаю я. — Ты поэтому вызвался, да? Разговор стихает, и Кенме кажется, что он и вовсе закончен. У него внутри тоже всё закончено, всё оборвалось на этом: «Вызвался». Добровольно то есть. Сам. Но Куроо вдруг продолжает: — Я ведь знал, что они его подставят, Бо. Фотки его видел. Не знал только, что он таким дебилом окажется, что решит на мафию настучать. Понимаешь, его бы посадили лет на пять всего, и я думал ещё: жалко же. Мелкий ведь и безобидный. Красивый к тому же, блин. Я даже собирался вписаться, навестить судью, уговорить вежливо, как я умею, чтобы ему срок на домашний арест заменили. Сидел бы себе дома, игрался бы на своём калькуляторе… — Калькуляторе?.. — Ага. Но он перепугался, полез к Управлению, сдал контору, нацепил цацку на запястье, чтобы шантажировать босса. Мозгов как у хлебушка, серьёзно. У нас все, ясное дело, охуели от такой наглости. Стучать на якудзу — это ж надо додуматься… Ну и приказ был: код достать, пацана прикопать под ближайшей сосной. — И ты решил, что это слишком просто и скучно? — Я решил, что могу всё нормально сделать, без чернухи, понимаешь? По красоте. Узнаю код, отправлю его куда-нибудь в Мексику. На Хайнань тот же, без разницы. — Но что-то пошло не так? Код так и не узнал? — Да узнал я всё. Кенма слышит своё сердце в ушах, чувствует в глотке, под челюстью. Сердце его везде и сразу, только не в груди. В груди пусто. Совсем. — Но почему тогда?.. — Потому что пиздец, Бо. Ты его вообще видел? Он ведь отбитый, блин. Я когда к нему припёрся, он на меня так смотрел… Зверёнышем диким. Я думал, в глотку сейчас вцепится. Вот знаешь, что мы с ним делали, пока были заперты у чёрта на рогах? — Догадываюсь… — Нихрена. Мы с ним крепость из подушек строили. Вот что ты ржёшь? Это не смешно, это всё, конечная. Я каждую ночь просыпался с мыслью: «Как тебя ебать, как тебя ебать?» А знаешь, как он «курит»? Суёт сигарету в рот и держит так, не затягиваясь. Он реально какой-то дефектный, без шуток. Он свои ступни мне под футболку пихает, чтобы погреть. Он меня клоуном постоянно зовёт или ещё похуже. Он вообще как рот откроет — ничего хорошего ждать не стоит. Я, блин, ему минет делал, так он тупил с лицом: «Можно я уже пойду?» А у меня так стоял, Бо, я думал, отвалится уже. И он скривится на меня, пошлёт куда подальше, а у меня в голове «Аллилуйя» играет, свадебные колокола звенят, планировка нашей общей квартиры вырисовывается. Да он, перед тем как поцеловать, полчаса мне стволом в рожу тыкал, я думал: пристрелит же — ну и ладно. У меня от него крышу напрочь сносит. Это пиздец. Когда в меня твой этот Акааши стрелял, он передо мной встал, понимаешь? Я ему банки с маринованным перцем открывал, потому что у него сил, как у котёнка полудохлого, но когда пули свистят, так он герой — хуй горой. Я был уверен, что он от меня сбежит сразу, как узнает правду. Вы меня у больницы выкинули, и я уж было решил: ну слава богу, додумался. Ага. Думалка у него работает в другую сторону, видимо. Явился же… Ну и что мне с ним делать? Вот ты знаешь? Я не знаю. Бокуто молчит долго, гремит посудой. Говорит наконец: — Иди спать, Тецу. — Типа, утро вечера мудренее? — Типа, он же ждёт тебя, наверное. — Да нахуя я ему сдался?.. — вздыхает Куроо, и Кенма думает: «Дебил. Такое не лечится совсем. С таким хоронят и на могильной плите пишут: "Он родился дурачком, дурачком и помер"». — Вот и проверим. Давай так: ты сейчас к нему придёшь, ляжешь рядом… — …получу коленом в живот. — Да нет, слушай. Придёшь, ляжешь, поцелуешь… — Он мне язык откусит. — Поцелуешь, — с нажимом повторяет Бокуто. — И если он поцелует тебя в ответ — значит, ты по крайней мере ему нравишься. — Всё-то у тебя просто, как два пальца. — Вот с пальцами давайте не на моём диване, — смеётся Бокуто. — Иди уже. Рассветёт же скоро, а при свете никакого интима… — Я не буду его будить ради такой фигни. Пусть поспит лучше. — Ну, как знаешь… — Ага. — Спокойной ночи, бро. — Давай. Стулья скребут по полу, вырубается свет, и Кенма закрывает глаза, будто всё это время спал и абсолютно точно ничего не слышал. Будто внутри не война и цирк вперемешку, будто акробаты в противогазах не отстреливают дрессированных тигров. Будто не «убит» и даже не «ранен», и ничего там не плавится, не полыхает, не громыхает битвой. Тецуро ступает неслышно, раздевается почти без шорохов, ложится рядом, но придвигается ближе не сразу. Сначала долго трёт ладони друг о друга, чтобы не лезть холодными. Обнимает осторожно, медленно. Дышит теплом, касается носом носа. Кенма открывает глаза, будто только что проснулся, смотрит прямо, смотрит долго. Куроо косит улыбку в левую сторону, шепчет: — Прости. И Кенма знает, что отвечать ему ничего нельзя, потому что стоит только рот раскрыть, как оттуда вырвется что-то вроде: «В глотку себе свои извинения затолкай, если между хуёв втиснутся». «Ну давай, — думает, — целуй уже. Тебе же Бокуто насоветовал. А Бокуто фигни не посоветует, он спецагента закадрил, у него неоспоримый авторитет в подобных вопросах». Куроо не целует. Просто смотрит, будто что-то там пытается высмотреть. Будто не высмотрел ещё всё напрочь за эти месяцы. «Давай же. Не откушу я тебе язык, не ссы». Но нет ведь. Чтобы развести Куроо на поцелуй, нужно сначала пригрозить ему пистолетом. Нужно не оставить ему выбора. Пистолета под рукой нет, приходится импровизировать. Приходится целовать его самому. Куроо замирает неверяще, даже дыхание его обрывается: четыре-один-тишина, будто шаг, шаг — и пропасть. Но застывает он всего на мгновение, а потом шумно втягивает носом воздух, прижимается губами, скользит языком между, подминает под себя, целует сильно, неровно, срываясь, будто не может решить: хочет он медленно и вдумчиво, чтобы прочувствовать каждую секунду, или хочет рвано, неаккуратно, по-животному. Кенма решает за него: зарывается пальцами в волосы, притягивая ближе — не отстраниться ни на миллиметр, целует спешно, суетливо, будто за ними гонятся, будто времени у них до рассвета. Размазывает нежность по голой спине, думает о том, сколько же ночей они потеряли, сколько часов в темноте ушло впустую, ведь можно было так сразу, можно было бы каждую ночь, можно было выучить его тело наизусть, чтобы теперь, как стишок, по памяти… Куроо прогибается в спине, чуть отстраняясь, и Кенма сначала чувствует глупую обиду — телом чувствует, а потом понимает, что он, дурак такой, делает это из какого-то невесть откуда взявшегося благородства, что ли. Потому что, видите ли, не хочет вжиматься в Кенму своим стояком. Козуме опускает руки на его задницу и надавливает, впечатывая в себя. Вот, мол, смотри, чувствуй: я тоже тебя хочу. Я тоже возбудился — жесть. Я тоже, тоже… Куроо вздрагивает крупно, словно разрядом прошило, словно насквозь, и отпускает себя с поводка. Кенма почти слышит этот щелчок карабина, с которым зверю командуют: «Фас». Щелчок, после которого на горле смыкаются зубы. Но что-то идёт не так, и вместо зубов на его горле влажные губы, смазанно, немного мимо. Просто у Куроо всегда так: первый раз мимо, остальные — в цель, и следующий поцелуй — прямо в яблочко, то, что Адамово, то, что Еве в руку вложил змей-искуситель, потому что хотел тепла, но не знал, как попросить. Эволюционировал, видать, за столько-то лет и теперь знает. Теперь просит языком по шее, пальцами по груди — вниз, туда, где горячо, обжечься можно, расплавиться воском. Кенма ёрзает, трётся, хочет стянуть бельё, чтобы кожа к коже, и Куроо понимает его, понимает без слов, потому что Куроо сейчас — продолжение его мыслей, самоцель его желаний. Он обхватывает ладонью их члены, сжимает, оглаживает. Кенма понимает, что кончит даже так, насухую, кончит просто потому, что слишком давно хотел. Но Куроо не дурак, то есть… Дурак, конечно, но дрочить умеет. Куроо облизывает руку, чтобы было мокро, чтобы скользило совсем хорошо. Чтобы ничего не мешало растечься под ним, не соображая, чтобы за плечи его обнять и целовать, иногда не попадая по губам, иногда — зубами в зубы, иногда — влажно ткнуться в подбородок куда-то или в щёку. Внутри наливается, наполняется, вот-вот перерастёт само себя возбуждение, и хочется поскорее, и хочется помедленнее, и: пусть никогда не кончается. И: пусть уже закончится, потому что терпеть нет сил. Куроо не дразнится, не пережимает у основания, не оттягивает оргазм — ему и самому уже хреново, его трясёт, ломает, его в крошево, в пепел, Кенма чувствует. Они потом поиграются в прелюдии, они потом рассмакуют, распотрошат друг друга вдумчиво и с расстановкой, а сейчас надо насытиться, утолить первичный голод. Потому что нельзя дать оголодавшей псине кусок мяса и сказать: ты там помедленнее, ты там жуй аккуратно, не заглатывай. Нельзя наркоману в завязке подогнать героин и ожидать, что он не пустит по вене передоз. Нельзя поцеловать человека, на которого член встаёт, сердце встаёт, всё, нахрен, поднимается по стойке смирно, а потом прерваться на полпути, мол, пососались и хватит. Хорошего понемножку. Продолжим потом, а то сегодня всё выдрочим, и что тогда будем делать завтра, а? А завтра новый день, новый стояк, новые способы заставить Куроо хрипло стонать в шею — дрожью, мурашками, ну что ж ты делаешь, ты же Бокуто сейчас разбудишь, он придёт, порадуется за нас, наверное… Кенма сжимает его волосы в кулак, чтобы заткнулся, но Куроо это, кажется, лишь в кайф, он кусается в ответ, двигает рукой резче, и Козуме чувствует пульсацию его члена своим, и тоже кончает. Кончается. Напряжённые плечи расслабленно опадают, он заваливается подкошенно на Кенму, и ведь тяжёлый, аж воздух из лёгких выбивает. — Слезь, блин, — сипит Кенма, но руки его предают, руки своевольничают, обнимают широкую спину, прижимая к себе — не рыпнуться. — Угу, — выдыхает Куроо и целует в плечо. И вот, казалось бы, плечо — что тут такого?.. Но под губами Тецу всякий раз распускается новая эрогенная зона. Так оно бывает с зонами — они появляются там, куда попадают радиоактивные снаряды. А поцелуи Куроо… Ими же целый город выкосить можно. Ими геноциды устраивать — только так. — Надо хоть… вытереться, что ли, — бормочет Кенма. — Надо. Куроо чуть ёрзает, и потная кожа влажно скрипит — грудью о грудь. Звук этот забавный, и Кенма тихо фыркает, поворачиваясь так, чтобы носом ткнуться в волосы Тецуро. Дышать трудно, душно, но ему нравится запах. За неделю «бомжатский костерок» выветрился, оставив лишь неясный аромат — на составляющие не разложишь, сложный он, спаянный. — Мы ведь так и уснём. Или даже хуже: «Мы ведь так и проснёмся». — Это плохо? Кенма не отвечает, потому что врать не хочется, а от правды щемит под рёбрами. Потому что это не плохо, это совсем наоборот. Как же оно называется?.. По-умному, наверное, как-то, Кенма таких слов не знает. В голову приходит только: Тецу. А это не слово даже, это что-то на инопланетянском. Это что-то непечатное. О таком лучше молчать, как о самом сокровенном желании, а то, не приведи господь, возьмёт да сбудется.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.