***
— Как мы можем так жить? — замолчи, — Надо было уехать, пока ещё можно было, — перестань, — Она была такая молодая, — заткнись! Ей нравятся цифры, а мне буквы. Как иронично, что сейчас мне хочется тишины, а ей… — Она была моложе меня, — Люси даже не пытается скрыть слёзы. Я слышу, как у неё текут глаза и нос. Слышу, как тяжело она дышит, как втягивает сопли, как они взрываются пузырями на её губах. — У неё были такие красивые волосы… — Прекрати. Она шарахается от меня. Теперь я вижу её лицо. Раскрасневшееся, опухшее, влажное. Она смотрит на меня, как на врага. Она смотрит на меня, как будто я — Галаад. — Зачем они это делают? — она так беспомощна, так потеряна, но мне совершенно не хочется её утешить. Мне хочется её ударить. — Это круговая порука. Никому не выйти отсюда, не измазавшись по уши в смеси из крови и дерьма. Это сопричастность.***
Вода слишком шумно бьётся об эмаль. Я стараюсь замереть. Галаад так печется об экологии, но душ считает грехом. На одну ванну уходит около ста пятидесяти литров воды. На душ — в среднем двадцать пять. Хотя на такое понадобился бы очень долгий душ. Но и в ванной мне придется поменять воду. Лицемерие. Пора бы перестать удивляться. Стараясь двигаться медленно, я подтягиваю ноги, согнутые в коленях, к груди, вода помогает поднять корпус вверх и изменить положение. Нащупываю пальцами пробку — её почти не видно. Низкий, гортанный звук вырывается из трубы. Поначалу вода уходит медленно, но чем меньше её становится, тем более видна воронка водоворота. Будто кто-то рисовал натюрморт из красных яблок, а потом полоскал в огромном стакане измазанные в гуаши кисти. Дальше придется потерпеть. Возвращаю на место пробку. Поворачиваю кран. Шум давит на виски. Кожу бередят мурашки. Ничего. Бог послал нам водопровод. Ждать недолго. Нужно вымыть Его длани. — А ты всё такая же… Вода ударяется о борт ванной, выплескивается на пол, что-то жжется над лопаткой. Я не слышу ничего, кроме крика. Хватаю ртом воздух и понимаю — он был моим. Он напуган не меньше моего. Его здесь быть не должно. — Прости, что напугал. Я не хотел, правда. И вновь эта мягкость, что совсем ему не идёт. Я всё никак не успокою вскочившее до самого горла сердце. Облако пара отступает, и я вижу его яснее. Он всё ближе. И ближе. Что ему надо? Эмаль скрипит, когда я сдвигаюсь влево. — У тебя кровь, — говорит, будто с олененком. — Это не моя, — надо же, хватило на три слова. Он указывает на стенку ванной. Что там такое? Ох. Откуда? Левой рукой я касаюсь того места на лопатке, где от жжения осталась едва заметная пульсация. Чёрт. Он прав. Кровь всё-таки моя. Придётся набирать третью ванну. — Иди сюда, я помогу, — он берёт маленькое полотенце с борта раковины. — Нет, — не хочу, чтобы он прикасался ко мне. Не здесь, не сейчас, не в этот отвратительный день. А лучше вообще никогда, — Я сама. На серой ткани быстро расцветают кровавые цветы. Хорошо, что эта белого цвета. Теперь мы оба держим махровое полотенце, и он держит крепко. Я не хочу смотреть ему в глаза. Я не хочу знать, что могу в них увидеть. Наконец он отпускает, и я слышу смешок. Не важно. Совсем неприятно водить твёрдым ворсом по свежей ране, так что я просто прикладываю ткань к телу. — Спасибо за полотенце, Джордж. — Пожалуйста, Джорджева. Ну да, конечно. Тебе-то моё имя неведомо. — Если ты не против, я закончу здесь, и приду вниз. Ты ведь не просто так пришёл. — Всё, чего я хочу, я могу получить и здесь. Этот его тон мне совершенно не нравится. Он опускается на край ванны. Чувствую на себе его тяжелый взгляд. Медленно, пуговица за пуговицей, он расстегивает рубашку. Аккуратно складывает её. Белый хорошо отражает солнечный свет, проникающий через небольшое окошко. Идеально белый. Идеально чистый. — Помнишь, как ещё до лофта, у меня, ты ждала в белой рубашке и смешной клетчатой юбке? Я тогда отвёл тебя в ванну и впервые увидел без одежды. Ты была так красива. Помнишь, что я сделал тогда? Киваю. К сожалению, для меня это не самое счастливое воспоминание. — Что же я сделал? — Вымыл мне волосы. — Да, — он больше выдыхает, чем произносит это слово, — Вымыл волосы своей маленькой королеве. Он тянется за куском мыла. Всё будто в замедленной съемке. Я вижу, как дрожат его руки. Это волнение того свойства, которое между нами недопустимо. — Вставай на колени, — шёпотом. Приказ, не просьба. Я выдыхаю. Подтягиваю себя рукой и разворачиваюсь боком. Больно вот так стоять здесь. Слишком твёрдо. Слишком холодно. Слишком реально. — Вот так. Закрой глаза. Мир погружается во тьму. Остаётся только моё дыхание. Ниже пояса всё немеет от жара, выше — от холода. Надо только сдержать дрожь. Я наклоняюсь вперёд, и грудь касается воды. Так теплее. Надёжнее. Безопаснее. — Нет. Мягко, но уверенно чужая ладонь давит на мои плечи, заставляя выпрямиться. На голову льётся вода, затем неясные движения проходятся по моей макушке. Кусок мыла твёрдый, руки — упругие. Твёрдое, упругое. Твёрдое, упругое. Это можно вынести. Я втягиваю воздух — отнюдь не беззвучно. Пустота. Нет ничего вокруг. Лицо обволакивает горячая вода, плотная, как кисель. Плеск. Грубые, бессистемные движения. Плеск. Не знаю, плачу я или нет — под водой это трудно понять. Рука ложится на ключицы, и я снова над водой. Темнота вдруг становится плотнее, а на голову опускается что-то тяжелое. Ворс касается щек. Теперь движения точнее — сжатие за сжатием, от лба до затылка. — Теперь это, конечно, проще. Можно вытереть насухо. Пальцы смыкаются под мышкой, другие — на бедре, а под коленом, вероятно, предплечье. Вода покидает меня или это я покидаю воду — не важно. Его руки жгут. Раскалённый металл. — Ты можешь открыть глаза. Я не стану. Простыни холодные. Такой мягкий матрац. Ненавижу спать на мягком, от этого болит поясница. Я не могу двигаться. Я не могу даже поднять веки. Я ничего не могу. Он берёт мою руку и тянет вверх, к себе. Твёрдое, горячее, упругое. Вверх, вниз. Быстрее, медленнее. Это можно вынести. Я не могу двигаться. Я не могу даже дышать. — Открой рот. Я не помню молитв. Никаких. Он давит пальцем на мой подбородок, и я не могу сопротивляться. Это можно вынести. — Давно мечтал это повторить. Столько лет. Спасибо тебе, королева. Он касается моего лба своими губами. Оставляет свою метку. Глаза закрыты. Простыни влажные. Холодно. Он уходит, а я так и остаюсь лежать неприкрытая и с горьким привкусом во рту.***
Сопричастность. Вот о чём я размышляю, глядя, как она накидывает петлю на одну спицу и продевает в неё другую. Она когда-нибудь сомневалась? Чувствовала, что делает что-то неправильное? Или зло называла благом? Как ты себя успокаиваешь, Ревекка? Как оправдываешь свою сопричастность? Своё соучастие. — Мэм, — ого, марфы всё же умеют говорить. По крайней мере, одна из них, — Кексы готовы. Половина с изюмом, половина с абрикосом, и немного пустых. Всё, как вы просили. Она не отвечает. Не отрывает глаз от спиц. Перехватывает обе одной рукой и резко, властно взмахивает другой. Марфа исчезает в кухне. Мы обе знаем, что я здесь. Она может сколько угодно щёлкать своими спицами, но я никуда не денусь. Я не туман и не мираж. Не рассеюсь, сколько ни молись. — Джорджева, я иду в гости к нашей соседке. Пойдешь со мной. Она пытается быть жесткой. И у неё неплохо выходит. — Да, мэм. Она откладывает свой труд. Поднимается, поправляет юбку. Подходит ближе. Смотрит сверху вниз. — Сегодня сделаем это вместе, да? Сопричастность. Вот что все мы ищем. Вот в чем наша погибель. Сопричастность. — Да, мэм.