Запертый в...

NC-17
Завершён
228
1
Фэндом:
Размер:
18 страниц, 7 527 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
228 Нравится 15 Отзывы 49 В сборник

Часть 1

Настройки
      Звук шагов на лестнице. Каждый шаг — легкое прикосновение, основанное на самородном величии. Прикосновение, что так стыдно и опасно истончает плотную броню высоковольтных проводов-нервов. Прикосновение, сверхтщательно замаскировавшее детский страх, но, увы, не избавившееся от него. Это ощущается и в миниатюрной ладони, что, (ох, воистину ли?) ни разу не дрогнув, сжимает толстые заржавелые прутья решетки, и в глазах, исполненных — как бы ни старался скрывать — нескрываемого, вопящего голодно и упрямо, по-прежнему неимоверно греховного… желания. Глаза раздраженно жмурятся от пронзительного скрежета острого камня по стене. Хозяин самолично спустился к своему трудолюбиво выдрессированному диковинному зверю, что обычно с доведённой до автоматизма исправностью, войдя в спальню, прикасался к нему, заспанному, нежному, горячему ото сна, такому отчаянно беззащитному. Самолично спустился. Посадив на цепь, как непростительно провинившуюся псину… — Как ты смеешь отворачиваться, когда я стою перед тобой? — голос негромкий, приглушённый усталым благородством, априори содержащий категоричный приказ в каждой спокойной, с гордой строгостью выгорченной нотке. — Простите, милорд… — Себастьян, отложив камень, неторопливо поворачивается на коленях. Лицо, опущенное с должным покорством, с гордой, не смеющей требовать обжалования приговора обреченностью — в точности такое, каким господин привык его видеть. Разве что сейчас оно слегка измято и тускло. — Премного благодарен, что удостоили меня чести видеть вас. — Твоим ли поганым ртом говорить о чести? — голос хозяина, разоблачая бесслёзную ненависть, истончается в мальчишеской неломаности. Звякнувший ключ споро поворачивается в тугом, массивном замке, и тяжелая дверь — единственная преграда между загнанным в клетку исступленным, обманчиво прирученным зверем и хрупким мальчиком, ещё не окрепшим после кровавой расправы в поместье барона, — отпирается с запретным скрипом. Одетый в одну оборчатую сорочку и накинутый на плечи шлафрок Сиэль, щуря от приподнятого фонаря припухшие после недавнего сна глаза, делает несколько непозволительно уверенных шагов, заставив безропотного пленника крепче придержать непозволительно рвущееся с цепи чудовище. — Манъёгана, — Себастьян робко кивает на выцарапанную на стенном камне идеограмму. — Древний японский иероглиф. Означает «запертый в…» — Хм… — нервически сжатые губы передергивает поделённое с насмешливой жалостью презрение. Утратившее детскую припухлость лицо малокровно, бледно и помято следом от подушки. — Пришёл поразмыслить, скоро ли издохнет моя псина в столь подходящих ей и заслуженных условиях. Прошло около двух недель, верно? Быть может, ты чувствуешь голод? Ах, правда… Как же забыл? — голос протяжнее, вкрадчивее, тоньше, противнее. Влажно облизнувшиеся у самого уха — невыносимо опасно и близко — губы смакуют набежавший яд. — Такая тварь, как ты, ничего не может чувствовать. — Шестнадцать дней, господин… — отстраненно уточняет Себастьян — помнит всё, до мельчайшей детали. — А вот и нет, — с чуждым узнику цинизмом усмехнувшись, поднимает голову, глаза в прежнем измученном самолюбии опущены. — На самом деле вы мало что знаете о способностях демона — оно и к лучшему… Продолжительное время пребывая в человеческом мире, я могу трансформировать не только тело, но и нервные центры. Вроде нейронной мимикрии. Понимаете, о чём я? Некоторым животным это свойственно как самозащита, а мне — очевидно, как бестолковое саморазрушение, разве… — оборванный на полуслове резким тычком в подбородок серебряным шафтом трости, что силой вздернул голову, ухмыляется в вымученный до скрежета оскал. — Разве не этого вы добивались? — пьяно подрагивая сжавшимися от света фонаря зрачками, смеет договорить раздробленным на болезненно-мятый смех голосом. — Ха… Вот только снова ма-а-аленькая загвоздочка. Доминанта определяет сейчас мое восприятие мира. Подавивший прочие естественные потребности и желания очаг возбуждения в моей голове — вы, мой лорд… ваш запах, что я чую сквозь стены подземелья, ваш вкус… — дразнящим кончиком языка с одержимым смаком облизывает верхнюю губу. — Я до сих пор ощущаю его во рту… Ваши глаза. О, видит Бог! В глубине благородной невинности глаз моего истерзанного маленького короля бурлит безбожное желание, теперь же… оно почти достигло той превосходной степени отчаяния, в которой приказывают демону… ...появиться. Глазам, голодным блеском сверкнувшим из-под чёрной, свалявшейся в сосульки челки, едва ли удаётся пошатнуть невозмутимость в сжимающей трость руке. — О, да ты поистине животное, — тихая, сочувственная брезгливость резкими стрелками заостряет носогубные складки, более лицо не дрогнет ни одним мускулом. — Охочее, истекающее, бездушное животное… И не успокоишься, пока под тебя что-нибудь не подложат, верно? Аскетично вытянувшееся бледное лицо пленника назойливо жжёт чахоточно-жёлтый свет. Опущенные под тяжестью восточной густоты встрепанные ресницы дрожат в бешено частый такт сердца. — Вы не поняли, милорд. Мне нужны только вы. Вы единственный объект моего насыщения, и покуда извечно желанная мне душа не станет полностью моей, каждая клеточка вашего тела будет держать меня в необоримом плену, который ничто по сравнению с цепью, что вы приковали меня… — Слова… — со свербящей ненавистью, что не в силах вырваться в полноценный надрыв, цедит Сиэль сквозь сжатые зубы. — Слова, слова, слова! — трость с размаху ударяет по голой шее. — Неблагодарная, лживая тварь! Тварь, что ластится к любому, кто накормит. До чего же наивно было приписывать тебе собачью честь! Ты и понятия об этом не имеешь… Оборвавшись на снесённом в устало-озлобленный всхлип крике, Сиэль, будто придавленный и обессиленный катастрофическим непониманием, опускает, едва не обронив, фонарь на пол и упирается кулаками в колени. — Мне жаль, милорд… — Себастьян, точно бы издеваясь над просырелой мышастым склеповым камнем безысходностью, качает головой. — Что?.. — подняв разодранные сухими слезами глаза, господин глядит с истончившимся в ледяное отвращение замешательством. — Ты, правда, думаешь, что тебе удастся отделаться одним «жаль»? — Я не о том, мой юный лорд, — вздохнув с печальной да искренней досадой, бесцельно царапает пальцами увесистый замок кандалов. — Я от всего сердца хочу видеть в вас сейчас юного Калигулу, что соблаговолил спуститься в подземелье к загнанному, не остывшему и не высохшему еще от крови гладиатору, дабы покормить и одним взмахом приласкавшей ладони отправить на новый бой. Вместо того упрямо вижу невинного, под личиной бесстрашия и мужества дрожащего обнаженным тельцем мальчика, на слепом инстинкте ещё пытающегося взывать к Богу, даже когда стражник уже втолкнул его в клетку к изголодавшемуся… — слова всё сбивчивее, торопливее, придушенные участившимся сквозь больную улыбку дыханием. — И возбужденному льву. Именно об этом я и жалею, мой лорд. О противоречии между романтизированной мечтой и пошлой реальностью. Сиэль, крепко опершись на трость, выпрямляет спину, домучивая достойное ему хладнокровие. Презрение в дрогнувшем ухмылкой лице сменяется вызовом, планомерно выводящим из строя, и Себастьян попросту не может его не принять… — Думаешь, я боюсь тебя? — тряхнув челкой, раздраженно взмахивает руками. — Вот он я, здесь, перед тобой! Да что тебе стоит нарушить клятву? Какая роскошь, не так ли… — на несколько мгновений замерев, будто и вовсе перестал дышать, глумливо, что видится особенно жестоким, косится вполлица. — Благородной шкурой королевского пса теснить слюнявую похоть бесприютной дворняги? Себастьян не в силах сдержать судорожно перекосившую лицо улыбку, что вырисовалась, отраженная неоднозначной фразой, но тут же, лязгнув цепью, пятится, точно бы пугаясь пробужденного внутри зверя. — Напрасно вы так, милорд… Сгоряча дав волю голодному хищнику, вы рискуете боле не остановить его, потому… — склонившись, почти припав грудью к каменному полу, в немигающем пёсьем упрямстве смотрит на хозяина. — Не лучше ли вам, дав мне шанс, как прежде… отдать приказ и вновь наслаждаться моей преданностью? Сиэль, отчего-то не расхохотавшийся безжалостно, нервно, отчего-то не выкипевший последними каплями терпения, отчего-то не замахнувшийся тростью на готового к тому и покорно зажмурившегося пса, лишь сглатывает давно сменённый пустотою страх. — Отдать приказ? Ну правда. Я приказываю тебе, — с понимающей бесстрастностью, что до последнего остаётся изысканно ироничной, сжимает губы, двумя прямыми, напряженными до дрожи пальцами смахнув челку со лба, поднимает повязку — единственную теперь, последнюю и до дикости иллюзорную защиту от взгляда, воплощенного неудержимо надвигающейся, неудержимо голодной тьмой. — Вырви Этот Проклятый Глаз и покончи раз и навсегда с осточертевшим тебе бременем!.. Чётко выверенный приказ, напирающий на каждое слово, лаконично значащее роковое преимущество, дрожит и переламывается в капризное мальчишеское смятение, доведённое до того предела, когда графская выдержка трещит по швам, и Себастьяну ничего не остаётся, кроме как протянуть руки узника, коему только что опрометчиво дали абсолютную свободу, да, подхватив, прижать к себе тёплого, содрогающегося от рвущих волю рыданий, неосмотрительным отчаянием выпитого почти до дна мальчика. — Милорд… Неужели я действительно заслужил подобного обращения? — недоумевает с невыносимо спокойной обреченностью, прижимая все крепче и крепче, наглаживает вздрагивающую кукольными позвонками спину, и на считанные мгновения, все же способные усыпить бдительность, Сиэлю хочется снова... поверить… — Убери руки. Убери свои проклятые руки! — опомниться удаётся позже дозволенного. Брыкнувшись острыми коленками, изгибается на самозащите недоношенного котёнка, не разжимая древко трости — так забавно и гордо не теряя мужества, бьет по лицу, пихается костлявым телом, да только безвыходнее оказывается зажатым между сильных колен и окутанным обессилившей сдерживать своё полновластие тьмой. — Я предупреждал вас, милорд, не следовало столь опрометчиво высвобождать мое право на вас, — обездвижив до постыдной беззащитности, Себастьян язвительно шепчет в душистую, молочно-солёную макушку и, подняв на руки почти переставшего сопротивляться мальчика, бережно усаживает на разложенный у стены грязный тюфяк. — И не забывайте — всякий раз развязывая мне руки, вы обезволиваете сами себя, и от этого, мой юный господин, никуда не деться. — До чего же ты омерзителен… — его злоба, густо намешанная на упёртой детской обиде, на застрявшей в горле комковой дрожи, наконец, на чем-то предательски странном, колко ежащемся в желудке, вновь стынет в рефлекторный протест. — Не смей приближаться ко мне! Острый наконечник трости толкает в грудь, но зверь, влекомый заповедным запахом, неотступно крадётся в сторону добычи. — Простите, юный господин, но истомившуюся желанием тварь… бессмысленно взывать к разуму, — вздрогнув на хриплый от захлестнувшего возбуждения голос, слизывает выступившую по углам губ пенистую слюну. Туго налитый кровью орган бесстыже давит на брюки, но Себастьян, побуждаемый отбившими благоразумие рефлексами, ничуть не пытается это скрыть. — Ваша злость, ваш запрет лишь усилят симптомокомплекс этого голода. Физиологическую доминанту невозможно стереть. Можете не сомневаться… — Да на тебя пора надевать ошейник, — презрение заметно сменяется расслабленным, почти распутным злорадством — всегда крайне настораживающей Себастьяна эдакой паршивостью маленького демона. Скажешь ли по-другому? Расставив ноги, ладонями вжимая в тюфяк полу сорочки, сонливо расправляет похрустывающие плечи. — Не думаю, что это поможет отворотить меня от влечения к вам. Милорд, вы же не хотите этого? — в неодолимой тяге, не мирясь ни с учтивостью, ни с принципами, тварь нахрапом рвётся вперёд, но короткая цепь не позволяет дотянуться до сдвинувшейся к правому — единственно недоступному краю тюфяка добыче. Клокочущее дыхание, заданное ритмом не подотчетного разуму сердца, обжигает прохладную кожу колен. Полопавшиеся капиллярами глаза, прищурые слепым заискиванием льнущей к руке хозяина собаки, почти переставшие что-либо видеть вокруг, как никогда требовательны и страшны. — Неужели вы ничуть не скучали по мне все это время? Трость издевательски бесполезной против демона преградой продолжает упираться в грудь, но принюхавшийся Себастьян лишь сильнее увлекается хозяйским запахом, что заставляет тереться о шафт носом, жаться щекой, смаковать языком, и уповающая улыбка искажает блестящее от пота лицо леденящим безумством. Гадливо сморщившись, Сиэль пытается вырвать крепко прихваченную трость, но осеняет новая изуверская мысль. — Эй! Нравится мой запах, верно? — приведя в чувства ударом по челюсти, похотливо выгибает затёкшую спину и, приблизившись почти к самому лицу, подмигивает для деликатного предложения. — За резвыми кобельками водятся грешки, не так ли? Как тебе? Я знаю, ты хочешь… — Господин удостоит меня такой почести… — бессознательно покорствуя, задевает виском дразнительно приподнявшуюся трость, вытягивая напружиненную тугими жилами шею, тянется языком, ловит лихорадочно стучащими зубами, трепещущие ноздри ищут источник одуряющего проклятья. — Мой господин… позвольте мне… Захлебываясь исковеркавшим голос дыханием, расстегивает брюки, высвобождая нестерпимо ноющий член. Хозяйские руки, брезгливо смилостивившись, позволяют… Вспухшая желанием плоть, отвердевшая венозным рельефом, в отсвете фонаря поблескивает смазкой. Не снимая перчаток, Себастьян обхватывает его ладонью, крепко прижимая нижней стороной к тонкому лакированному стволу. Пьянящий до сладостного головокружения запах обращается злорадным мучением, не вызволяющим напряжение, а загоняя глубже, нещадно скручивая узлом, и это вынуждает, стискивая до судорог в челюстях зубы, исступленно тереться истекающим членом о гладкий кусок дерева. Сиэль, потакая садистскому дозволению, выпрямляет трость, тем сильнее надавливая на отяжелевшее одной сплошной тянущей болью место. Тот самый момент, когда тревожно хрупкая грань между обязавшим властелином и нетерпимым, капризным сосунком рушится, вспыхивая обезличенным очагом желания, голода, терзания, похоти. — В чем же дело? Тебе этого мало? — наморщив открытый лоб притворной досадой, Сиэль тычет в плечо носком домашней туфли. В обращённые с истовой опороченной мольбой глаза, кажется, никогда не наскучит смотреть. Единственные глаза, в которые он смотрит не свысока, как бы ни отрицал, ни отвращался, ни пытался вывернуть своё естество. Снова не успевает (но случайно ли?..) убрать ногу, когда спровоцированный зверь, перехватив тонкую щиколотку, оголяет извернувшуюся ступню и подносит к раскалённым губам, дрожащим разорванными сплетениями дыхания-шёпота. — Эй! Какого черта?! Отпусти! — плаксивый мальчишеский вскрик, что слишком сладок, слишком уязвим для властного приказа, срабатывает возбудителем и вынуждает сжать крепче, с жадностью осторожного животного припасть губами к каждой косточке, облизать каждый маленький, сохранивший детское очарование палец и, вопреки недозволенному и предосудительному, прижать ступню к упершемуся в живот органу. — Юный господин… — откинув со лба жесткие, колющие чернью востока волосы, вперяет обезумевший от изощренной пытки, лишенный всякого возможного стыда взгляд, и бесцеремонное, под беспощадной угрозой запретное: — Поцелуйте меня. Сиэль ничего не отвечает. Смирившийся с неуемным рвением, которое во всей гнусной прелести наблюдает тоскливо и пусто, покорствует озверелым толчкам. Впившись мертвой хваткой в ногу, Себастьян зажимает скользкий от обильной смазки член между стопой, ладонью и тростью, шире раздвигает колени, вместе с глухими, больше похожими на плач стонами выжимая из себя разрывающее на части напряжение. Почерневшие глаза влажнеют умоляющими слезами, он подаётся вперёд, упрямо тянется, насколько позволяет короткая цепь, изо всех сил пытаясь вобрать в себя как можно больше подчиняющего всецело запаха. — Не смей! — извернувшись в хаотичном протесте, резко надавив носком на основание члена, пихнув свободной ногой в живот, Сиэль — так беспрекословно, так просто — останавливает на самом пике должной бы вот-вот исторгнуться страсти, что не приносит ничего, кроме переполняющего тело медленнодействующим ядом страдания. — Ты не кончишь, пока я тебе не прикажу. Себастьян, безуспешно смиряя лихорадящееся тело, смотрит в глаза — холодно играющие дьявольски злую шутку, пленившие на пугающе неопределенный срок. Выжженная обоюдным проклятьем пентаграмма молчит тёмным, безжизненным пятном. Почему?.. Почему именно это заставляет, отринув вынужденное, напускное, низкое, человеческое, чувствовать воющую под сердцем тоску? — Одного этого тебе, пожалуй, хватит, не так ли? — не меняя усталого, отчего-то невыразимо страшного выражения лица, только лишь больше прикрыв тяжелые веки, с жалостью разжимает руку на рукоятке трости, разрешая, сжав ту в ладонях вместе с отвердевшим в камень вздрагивающим комком плоти, чередой последних, сбившихся с ритма фрикций довести изнывающее внутри сумасшествие до бешеного, как мощным ударом тока, прошибившего тело выплеска. Сгорбившись выжатым конвульсирующим комком, Себастьян продолжает слабеющими, рефлексивными движениями дожимать из беспомощного тела, что теперь омерзительно существу могущественного демона, горячие, заляпавшие и фрак, и пол, и тюфяк капли. Испытанное — минутная истощающая тень облегчения, несоизмеримая и с тысячной долей желаемого. Он поднимает глаза: тусклый свет газового фитилька ошкуривает глазные яблоки, проникая в голову, отдаваясь пульсирующими толчками в виски. Болезненную опустошенность, удвоив, утроив, помножив на бесконечное множество мытарств, превращает в спекающую оболочку каждого сосуда фрустрацию он — свившиеся в змеиное кодло одуряющих ароматов душа, тело да на редкость бессмысленно запрятанные от демонского глаза в сердечные уголки юношеский страх и желание. — Простите, милорд… — отдышавшись, удаётся только прошептать с непозволительно и гадостно признаваемой оплошностью. До чего же прескверный, презабавный абсурд — властителю инфернальных бездн с помощью собственного унижения пытаться потешить самолюбие дрянного мальчишки. — Я всё уберу. — Посмотри на себя. И трёх минут не продержался, — Сиэль вздыхает в радостно-изнеможенном разочаровании. — Неужели ты вообще можешь кого-то удовлетворить? — Нет, позвольте мне!.. — Себастьян, поняв, что испачкал и хозяина тоже, порывается вытереть, но тот отталкивает. В глазах мальчика — вымученное отвращение на грани с тоскливой пустотой. Он, выпрямившись, сидит на бесстыдно разведённых коленях и безразличной рукой трогает липкую от спермы щеку, только сильнее размазывая. Улыбка кривит лицо отчаянием, давно перешедшим в стадию мерного, примирившегося с болью страдания, что со стороны воспринимается естественным, повседневным, вместе с тем невозможно страшным. Вытянув руки, с чередой тихих, хладнокровных до ненормальности усмешек любопытно разглядывает ладони, упоенно закрывает глаза, с привычной ему стойкостью наслаждаясь планомерно пропитывающим тело и душу пороком. — Юный господин… — Себастьян, более даже не двигаясь, дабы не разозлить, смотрит с покорной опаской. — Что я могу сделать для вас? — Ты все уже сделал, — глубокомысленно покачав головой, тот констатирует гиблый факт да тотчас, распутно сверкнув глазами, пододвигает себя руками навстречу. — Зато я прекрасно знаю, что могу сделать. — Милорд, что с ва… — Себастьян, не находя сейчас ни сил, ни воли, ни целесообразности, ни желания, должного, наверное, значить хотя бы фикцию святости, чтобы не позволить прикоснуться к себе, принимает поцелуй — нервный, до зверства самонадеянный, неумелый, всеми обострившимися до нечеловеческой тонкости рецепторами ощущаемый беспредельно и единственно вкусным… Сиэль озлобленно бьет по щеке, обыкновенно приказывая заткнуться, разжать зубы, замереть, просто не делать приводящее в бешенство что-либо и смириться с присасывающими щенячьими укусами, одичалыми и голодными. Отцепившись от губ, на коих только что сорвал не отделяемое от пугающего желания свирепство, шумно дышит с непривычки от первого, так глупо и трагично случившегося поцелуя. Паучьи ручонки белеют напружиненными сухожилиями — как прежде, пытается силой ребяческого мужества сокрыть дрожь — продолжают комкать лацканы пиджака. Так невозможно близко, так обманчиво бесстрашно к не ведающему добродетели чудовищу. — Вы никогда ещё не целовали меня, — Себастьян в смятении, вывернутом наизнанку патологическим спокойствием, мотает головой, кончиком языка трогает впитавшие заветный вкус губы. — Почему… почему ты не можешь просто заткнуться? — давясь противной самому себе неудовлетворенностью от ненависти, от боли, от ломающего, рвущего, вытекающего слезами возбуждения, сквозь зубы цедит каждое слово. Пришедшее осознание лишь чертит на высоком лбу Себастьяна несколько болезненно тонких морщинок, и остаётся молча принимать, как мальчик в нарочной разнузданности выгибает спину, раздвигает бледные, запятнанные синяками колени, кончиками забывших о стыде пальцев трогает выпирающий через сорочку бугорок, запрокинув голову, заливается беззвучным истерическим смехом. — Смотри же на меня, похотливая ты тварь! — не переставая смеяться в полоумный, стучащий от рыданий оскал, требовательно вздергивает опущенную голову за подбородок. — Какого черта сейчас прикидываешься невинным жертвенным ягнёнком? Не забывай, в конце концов, чьё это предназначение. Молчи! И смотри на меня! Смотри, как ты выжрал меня! Я отдал тебе себя полностью, так какого же дьявола тебе мало, лживое, неблагодарное животное?! Сорвав крик на перекрытое слезами сипение, толкает острым запястьем в плечо, склонившись, припадает губами к сохраняющему крепкую эрекцию члену, обводит венчик липкой головки, трёт языком уздечку с каким-то бессильным остервенением, высасывает остатки спермы. Гнев затмевает всякий страх, способный вернуться в душу следами измятых воспоминаний, ведь Себастьян никогда до этого не показывал ему себя. Сиэль почти и вовсе перестал видеть в нем взрослого мужчину, способного причинить боль. Набухшая плоть с непривычки кажется слишком большой, и он с трудом вбирает в себя головку, растягивая уголки рта, силой, через тошноту пробует принять глубже. — Знаете, милорд, говорят, что оральным сексом управляет, скажем так, инициирующий партнёр, потому насильственные действия с супротивной стороны доказать весьма сложно. Как считаете? — плутовское бездушие постепенно затмевает фальшивую покорность. Перебирая мягкие, взмокшие от нарастающего волнения волосы, Себастьян наклоняется прошептать с довольной улыбкой чудовищно-забавное, равное исповедальному безумству, моментально отозвавшееся в голове мальчика паническим запретом: — Почему бы нам не опровергнуть столь невежественную теорию, высказанную наплевательскими людскими устами? Крепче обхватив голову, пресекая любое сопротивление, повергая в абсолютное бессилие, грубым рывком толкается в узкое, горячее горло. Заполонивший и рот, и гортань член провоцирует резкое отторжение. Сиэль глухо мычит, жмурится до боли в лицевых мышцах от силы, от вкуса, от не приемлемого нутру животно-мерзостного напора, напрочь лишенного чувств и понимания, всем телом сжимается и выворачивается хлынувшими наружу и перекрывшими дыхание рвотными массами. Разжав руки, Себастьян наконец позволяет извернувшемуся в асфиксичной судороге мальчику, скомкавшись на каменном полу, откашляться от густой желчной слюны, текущей по подбородку. — Аспирационная асфиксия... Задушить партнера во время обоюдных утех? Что за глупости, милорд? Обоюдных, не так ли? Ведь иное противоречит физиологии. Этого просто не может быть. Никто не поверит. Вы останетесь не поняты, не услышаны. Просто потому, что у вас не будет такой возможности... — Себастьян с грустью, выстудившей дочерна глаза, глядит из-под опущенных ресниц. — Вы сами, осознанно, спустились к голодной, не ведающей человечности твари, сами спровоцировали на силу, которую та, от природы привыкши только благодаря ей одной сосуществовать с внешним миром, не ощущает и не контролирует, а уж тем более под действием эндогенных возбудителей. А так ли были чисты ваши помыслы? Вот это, однако, не может не вызвать сомнения… Господни ангелы спаслись от расправы нечестивцев, а вы… Чем неразумно предположить, что дело непосредственно в вас? Право, лучшим решением будет просто смириться с тем, что вы всего лишь маленький, беспомощный мальчик, на чью сторону не встанет даже Бог. Увы, он тоже принимает не каждого, ведь ваша гордость, своеволие, нежелание раскаяться не добродетель отнюдь. Да… Мало что изменилось с того дня. Разве только немного повзрослели, хотя… и этот момент спорный. Твари неведомы нравственные ценности, и, стало быть, ей даже простительно… покуситься на святое. И можно сколько угодно обвинять Высшего Судью в несправедливости, в черствости, в лицемерии — разве от этого сколько-то легче? — вздохнув с подавленной в груди какой-то невыносимо режущей, невыносимо садистской скорбью, выстрелившей одним на двоих сквозным ранением, качает головой. — Тварям свойственно бросаться на святое, милорд. Они охотятся за чистотой, за невинностью, за душой, незапятнанной, вместе с тем невероятно сильной. Они жаждут того, чего сами лишены, понимаете? Во имя всего противного Богу готовы пойти на все, дабы заполучить ее, вот только жадность и ложь — очередные же пороки губят их, как камень, брошенный между титанами. В момент одержимости властью и тайнами, лежащими за пределами человеческого и заслуженного, так трудно понять, что от мнимого могущества до истинного ничтожества, догорающего во пламени, один шаг. — Не смей… заговаривать мне зубы своими гнилыми истинами, — протолкнув горькую слюну в саднящее до противности горло, Сиэль продолжает ослабело никнуть к полу и, уже не извиваясь, но больше сжимаясь в костистый шикающий комок, пробует инертно сопротивляться. — Не трогай меня. Не смей! Чем ты отличаешься от тех тварей? — Тшш… Успокойтесь, ведь это я. Это я, — тот осторожно, но крайне крепко, до пугающе безвыходного собственничества, прижимает к себе спиной, пропускает сквозь тело каждый вздрог беззвучной истерики, скапывающей слезами по раскрасневшимся щекам, продолжая навязчиво шептать в тёплое темя: — Хотя бы тем, что не лжив, избирателен, в конце концов, постоянен. И вы прекрасно понимаете это. — Я не верю тебе, — надавив всей остротой противящегося тела, остаётся все таким же неисправимо упрямым, неразумным, гордым, глубоко затаившим настойчивую и невыплаканную обиду ребёнком. — Позвольте, я помогу вам, — как ни в чем не бывало Себастьян щурит враскос глаза дежурной кошачьей улыбкой и, настойчиво держа за плечо, вынуждает лечь на тюфяк. — Ваше тело, тем более не получавшее с момента моего отсутствия привычного удовлетворения, быстро среагировало на контакт со мной, не так ли? Сиэль, постепенно и незаметно для самого себя доверившись, позволял ему подобные вещи уже давно. Помогая познавать подростковое тело, Себастьян искусно ласкал его губами, языком, пальцами — и для несформировавшегося юноши этого было пока вполне достаточно, чтобы взбодриться или снять напряжение. Делал это утром, перед сном, в ванной, после расслабляющего массажа, на мягко застеленной кровати, у разожженного камина, днём, спрятавшись под письменным столом, ничуть не отвлекая господина от работы, в карете, во время очередной поездки по делам, даже на торжественных приемах, если случалось уединиться. Делал долго, старательно, медленно, не уставая часами наслаждаться удовольствием талантливо посвящаемого в грех мальчика, или же, напротив, быстро и расторопно доводя до желаемой разрядки — всё зависело от того, о чём просил господин. А многословным тот обычно не был, потому Себастьяну приходилось порой самому догадываться обо всём, ибо давить на внезапно становящегося уязвимым мальчика совсем ни к чему. Но заходить за рамки дозволенного было строгим табу. Как бы ни противоречила тому природа их отношений, основанная на строгой субординации, Сиэль стеснялся Себастьяна: стеснялся смотреть в вожделеющие глаза, стеснялся собственного возбуждения и экстаза, маскируя стыдливую горячность тоскливым холодом. Держащееся на шаткой грани доверия состояние говорило о том, что к полноценной близости он готов ещё не был. А спровоцированный страх только ухудшил бы первозданный вкус души, пред которым Себастьян благоговел. Здесь небрежность — первый губитель награды. — Я не хочу, — Сиэль, по-детски подрагивая и икая после плача, пресекает знакомые касания тонкой кожи перчаток под сорочкой, но глаза неуверенно, с подавляемым испугом блуждают по темной, сырой пустоте. — Оставь меня в покое. — Бессмысленно обманывать своё тело, юный господин, — даже ведь не меня, — Себастьян, ненавязчиво уличая во лжи, поводит бровью. — За всё время я изучил вас слишком близко, чтобы знать, когда и чего вы хотите. Сиэль, слабо протестуя, позволяет поднять сорочку и развести бёдра. Давно отхлынувшее от паха тепло сменяется холодящей до противной колкости болью. Прочно овладевший страх, сковывая по всем возможным чувствительным местам, преграждает путь ласкающим касаниям. — Как я и думал, — вместо того, чтобы попытаться успокоить, Себастьян с укоряющей ухмылкой кивает, деловито прикусив край перчатки, дабы привычным движением, всегда срабатывающим как моментальный возбудитель, оголить изящную ладонь. — До чего же это по-вашему, мой маленький, мой упрямый господин. Как всегда, из последних сил бледны, холодны и безучастны. Стиснув зубы, томить страх внутри, никчемно теша собственную гордыню — и это тоже по-вашему, — горячая ладонь, слегка размявшись после тесноты перчатки, накрывает бледную мягкость поджавшихся юношеских гениталий. — Кому же вы делали хуже тем, что ни разу не заговорили об этом со мной? — Можно подумать, ты сам ничего не понимал, — цыкнув от поглаживания, что теперь причиняло лишь дискомфорт, безразлично отвечает Сиэль, повернув лицо от света фонаря в обволакивающую сырым холодом темноту. — Предельно понимал. Вот только, несмотря на ваши ограниченные, равные одолжениям, господские дозволения, доверия, как между мальчиком и мужчиной, между нами не было никогда, — сердечно сорвавшись на обыкновенно чуждое ему чувство, Себастьян сводит темные брови с откровенным, способным пристыдить упреком. Пальцы продолжают ласкать безжизненно мягкий член, осторожно массировать упругие мышцы промежности и до прозрачности белые и нежные паховые складочки. — Не много ли на себя берёшь? — зыркнув усталыми глазами, воспаленно бросает Сиэль, приказывая знать своё место. — Забыл, кто ты в моей жизни? В договоре? В этом чертовом подземелье?! — повышая голос, приподнимается на локте. Повелительный гнев до боли бездарно маскирует неотступное чувство разящего в грудь поражения. Его, предстающего преступному элитному обществу опасным и таинственным, Себастьян знал как облупленного, знал все до единой слабости — сейчас мальчишка предпочёл бы умереть, нежели признать собственную неправоту. Глупо, забавно, однако заманчиво… — Не забыл, — спокойным тоном, лишенным приниженной робости, приняв его натиск, Себастьян надавливает ладонью на грудь, пресекая попытки восставать против разума. — Это вы, милорд, уж простите, слишком многое возлагаете на меня. Затаить детскую злость на весь мир, упорно пряча ту под маской хладнокровного скептицизма, тем больше загоняя мешающую выиграть боль вглубь себя, — не проигрышная ли позиция? — грозно заострившись лицом, особенно подчёркивает словами всю абсурдность. — Запершись в себе, в собственных придумках да обидах, не пытаясь открыться даже тому, кому принадлежите душой, не пытаясь сделать ничего для собственного исцеления, многого ли добьётесь? Ждёте от меня помощи, но, живя в плену формальностей, гнушаетесь её. Что же за замкнутый у вас, однако, круг получается? Сиэль, не слагая доведённые до кричащего бешенства, разрывающие нервы противоречия в слова, молча принимает ласки тёплых, влажных губ, что обычно доводили до моментальной, готовой в любую секунду перейти в предоргазменную фазу эрекции. Сейчас же не ощущается ничего, кроме неприятной мокрости. Себастьян, осторожно обласкав каждую складочку, подхватывает обмякший член языком, присасывает губами, оттянув нежную кожу, щекочет головку. — Ничего не выйдет, — плаксиво шикнув, Сиэль с равнодушной — будто бы — безучастностью закрывает глаза, без маломальского противостояния — это настораживает и наводит на мысли о признанной слабости. Отдает себя, обмякшего, прозрачного, почти убитого, в ненасытные лапы тварной власти. — Ты уже кончил. Без моей помощи обходиться не впервой. Какого черта ещё нужно от меня? — Забавно слышать заключения об интимных тонкостях от юнца, у которого ещё молоко на губах не обсохло, — не меняясь в холодно-бесстрастном лице, сглаживая книзу тугую, почти приросшую, крайнюю плоть, частыми касаниями кончика языка трогает увлажнённую слюной головку. — Вы без меня даже за чистотой нормально проследить не можете. И нет! Нет, — выставив вперёд ладонь, запрещает сконфуженно покрасневшему мальчишке снова возмутиться. — Ни к чему сейчас слова и стыд. Расслабьтесь, пожалуйста. Вы мне нисколько не противны — знаете прекрасно. Я всегда буду обожать ваш вкус. Придвинув за бёдра к себе, ибо цепь не позволяет подступить ближе, окольцовывает непрерывными поцелуями мошонку, вбирает губами яички, перекатывая каждое во рту. Поглощая всем алчущим существом дурящий до животного оцепенения запах, целует внутреннюю сторону бедра, перебирает носом рельеф остро торчащих косточек, с кошачьей одурью трется щекой о редкий юношеский пушок. — Обычно вам нравится чувствовать это немного глубже, верно? — плутовато стрельнув глазами, спускается осторожными губами ниже, к плотно сжатому тугому колечку. Пощекотав его языком, едва ощутимо надавливает кружащим по складкам тонкой кожи пальцем. — Признайте, пока меня не было рядом, вы пробовали делать это в одиночку? Однако при мне обыкновенно предпочитаете провалиться сквозь землю, нежели показать, как вам приятно. Конечно, изучить ваше тело мне не составило труда и без помощи, но, повторюсь, должным образом раскрепостить себя можете только вы сами, — продолжая ласкать рукой потихоньку крепнущий член, медленно, погружая полностью сначала первую фалангу, вводит палец внутрь. — Вот тут... По-прежнему ненавидите меня, считаете ненужным? — Заткнись. Я не нужен тебе, — отрезает, ни на минуту не задумавшись, продолжая холодеть, сжиматься и болеть в непримиримом со вбитым в голову унижением упрямстве. — А не начать ли нам сказку сначала? — Себастьяну, как обычно, проще согласиться с любым его, пусть самым нелепым, утверждением, нежели пытаться спорить. Впрочем, признавать свою неправоту ему даже порой начинало нравиться, как и все элементы возведённого в ранг фетишированной игры контракта. Массируя упругое, всегда отзывающееся особо яркими ощущениями место под яичками, медленно, ритмируя плавными движениями, сгибает палец. Слабая гримаса страдания все никак не сходит с бесчувственно бледного мальчишеского лица. — Вам всегда нравилось, когда я касался вас тут. Всегда принимали мои пальцы, — тихо, без нотки вопроса, испуга, удивления утверждает Себастьян, хладнокровно следя за движениями поглаживающих приподнявшийся член пальцев. Плотный комок внутри, почти не реагируя на щупающие, мягко надавливающие прикосновения, ощущается не набухающим теплом, а противным жжением. Введенный палец тело воспринимает не более чем наполнившим, раздражающим стенки ануса инородным предметом, который хочется вытолкнуть. Сиэль, бесстыже раскрытый всеми мотыльково уязвимыми и безжизненными местами, смирившись, что испытать то, что раньше всегда получалось, уже не удастся, просто терпит с вымученным равнодушием, надеясь, что скоро все закончится. — Вы ещё только формируетесь, юный господин, — Себастьян, аккуратно вытащив палец, гладит бдительными, не позволяющими выскользнуть, ладонями тощие, разведённые в стороны бёдра. — Только познаете истинный вкус плотских наслаждений. Со столь ранимым, столь юным, неискушенным телом мужчине нужно быть предельно внимательным и терпеливым, в противном случае чувственные впечатления о близости будут безбожно изгажены, милорд. Безбожно… — голос ближе, настойчивее, глуше, с каждым звуком, дыханием демон упивается наступающей на пойманную в тиски душу мукой. Сознание безотчетно вцепляется в минуты, часы, дни, отразившиеся во пламени нестерпимо близкого взгляда непроходящей болью. Глаза, жгущие насквозь, — раскаленное железо. И снова зажатое руками, инстинктивно обессилевшее тело — поле сражения могучих начал животной безысходности и расчетливого зла. Крик, содранный в хрип, в мышиный писк, в безмолвную мольбу, лишь подзадоривает на то, чтобы на части рвануть бесстыдно задранную сорочку, выворачивая бестолково борющиеся руки, сорвать халат, повалить на живот, заставив уткнуться лицом в грубую, грязную, как завладевшая, почти изничтожившая действительность, провонявшую мышами и плесенью ткань. — А право, мне жаль ещё об одном, милорд, — в пару торопливых, несдержанных движений одной руки расстегнув слабо застегнутые брюки, Себастьян водит жадно растопыренной, вдавливающей в жесткий тюфяк ладонью по запачканной смазкой, дистрофично выпирающей позвонками, лопатками, рёбрами спине. — О том, что не могу овладеть вами в своей истинной форме. Вернее сказать, могу, но понимаю, что вас нисколько (ей богу, точно в насмешку надо мной) не испугает это. Что для вас воплощение изначального зла по сравнению с человеком? Посему предпочту остаться просто примитивной… бездушной… похотливой… тварью… — навалившись сверху, циничными рывками раздвигая коленями ноги, с вышедшим из равновесия озлоблением вышипывает на ухо каждое слово. — Этот образ мне больше к лицу, как по-вашему? Прихватив зубами складку тёплой, солёной кожи под волосами, как издревле обездвиживающим кошачьим приемом, раздвигает тощие, сжавшиеся в комки ягодицы. Сиэль, мотая прижатой головой, исходит рыдающим мычанием, но беспощадно спокойный, подхрипывающий от захлестнувшего возбуждения голос в оцелованную пересохшими губами шею все равно громче, мощнее, значимее для покровительствующей тьмы: — Вы так беззащитны, так прелестны, мой юный, мой нежный господин… Без малого сомнения, всё так же невинны. Нет никакой мочи вас не желать. Пальцы безудержного в зверской одержимости девианта впиваются ногтями в хрупкие плечи, подскальзывают под конвульсирующее застрявшей слюной горло, и вырвавшееся из клетки чудовище, вкусившее наркотирующий запах, уже не может остановиться. Окаменевший в непомерной, выносящей податливый рассудок эрекции член упирается в сжатое лихорадочным протестом отверстие. Сиэль не способен ничего приказать или запретить. Он теперь отнюдь не властвующий господин, а беспомощный мальчик, загнанный в ревущую глушь лишенного рациональности ничтожно маленького собственного мира. Надавив бёдрами, быть может, не полностью исчерпавший самообладание Себастьян выгибается в изнуренной от мучительного желания судороге. Плоть не входит, а только растягивает сухие, напряженные стенки. — В одном африканском племени есть самобытный обряд посвящения в вожди, — на пределе выносливости стуча задевающими ухо зубами, хрипит одуревшим голосом. — Полчищу чернокожих тварей, крепко укоренившим в слаборазвитом мозгу последовательность обезьяньих инстинктов, даруют его, потенциального владыку, страждущего спасителя, — невинного белого мальчика, позволяя в день инициации сделать всё желаемое, даже… — доведенный до помрачающего упоения, содрогается преступно близким шепотом. — Даже если чрезмерно тесный вход в манящую невинность приходится открыть ножом… Задача сего ритуала состоит не в том, чтобы очиститься, приблизившись к святому и прекрасному, а в том, чтобы осквернить его, ибо только скверна на честных основах господствует над скверной. Воистину нетленная концепция, не правда ли? Скомкованная в одну противящуюся рану полость не позволяет протолкнуться даже наполовину под ещё приемлемым напором. — Расслабьтесь, прошу. Ваш выбор невелик. Мой орган, так или иначе, будет введён в вас — силой мышц вы меня все равно не удержите, ибо природа предполагает иные возможности. Дело за тем, с каким уровнем боли это произойдёт. Вы слишком давно этого не испытывали, и боль для вас неизбежна, даже если... — сдерживая жар дыхания, тихо ввергает в давящую с титанической силой безнадежность. — Совсем забыли, какая она на вкус... Мальчик цепляет ломкими ногтями расползающуюся ткань тюфяка, кусающими зубами ищет пальцы, упорно сжимается бунтующим нутром, пока заглушённым, давящимся криком не отвечает на порывистое, доставшее запретных глубин вторжение. Себастьян с прикушенным в достигшую кипения кровь рыком выгибает спину, чтобы следующими секундами, взрыданными в раздирающую боль, безудержным выпадом не ворваться ещё глубже. — Мой господин… мой несчастный, изверившийся маленький господин… — обезображенный больным смехом, шлёпает по бедру, подхватывает под грудь, заставляя, утыкаясь локтями и подбородком в испачканную кислой слюной жёсткость ветхой подстилки, встать на четвереньки. — Чувствовать вас изнутри, такого жаркого, такого... тесного, слишком прекрасно, чтобы уподобить раю. Ваше тело, как и душа, настолько изысканно, настолько сложно и бесподобно, что нужно быть буквально свиньёй, вовсе не различающей вкусов, чтобы, беря силой, не задуматься о вашем наслаждении. Рванув проклятый, стесняющий дыхание галстук, покрыв собой хрустнувшую, против воли прогнувшуюся кошачью спинку, зажимает ладонью застывший в кривящем исступлении рот и, небрежно вздёрнув голову, припадает к виску губами, шепчущими литании поруганного боготворения. Пытаясь унять свербящую в паху тяжесть, не находящую выхода, тягуче проникает изнывающим членом идеально подставленное под медленные проникновения нутро. Сиэль, тронутый ловкой, оставляющей дорожки мурашек рукой по сглотнувшему горлу, по груди, животу, по ощутившему тяжкое тепло члену, потихоньку перестаёт противиться. Враждебно, но уже не гадливо смиряется с воплощением проколотого мотылька. Стадия кинжальной боли, намешанная на выворачивающей мерзости, сменяется чувством безысходной пронзённости и — сперва медленно, затем быстрее и быстрее — заполняющим низ живота медовым теплом. Тело отвечает на обнаружившие нужный ритм толчки греховной искренностью, по инерции «неправильного и недопустимого» пытаясь выскользнуть из-под крепко держащих рук, постыдно раскрывается, позволяя в полной вседозволенности проникать в себя, и безвольно выстанывает в чужую ладонь подступающее удовольствие. — Хотите что-то сказать, милорд? Не утруждайтесь, ваше тело само говорит за себя, — разжав рот, покрепче обхватив за хватанувшую просырелый воздух грудь, Себастьян дергает его к себе. Тяжёлая цепь зловеще лязгает по каменному полу. — И в отличие от вас оно никогда не лукавит. Сиэль, морщась от углубившихся в вертикальной позе толчков, шипит, сжимает зубы, пытается свести тут же перехваченные Себастьяном и разведённые шире худые коленки. — Мне так жаль, юный господин… — одержимыми порочной прелестью эфироносного тела губами, ладонями впитывая запах болезненно-сладкого греха, ласкающими в дрожащих надавливаниях фрикциями толкается вверх горячей тесноты. — Так жаль, что пришлось сделать это в грязном, сыром подземелье, избытом нежности и красоты, достойном ничтожества пленника, но никак не величия графа. Судьба порой не расточительна на выбор для нас, вы сами давно это понимаете… Задыхаясь на каждом рывке, выбивающем новый, жадный и требовательный, ритм, вновь выговаривает осточертевшие истины. Сиэль не перестаёт морщиться, кусать раскровлённую губу, трепыхаться зафиксированным в распахнутом состоянии телом, неуслышанными шипящими проклятьями требуя заткнуться, пока рука сознавшего власть пленника не ложится на трепетнувшее покорным молчанием горло, другая же, перебрав беглыми пальцами рёбра, сжимает подскакивающий на сотрясающих тело ударах член. — Стали сейчас таким твердым… И напрасно переживали! — усмехнувшись, облизывает прокушенную до соленых капель улыбку, снова припадает к пульсирующему синей жилкой виску, к опьяняющим опороченной юностью волосам, к шее, чувствительной до вывороченного с придушенным стоном изгиба. — В чем же ваш секрет? Слова, отзываясь в дурной голове, звучат осколочно-болезненным, что посекундно приобретает роковой смысл, эхом. Ладонь сжимает горло, оставляя предельно мало воздуха даже для слабо хрипящего приказа, берёт под контроль каждый вдох и выдох. Предельно мало остаётся и силы, чтобы противодействовать телу, под насильственной властью мужских рук распускающемуся в цветении неизведанных чувств. Сладостное ощущение распаляется внутри, подначенное тактом ударов распирающей плоти, и отзывается под сжимающей член рукой болезненно безвыходным позывом похоти. Однако нервирующие мысли о том, что нужно кончить, сосредотачиваются в поминутно оставляемой рассудком голове и притупляют подчиняющий тело экстатический поток. Сиэль напрягается всеми мышцами, вдавливаясь раскрытыми бедрами, яростно пытается подстроиться под ритм ударов о сведённое судорогой нутро, плаксиво выстанывает из себя застрявший комок пикового упоения, тем загоняя глубже. Когда Себастьян делал это руками, всё получалось как-то само собой, а теперь… — Ваши нервные окончания достаточно раздражены, но вы никак не можете дойти до кондиции… — ошпарив ухмылкой край уха, тот будто читает мысли. — Что же прикажете делать? Уязвлённый глумливым торжеством демонского могущества, в самом деле не способный ни о чем приказать Сиэль сжимает кулаки, в новой попытке напружинивает сдавленное горло, безрезультатно пытаясь освободиться, но ни за что не признаёт поражение. — Назовите мое имя! — теперь же самолично отдав приказ, Себастьян убирает душащую руку и, резким толчком в спину, валит на пол, чтобы, раздвинув тощие поджатые ноги, начать долбиться со звериной силой. Больно ударившись щекой и плечом о ледяной камень, Сиэль инстинктивно выгибается костлявой грудью, ища не жгущее спину холодом положение, бескрылой бабочкой перебирает по камню пальцами, запястьями, локтями, сдирая в мясо кожу. Руки чудовища, овладевшего каждой малостью тела, впиваются в бёдра до кровяных вмятин, до взаимопробивающей дрожи, до крайней степени истерзавшего в скулящее сумасшествие голода. Взбесившиеся в пульсирующую частоту толчки, лязгающей цепью взмолившие несвободу, подчиняют позорно сдавшуюся, распустившуюся в готовности уже ко всему юношескую плоть. Сиэль, взвыв от разрывающего нетерпения, тянется к набухшему, сочащемуся смазкой на живот члену, за что получает запретительным шлепком по руке. Подхватив под поясницу, шкрябнув голой спиной по шершавому камню, Себастьян мощными, пробирающими до разбуженной глубины ударами бьется вверх, в самый пучок затрепетавших в тугих спазмах наслаждения мышц. Содрогаясь на пределе пронзившей низ живота истомы, обдавшей полностью, вплоть до кончиков пальцев, Сиэль наконец поднимает широко распахнутые глаза, неизбежно сцепляясь со взглядом, неизбежно близким, неизбежно проникающим из переплетения тьмы, удушливых миазмов и призванных элементалей в самую душу. Взгляд, алчущий лукавым огнём, взгляд не человека, но зверя, тянущего обманчиво спасительные лапы, взгляд персонифицированного прекрасного ужаса, злого блага, безвозвратно пленившего и пленённого. — Себастьян! — исковеркавшись на заплаканное, раскрасневшееся лицо апогеем страсти, отчаяния, ненависти и вынесшего рассудок упоения, Сиэль кричит всем вложенным в это имя чувством и, скрипнув стиснутыми зубами, разрешается брызнувшей короткими выплесками струей. Безжизненный глаз, единствуя со жгущим схватившую руку ответом, вспыхивает призывающим пурпурным клеймом. — Себастьян… Выкричав до ссаженного, неслышного самому себе хрипа, перебитого гулом колотящегося сердца, льнет к полуоголившейся горячей груди. — Мой господин… — сглатывая сорванные вдохи, тот крепко — беззаветно, безбожно крепко — прижимает к себе скользкое от пота оргазмирующее тело мальчика, продолжая редкими рывками бёдер выжимать из себя в него обозначенное демонской сущностью наслаждение. Разворошив носом мокрые, пахнущие солью, шампунем, молоком и осквернённой чистотой волосы, прижимается губами к тёплой коже. — Мой господин… Тьма подземелья, вобрав в себя жар разгоряченных, по-животному часто дышащих тел, продолжает дрожать почти догоревшим фитильком фонаря. Постепенно приходящий в сознание Сиэль отчётливо понимает, что должен отвратиться, проклясть, оттолкнуть, возненавидеть, не отступив от прежних принципов. Но он слишком слаб. — Кого тебе больше понравилось трахать? — возобладав над опустошившей усталостью, впивается ободранными пальцами в подбородок, не позволяя отвести взгляд. Глаза, до последней слезинки не мирящиеся с бесчестьем, выплаканные смятением и болью. Глаза синего льда, кричащие отчаянным, не мыслящим отказа требованием ребёнка. — Меня или ту шлюху? Отвечай! Не изменился, нет. Его маленький, до невозможности жадный и неуступчивый хозяин. Его и только его. — Вот оно как… А я всё думал, чем же заслужил наказание от вас, — Себастьян не сдерживает трижды проклятую Сиэлем усмешку и, совершенно серьёзный, помрачневший от задумчивости, продолжает глядеть в упор. — Впрочем, что и требовалось доказать. Вы скорее разорветесь от собственно надуманных терзаний, чем, наступив на самолюбие, признаете предосудительное (не правда ли?) доверие ко мне и откроетесь. Людям свойственно ревновать — нет тут ничего противоестественного, в конце концов… — дрогнув под пальцами кадыком, пугая обнаженной искренностью, поднимает голову выше. — Вы и представить себе не можете, на что в свою очередь способна ревность демона. — Отвечай! — не скрывая потерянного терпения, повторяет Сиэль, не разжимая пальцы. — Что ж. Если вы о той девушке из цирка, то не утруждайте себя. Я не прошу приписывать демону святых качеств, но попытайтесь же осознать всю ту связь между нами. Контракт не такая привилегия, как человеку может показаться. Это колоссальная порука, обязывающая так, что вам и не снилось. Уж простите, что посвящаю вас в личные трудности, — осторожно подняв руку, чувствуя, что господин, как бы ни дрожал злящимися глазами, как бы ни сжимал губы и ни сопел в лицо, не оттолкнёт, трогает острую скулу. — Вы целиком и полностью пленили меня. С того самого дня каждую клетку представшего перед вами тела вы подчинили себе, и сблизиться с кем-то настолько, кроме моего хозяина, я не могу. Даже как мужчина… вы понимаете… — чуть замявшись, он прикусывает губу, но не отводит глаза. — Заковав меня в цепи и посадив под замок, вы едва ли обуздаете и сотую долю моего могущества. Но заручившись моим обязательством… сковали по рукам и ногам, обрекая себя на вечные страдания, а меня — на истощающую преданность. Я заперт в вас, а вы — во мне, и с каждым днём наши цепи упрочиваются, и нет из этого выхода, мой юный, мой желанный господин. Сиэль, молча расслабив пальцы, опускает выблекшие усталостью глаза, болит изломанным телом да вспухшими губами шепчет на прежний лад упрямых проклятий. Преклонив голову, мягко подхватив почти упавшую на его ладонь руку, Себастьян касается той кротким поцелуем. — Я ваш дворецкий, ваш любовник, ваш раб, ваш демон. Я ваш и только ваш, мой лорд…

***

      Яркий свет гостиной ударил по привыкшим к темноте глазам. Взяв на руки закутанного в халат мальчика, Себастьян осторожно поднялся по лестнице. Танака, что сидел напротив входа в подземелье, точно бы ждал этого момента, поднялся с кресла. — Он вас выпустил? — прошептал в напрягшем лицо изумлении. Себастьян дернул скулой, призывая не шуметь, и кивнул в сторону ванной. — Я знал… — молча проводив Себастьяна взглядом, тихо, но крайне сознательно ответствовал сам себе. Усадив в тёплую ванну измотанного, знобящегося, слабо владеющего собой мальчика, почти в том же состоянии, что тот был после первой встречи, Себастьян принялся отмывать его от пота, спермы и крови. Намыливал мягкой мочалкой, чтобы не повредить исцарапанную, покрытую кровоподтёками нежную кожу, ибо тот и без того морщился и шипел от малейшего прикосновения. Как бы Сиэль ни упрямствовал, ни конфузился, ни ругался и ни шлепал ослабевшими, мокрыми, мыльными руками по лицу, Себастьян вынудил его перегнуться через бортик и позволить пальцами аккуратно промыть себя изнутри и обработать кровящие трещинки. А после — промокнув досуха и завернув в большое пушистое полотенце, отнёс в постель, что Танака приготовил, и уже вместе переодели его и уложили под тёплое одеяло. Сиэль крупно дрожал всем телом, вяло приоткрывал сморённые глаза, отказывался от любой еды, от молока, от чая, даже от воды — едва ли удалось выпоить лавровишневых капель, которыми тут же стошнило. — Нужно поспать, — вполголоса сказал Танака, прикладывая к горячему лбу смоченный уксусом компресс. — Сон если не исцелит, то хотя бы залечит. Тихонько простонав в полусонном бреду, Сиэль судорожным движением схватился за коснувшуюся щеки руку. Опустившись на колено, Танака прижал тонкое запястье к губам, пока пальцы не разжались и мальчик снова не погрузился в горячечный сон. Себастьян стоял с угрюмо-покорным лицом, заложив руки за спину и подперев косяк двери, так как Танака попросил подождать. Неслышно покинув спальню господина, оставив на случай чего зажженную свечу на столе, старик жестом позвал присесть на стянутую пурпурной замшей софу. Лицо, крепкой морщиной сосредоточенное у мостика монокля, казалось спокойно-отрешенным, но то, что он нервничал, всё же скрыть было трудно, по крайней мере, тому, кто, долгое время живя рядом, детально изучил его манеры. По крайней мере, Себастьяну. — Я тут подумал в ваше отсутствие… — на тихом, размышляющем вздохе начал он, скрещивая пальцы на коленях и глядя перед собой. — Вы будто предположили о специфическом влечении, что он испытывает, занимая позицию жертвы. — Я ошибался?.. — почти без вопроса Себастьян опустил голову, чувствуя роковую оплошность. От изматывающих раздумий лицо его огрубело, воспалённые веки, особо теперь подчеркнутые смурыми, тёмными бровями, сильнее набрякли. — Ни в коем случае, мой друг, — потеплевшим, даже слегка истончившимся от порыва голосом уверил тот и, схватив Себастьяна за руку, перешёл на торопливый шёпот, будто больше всего на свете сейчас боялся потерять мысль. — Просто всё немного сложнее. В нем уживаются сразу два альтер эго — и жертва, и агрессор, понимаете? И оба испытывают влечение к созависимому, скажем так, партнеру. Его подсознательно тянет и заключить… — И быть заключённым, — передернувшись на выдохе, точно в неодолимой, горячащей всё тело лихорадке, не выдержал Себастьян. — Именно! Но больше меня занимало другое, — примолкнув, старик снял монокль и, тронув переносицу, закрыл глаза. Зловещее, давно лежащее на душе осознание безвыходно застыло на каменном лице. — Ведь с того дня он замкнулся в себе настолько, что попросту выстыл. На лицо, однако не на душу. Выстыл, запрятав боль глубоко и запретно. Запретно для зла, коим стало всё вокруг… Словно не чурается людей, словно ничего и не чувствует вовсе, порой даже сам в это верит, но трудно не заметить, как он холодеет внутри, стоит к нему прикоснуться. Я, право, и представить не мог, что он однажды подпустит к себе кого-то вот так… Себастьян оперся на колено и, втянув тонкие, сухие губы, молча глядел в глаза старика, в тёмной глубине которых значилась ясная решимость. — Юный господин очень сильный мальчик. — Да, — не раздумывая, отрезал тот и, заручившийся абсолютным, на грани бесстыдного лукавства, бесстрашием, с вызовом поднял голову. — Если однажды надумаете оставить его, клянусь, я вас не отпущу. — Ну что вы… — задохнувшись вырвавшейся на нервном возмущении усмешкой, Себастьян вскинул резко сморщившие лоб брови. — От моего господина я никуда не денусь. Со всей искренностью ручаюсь за это. — Только воссоздав в памяти мальчика целостный образ, ясно обозначенный пережитой болью, можно попытаться раскрыть его самосознание и преодолеть страх — вот в чём кроется метод исцеления, — спокойно, но отчётливо и безусловно выговорил Танака, не разрывая взгляда. — Невозможно было помыслить, что появится мужчина, способный заслужить его доверие до этой самой степени… — с глубоким пониманием покачав головой, привлек его к себе рукой. — И не знаю, честь или бремя для вас перевешивает нынче. — Вы полагаете, что…? — насторожился совсем наклонившийся к лицу старика Себастьян, проницательно прищурив глаз. — Я полагаю, что мы на верном пути. Держитесь, — тот очень крепко сжал его плечо и, провожаемый долгим, запечатлевшим неизменно лукавую, прозорливую улыбку демона взглядом, вышел из гостиной.
228 Нравится 15 Отзывы 49 В сборник
Отзывы (15)