Запах утра
15 мая 2022 г., 16:03
Примечания:
Музыка к главе: tzi — yuki onna
(невероятно вкусный трек, обязательно попробуйте его)
Прага, 30 ноября, время — 05:45
Это абсурдно. Наивно. Почти мучительно. Почти стыдно. Ужасно.
Она — в дурацком голубеньком фартуке в безвкусный, абсолютно неуместный жёлтый горошек. С этим своим дурацким ещё более неуместным... Чем? Извинением? Благодарностью? Заботой? С этим своим чёрт знает чем. Настолько же инородным, как и отвратительный жёлтый горошек на фартуке.
Она — от злого осознания парализованной тонной неловкости застывшая прямо посреди кухни с огромной, Мэй никогда не видела таких в Токио, банкой грейпфрутового джема в руках. Ну откуда здесь вообще эта кошмарная банка? Точнее, как такое случилось возможным: чтобы он заметил и купил? Кадзу и здоровенная банка грейпфрутового джема — даже звучит как нонсенс.
Это — смешно. Это — потрясающее безумие. Ей хочется хохотать в голос. С глупых палачинке, аккуратной стопкой возвышающихся над столом. Она гуглила рецепт. Так до смерти нелепо. С глупого и, зачем только, уютного аромата ванили, густо намешанного в воздухе, как будто всё совершенно замечательно. Какая наглая ложь. Ничего не может быть замечательным, когда стоишь на краю пропасти. Но больше всего — хохотать с глупой себя. С вот этой немыслимой дурочки, которая проснулась пораньше ради того, о чём даже думать было дико. Ради него. Которая почему-то решила, что можно. Каким-то образом заботиться. Кому-либо в принципе. О злом, плохом человеке.
Мэй уже практически сдаётся. Практически срывается с места, чтобы... что угодно, на самом деле. Пусть даже трусливо выкинуть проклятые палачинке, выдумать неизмеримую в своих размерах ложь, заметая следы своей чудовищно самонадеянной дурости. Практически успевает сделать спасительный шаг от того самого края, когда в затылок упруго влетает короткое, по-утреннему чуть хриплое:
— Ты рано.
— Господи!
От неожиданности тело словно пронзает ударом электричества, подкидывает на месте, а сердце перепуганным комом валится прямо под ноги. И вместе с выскользнувшей из рук банкой разлетается на, такое чувство, бесконечные миллионы осколков. Всё вокруг теперь — это мешанина из испорченного джема, битого стекла и её сердца.
Наверное, нужно бы что-то сделать, как минимум хоть что-то сказать. Однако физическая отдача из-за сумасшедшего испуга всё ещё настолько сильная, что Мэй хватает лишь на то, чтобы заторможено обернуться себе за спину... И напороться прямиком на внимательную остроту глаз Кадзу.
— Поранилась? — резко и строго. Подходя на пару шагов ближе. Ровно до границы того хаоса, который она здесь устроила. Следом его глаза фиксируются на чёртовом фартуке, а бровь немного, но всё же ползёт вверх, и Мэй хочется незамедлительно провалиться до ядра Земли, чтобы никогда больше не видеть этого скользнувшего во взгляде мужчины изумления. Думать о том, как, должно быть, катастрофически она сейчас выглядит, по-настоящему мучительно.
На Кадзу обычное спортивное трико, футболка, и, наверняка, он проснулся не больше нескольких минут назад, потому что наспех завязанный пучок на его голове выглядит небрежнее обычного. Сознание фиксирует всё это автоматически, просто как сменяющиеся в голове с характерными щелчками слайды — раз, два, три. И сухая выжимка, вывод: она никогда не привыкнет. Ни к чему из того, что хотя бы как-то связано с этим мужчиной.
— Зачем так подкрадываться? — к Мэй, наконец, возвращается дар речи, и, боже, как же она благодарна за то, каким обвинительным и возмущённым звучит сейчас её голос.
Едва уловимое движение головой, будто смахивающее всё её возмущение, как надоедливую муху. Рефлекторно дёрнувшаяся щека.
— Я задал вопрос.
— Я тоже, — это вылетает само собой.
Почти даже дерзко. Почти даже смело. Глядя в два беспощадных прицела.
— Мэй.
— Чёрт! — на выдохе. Конечно, он заставляет сдаться одной лишь интонацией голоса. С кем она вообще пытается тягаться? С человеком, чья мрачная энергетика буквально в лоб кричит, что при желании он размажет не только в переносном, но и в прямом смысле? Это такая бессмыслица. — Нет, кажется, не поранилась, — Мэй не уверена, но, по крайней мере, боль не чувствуется. Лишь на том месте, откуда сорвалось и вывалилось сердце, что-то всё так же колотится бешеным хаосом.
— Повернись. Осторожно.
Больше нет никакого желания тратить моральные силы и продолжать это заведомо проигранное, в чём-то даже детское препирательство с Кадзу. Поэтому она просто молча делает то, что он говорит. Всё же едва удерживаясь от того, чтобы не закатить глаза. Мужской взгляд сразу же резко уходит вниз — ощупывает, липнет к оголённой коже её ног, проверяя на возможные порезы. Пальцы опаляет зудящим желанием потянуть ткань фартука вниз, прикрыться хотя бы на несколько сантиметров. Мэй сглатывает. Приходится с силой сжать кулаки, потому что его возможной реакции на это она бы точно не вынесла.
В детстве мама часто говорила, улыбаясь её разбитым коленкам: «Дай солнышку полечить их». Тогда Мэй переставала упрямиться, соглашалась надеть юбку и снять с раны пластырь. Прошло много лет, но до сих пор Мэй по-прежнему «даёт солнышку полечить» свои раны. Сегодня тоже. Вот только сегодня она впервые узнаёт, что угольная чернота ночи может быть горячее солнца. Что может обжигать сильнее тысячи солнц.
— На месте стой, — бросает мужчина всё тем же отчётливо звучащим приказом. Ещё раз мазнув взглядом по ногам, добавляет тем не менее ровнее, сдержанно, словно факт: — Твою ловкость хоть в банки соли.
— Это потому что... ты меня напугал! — снова эмоционально и обвинительно вскидывается Мэй. Внутри всё ещё кипит подогретое возмущением раздражение. И это катастрофически благодатная почва для её сдающих расшатанных нервов. — С моей ловкостью всё было бы в порядке, если бы кое-кто перестал подкрадываться и допустил очевиднейше простую вещь, что не все вокруг чёртовы сверхлюди с чёртовым зрением на чёртовом затылке!
К тому моменту, когда Мэй с ужасом понимает, что звучит, как самая настоящая истеричка, забывшая принять успокоительные, с ужасом захлопывает рот и с ужасом смотрит Кадзу в глаза, уже слишком поздно. Боже, наверное, это самая эмоциональная и самая потрясающе глупая речь всей её жизни.
Ей некуда себя деть. Ей так сильно хочется, чтобы Кадзу как-нибудь отреагировал. Сделал. Сказал. Что-нибудь, но только не тягучая смоль его взгляда. Не бахающее прямо под ногами сердце. Настолько громко, что слышит вся наверняка разбуженная этими ударами Прага. Не этот ставший удушливым воздух.
— Не выражайся больше. Тебе некрасиво, — говорит он вдруг, разворачивается и выходит.
Это настолько неожиданно, что едва не сбивает Мэй с ног. Едва не заставляет свалиться прямо на битое стекло, глядя широко распахнутыми глазами в его затянутую неизменно чёрным удаляющуюся спину. Это протаранивает грудную клетку чем-то таким, что она вдруг предельно чётко понимает, знает навсегда — даже если захочет, больше никогда не будет в состоянии произнести слово «чёрт», ни одно из его производных.
Возвращается Кадзу быстро, едва ли она успевает прийти в себя, уже обутым. Подходит по своему обыкновению молча, и лишь противный звук крошащегося под его подошвами стекла вжимается в барабанные перепонки, оглушая ставшую мгновенно вязкой тишину между ними.
— За плечи мои держись.
Его голос всё ещё слегка шершавит хрипотцой. Он действует спокойно. Как и всегда, абсолютно невозмутимо. А у неё вдруг что-то надсадно дребезжит, сходит с ума под каждым сантиметром кожи. У неё резко в минус доступ к кислороду на рваном вдохе, когда мужская ладонь уверенно ложится на талию, скользящим движением по пояснице уходит за спину, обхватывает. Кадзу так удивительно легко поднимает её всего одной рукой, относит к столу, усаживает на него, будто она совсем ничего не весит. Мэй успевает лишь ойкнуть, вцепившись в ткань его футболки, касаясь, практически обнимая. Совершенно точно обмирая. И ошеломляющим ударом в солнечное сплетение — запах зубной пасты. Наверняка, самой мятной в мире. Сколько это длится? Чувство совершенной слепящей тишины всего в ней. Будто кто-то погасил свет, выключил целый мир, оставив только лопающиеся разряды электричества неметь на кончиках пальцев и в обрывках мыслей. Всего нескольких тягучих, будто в замедленной съёмке, секунд, но Мэй вдруг абсурдно думает о том, что всё это похоже на верёвку над пропастью, которая прямо сейчас рвётся под её ногами. И о том, что, может быть, когда Кадзу убрал свою руку, на его ладони остались расплавленные даже сквозь ткань ошмётки её кожи. Потому что отпечаток мужской ладони чувствуется пульсирующим жаром. Удивительно острым и чётким физическим ощущением того, где на ней был каждый из его пальцев. Может быть, именно поэтому до сих пор ей совсем не дышится.
— Пусти, я сама, — приходится себя заставить. Сказать что-то, сделать что-то, попытаться что-то. Оттолкнуть. Хоть что угодно что-то, когда Кадзу стягивает с неё безнадёжно испорченные носки. Когда вдруг берёт за лодыжку, чуть приподнимая её ногу. Когда тянется за влажными салфетками, а потом начинает аккуратно стирать тёмно-коричневые сладкие кляксы с кожи. Это уже не назвать смущением или неловкостью. Это обрушивается на неё стотонной плитой того, чему нет названия. Это ненормально — чтобы вот так, вот настолько сильно. Просто из-за того, что кто-то трогает её ноги.
— Не дёргайся, самостоятельная, стекло везде, — поднимает голову. И сжимает чуть сильнее ладонь вокруг её щиколотки, пресекая попытки, не позволяя вырваться. Мята оседает на губах колким морозом, набивается в горло мурашками. — Сама ты уже хорошо постаралась, — добавляет с кривой усмешкой.
Мэй хочется быть той самой девушкой. Как в книгах — уверенной и смелой. Девушкой, которая ничего не боится. Которой всё абсолютно ни по чём. Ни то, что кто-то хочет её если не убить, то всё равно как-то воздействовать через неё на отца. Ни беготня по городам и странам в необходимости замести следы, спрятаться. Ни невозможность даже просто по телефону услышать голос родных людей. Ни этот мужчина напротив. Особенно он. Которого, возможно, стоит бояться больше всех вместе взятых. Но из-за которого всё внутри безотчётно дрожит совсем не от страха. По крайней мере, не от такого, от которого должно. Ей хочется быть чуть более опытной, чтобы не смущаться, не краснеть и не... стыдиться своих глупых реакций, как физических, так и моральных. Ей хочется быть остроумной, хочется мгновенно находиться с ответами, при необходимости кидая в Кадзу чем-то словесно-едким, чтобы кривые ухмылки никогда больше не смели появляться на его губах. Чтобы он больше никогда не мог заставить её испытывать неловкость просто своим лишь присутствием.
Ей очень сильно хочется всего вот этого. Но она не такая девушка.
Она задушена дикой яркостью, яростью своих ощущений. И она молчит. Больше не пытается вырваться. Позволяет ему всё, что он там вознамерился сделать с её ногами. Потому что больше не понимает — плохо или бесконечно потрясающе то, что сейчас на ней эти глупые короткие шорты. Потому что что-то внутри будто свихнулось и ждёт. Того, как он прикоснётся ещё раз. Того, как это пройдётся по звенящему нутру очередным ожогом. Потому что взгляд вдруг упирается в почти незаметный след у него на щеке: тонкую полоску, какая обычно бывает по утрам от подушки. И её бьёт под дых.
Как хорошо, что всего этого он уже не видит.
— Извини, — шепчет зачем-то. — И за вчера, и за это...
— Нормально всё, — сухо кидает Кадзу, не отвлекаясь.
— Нет. От меня одни проблемы. Я всегда всё порчу.
Мэй и сама не понимает, зачем сейчас этот бессмысленный сеанс откровения. Тем более с ним. Господи. Нет ни одного шанса, что этому человеку не плевать. Что за удивительное уродство, поразительное эмоциональное извращение: искать комфорт и безопасность там, где опаснее всего. «Он чудовище. Не человек. Монстр с руками по локоть в крови». Хочется влепить пощёчину, крикнуть себе же в лицо: тебе этого мало? Ей словно обязательно нужно вырыть себе могилу поглубже, чтобы, наконец, угомониться под бесконечными тоннами ошибок и стыда. Чтобы потом не сметь даже посмотреть в его сторону.
— Послушай, — выдыхает Кадзу резко, выпрямляется, сверлит угольным взглядом. И его скулы проступают острее. Так, словно приходится сжимать челюсть, чтобы сдерживаться, подбирая слова. — Ты красивая, хорошая. Пусть даже неловкая, как слон среди фарфоровых сервизов, но... ты ничего не портишь. Нормально всё, говорю.
У Мэй в ушах такой странный шум. Немного глухой, смазывающий все остальные звуки, с тихим монотонным писком. Такой, какой бывает при сильных ударах.
Потому что... Красивая. Взрыв. Хорошая. Взрыв.
Взрыв. Взрыв. Взрыв.
Прага, 30 ноября, время — 06:35
Впервые в жизни Мэй испытывает ненависть к палачинке.
Особенно сильную, когда в очередной раз ловит на них не читаемый взгляд Кадзу, и всё за рёбрами сжимает беспощадным осознанием — он давно заметил, и ей придётся сказать. Произнести эти несколько банальных слов, которые зудят и мечутся в голове. Она понятия не имеет, как заставить себя сделать это. Ей кажется, что дурацкие слова просто не выйдут из её горла, набившись там душащими комками стеснения.
«Знаешь, я приготовила тебе палачинке. Ты хочешь кушать? Надеюсь, что да, потому что, как видишь, я была достаточно самонадеянной дурочкой, которая решила, что о тебе можно позаботиться в благодарность за то, что ты позаботился обо мне и о моей проклятой панической атаке».
Вот так, господи боже, это выглядит. Как полнейшая и абсолютная катастрофа. От волнения у Мэй настолько дрожат ладони, что это далеко за гранью нормальности даже для неё. Она до боли закусывает губу, пристально наблюдая за тем, как Кадзу моет руки, и даже физически ощущает, как секунды бахают ей прямо в виски.
— Я приготовила завтрак, — выпаливает в итоге звенящим от напряжения голосом. Кажется, переставая дышать.
Кадзу замирает.
В груди безотчётно сжимается, когда мужская спина напрягается. Это всегда страшно — предлагать свою заботу, пусть даже самую неумелую и корявую, и ждать отказа.
Оборачивается. Смотрит.
«Пожалуйста, не спрашивай. Просто... пойми».
Это вопит в голове, гремит и просит в ней каждым атомом. И, может быть, действительно есть сейчас что-то такое в её глазах — предельно искренне распахнутых в него, уязвимо честных. Что-то такое, что заставляет Кадзу ничего не спрашивать, ничего из того, что она боится услышать. Лишь бросить короткое:
— Не знал, что ты умеешь готовить.
— Я не умею.
— Ясно. Как минимум будет сытно.
Мэй переминается с ноги на ногу, чувствуя, как до сих пор липнут к полу босые ступни. И это несмотря на все их совместные молчаливые усилия по устранению беспорядка на кухне. Думает о том, что, наверное, в уборке они с Кадзу хороши так же, как и в диалогах друг с другом — полнейшее фиаско. И ещё, очень осторожно, о том, что... может быть, для него это всё тоже впервые. И, только может быть, он не знает, что ему делать с ней точно так же, как и она понятия не имеет, как вести себя с ним.
Что-то даже звенит внутри, пока Кадзу молча ждёт, когда она разогреет для него давно остывшие палачинке и разольёт по чашкам чай. Первое маленькое открытие — Кадзу не любит кофе. Между ними столько неловкости, столько натянутого до предела нерва, что это ощущается пыткой. Настолько, что, когда звучит сигнал микроволновки, Мэй снова пугается, не успев проглотить короткий вскрик. Настолько, что страшно всего лишь подумать о том, как всё это время Кадзу мог смотреть на неё, наблюдать за её неумелыми попытками заботиться.
— До сегодняшнего дня я не знала, что грейпфрутовый джем вообще существует.
Мэй сокрушённо зажмуривается, готовая провалиться сквозь землю. Потому что Кадзу не реагирует. Лишь вскидывает на несколько секунд голову, пронзая, как и всегда, пристальным взглядом, начинает жевать медленнее. После чего вновь возвращает внимание тарелке.
— Не подкрадывайся больше. Пожалуйста.
Снова молчание и ноль реакции. Конечно, Мэй знает, понимает прекрасно, что суетится и очень сильно перебарщивает сейчас. И, скорее всего, ночью не сможет уснуть, до утра занимаясь самопожиранием из-за всего того, что выпаливает сейчас на безумном стрессе. Но даже это, эти немыслимые глупости, вылетающие из её рта, лучше, чем совершенное незнание, куда себя деть, мешающее нормально дышать.
— Можешь не есть, если не вкусно. Я не обижусь.
Кадзу перестаёт жевать. Сердце перестаёт биться, больно ударившись о рёбра. Мэй не понимает. Смотрит во все глаза на его неподвижность и совсем не понимает, откуда вдруг эта... скованность? Потому что он ведь не такой. Немногословный, да. Скупой на эмоции. Иногда нахальный. Пусть даже плохой, злой. Да какой угодно. Но только не зажатый. Не скованный, будто тисками.
Наконец, Кадзу вновь поднимает голову. Смотрит в неё очередью сокрушительных пуль в тревожной, наэлектризованной тишине. И до неё докатывает чем-то оглушающим: он не привык. Ни к глупым блинам. Ни к глупой заботе.
— Не мельтеши, рыжая, — пауза. Вдох. Несколько болючих ударов сердца. Выдох. — Вкусно.
На губах совершенно против воли, на чистом рефлексе вдруг расцветает улыбка. Которой плевать даже на то, что Кадзу продолжает смотреть. Оказывается, ей было важно. Оказывается, он вот такой. Этот плохой, злой человек. Не знающий, что такое забота. Оказывается, если бы не встретила его, никогда бы не узнала, что у утра есть запах. Оказывается, утро пахнет мятой, смущением. И корявой заботой.
Примечания:
Ну что, мои хорошие и чудесные, шоу маст гоу он!
Соскучилась по вам страшенно! Волнуюсь, как обычно, страшенно! И, вы же знаете, жду ваших впечатлений с замиранием. Сто раз уже говорила и сто раз ещё скажу — всем сердцем люблю, холю и лелею каждый ваш отзыв ❤🙏🏻
Знаете, эти двое, Кадзу и Мэй, такие самостоятельные ребята — берут и творят, что вообще хотят! Вся глава — чистейший экспромт, которого ещё два дня назад не было на карте этой истории. И изначально глава должна была быть совершенно другой. Но эти двое вдруг взяли и... сделали всё по-своему. Клянусь, я успевала только записывать. И это вдруг стало очень важным пунктом в понимании этих героев и очень важным их шагом друг к другу. В общем, надеюсь (очень-очень-очень сильно), что вам понравится моя интерпретация всеми любимых героев. И если хотя бы чуточку да, дайте знать нервному и вечно во всём сомневающемуся автору. Вы даже не представляете, что могут сделать хотя бы несколько слов, какое волшебство они способны сотворить.
Легенда Ивы закончена, но я ещё не до конца осознаю этот факт. Это абсолютно поразительная, потрясающая новелла, которая для меня навсегда останется особенной. Знаете вот это чувство, когда ты допускаешь, что вполне можешь полюбить какую-то другую историю настолько же сильно, но наверняка при этом знаешь, что особенное место в сердце занято навсегда. И это неизменно. Как и то, что Кадзу, мать его, Наито — лучший мужчина всех миров и тысячелетий. Аминь.