ID работы: 10540133

Christmas one more time

Слэш
R
Завершён
59
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
39 страниц, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
59 Нравится 21 Отзывы 15 В сборник Скачать

[интермедия]

Настройки текста
Примечания:
Конечно же, он все услышал. Замер на мгновение, пережевывая информацию, как огромный комбайн, потом моргнул — и снова вернулся в эту реальность. Ебаное блядство. Чувство патологического бессилия преследовало Кенни всю жизнь, и, поверьте, он был этому не рад, пытался хоть что-то в этой жизни исправить, но все никак. С чего бы начать? Мать, пережившая смерть родителей в Германии и чудом не присоединившаяся к ним, свалила в свободную, славную Америку при первой же возможности. Она сидела на верхних полках забитых битком поездов, носила широкополые шляпы и большие очки, которые скрывали половину лица, красила волосы во всевозможные цвета и с трудом выпрямляла кудри. Она делала все, чтобы больше никто не мог увидеть в ней еврейку. Смешно ли, но в семидесятые, уже, казалось бы, в сознательном возрасте, она согрешила с каким-то мужиком — так появился он, Кенни. Его детство пришлось на прекрасный период: диско, ретро, хиппи, хуй войне, делай любовь… Она была уже на седьмом месяце, когда нашла ортодоксального идиота, готового взять ее замуж. Кенни не знал, что она ему там пообещала, но какое-то время отец у него действительно был. Следом появилась Кушелька — такая же темноволосая, кудрявая девчонка, копия мамы, и даже горбинка у них была на одном месте. Кенни помнил ее лучше, чем маму; та же души в детиночках не чаяла, но имела на редкость отвратительный характер. Отца она со свету сжила только так, а потом, на очередной тусовке с человечками в штанах клеш, подсела на какую-то дрянь — и пятнадцатилетний Кенни не смог с этим ничего сделать. Он вытаскивал из ее локтя будто бы забытые шприцы — мама отъезжала в такое забытье, уколовшись, что он даже немного завидовал. Когда их становилось слишком много, Кенни выбирался по ночам, бродил по вечно живому городу, находил более-менее уединенное место и либо выбрасывал все улики ее наркомании, либо закапывал, чтобы копы не вышли на них. Но они все равно вышли. Еще одно чудо — то, что они с Кушелькой не остались на улице после этого. Что он мог, школьник, где бы деньги зарабатывал? Он был первым, кто узнал, что у сестрицы начались месячные, он был ей братом, папой и мамой. Когда их родительницу посадили за распространение наркоты, внезапно выискались родственники со стороны отца и забрали их к себе. Так Кенни попал в синагогу. Он смотрел на людей вокруг и не понимал, что происходит. Он не выучил ни одной молитвы. Он чуть не зарезал бедного, старого раввина, который приготовился сделать ему обрезание, хотя, вообще-то, сам на это согласился, чтоб не косились. Почему-то тема обрезанного хера в еврейском обществе была чуть ли не одной из главных. Разумеется, склочный дед не собирался возиться с детьми чужой девки. Денег на приличное обучение не было, но хотя бы на улицу не выкинули… Так из синагоги Кенни попал прямиком в суровую американскую армию. Он разбил не один нос ебучим антисемитам, которые, заслышав его фамилию, начинали переглядываться и ухмыляться. Настал момент, когда он даже не спрашивал, почему кто-то там в очередной раз над ним смеялся — и сразу бил, превентивно. Он знал каждый уголок карцера, или что там было, куда его сажали “остыть”. Начальство смотрело на него со смесью снисходительности и жалости — за это хотелось им глотки всем перерезать, а уж в этом Кенни знал толк. Он мог, как стрелки в средневековье, бросить нож и попасть белке в глаз — из соображений любви к природе он так не делал, но знал, что мог. Ему стоило подержать любой клинок в руке хотя бы пару минут, чтобы тот, холодный и острый или тяжелый и ржавый рассказал ему всю историю. Через пять минут он мог им резать. Через десять — мог убить целую армию, а через двадцать — пойти с ним одним на танк. Кенни не понимал, откуда в нем вдруг проснулась военная библиотека, однако она была, он это чувствовал. Потом армия кончилась. Он не стал оставаться в рядах верных американских псов — во-первых, ему это было неинтересно, а во-вторых, он хорошо знал о планах деда касательно Кушельки — выдать замуж за какого-нибудь богатого старикана и пусть дует в Землю обетованную. Он вообще много чего знал. Кенни ощущал жизнь через знание, через физику, через материальность, а не девочковые пиздострадания, которые были так в моде у коренных янки. И он пошел ее искать. Почему-то в синагогу. С богом у Кенни тоже все было плохо. Он никогда ничего у него не просил, только задавал каверзные вопросы в холодную, молчащую пустоту внутри черепной коробки: “Ну что ты там, не загнулся еще? А мне кажется, что да”. Или: “Ты зачем их вывел из пустыни? Нет, ну правда, зачем? Еще этого дебила с камнями на подмогу кинул. Господи, да сдохли бы они все — и мир бы ничего не потерял”. Или: “Я убью их всех. Всех до единого. Пусть вернут мне Кушельку, а я им сам, без твоей помощи… встреть их там хорошенько, сукиных детей”. Здесь все говорили на иврите, а он хорошо помнил идиш и ничего не понимал. Однажды вечером он увидел, как раввин, из тех, что помоложе, чья борода была еще не полна седины, приставал к девчонке. Это в католической церкви мода такая — помпезные епископы, кардиналы в кроваво-красных шапочках, мальчиков бы красивых помацать, послушать их тонкие, надрывающиеся голоски, вот это все. Еврейские общины никто не трогал, никто с ними не связывался, и мир закрывал глаза на все то насилие, что происходило чуть ли не у всех на глазах. Кенни посмотрел и пожал плечами. Во-первых, это не его девка. Во-вторых, он не хотел проблем — у него они и так были. В-третьих… многим мужикам потрахаться — что поссать сходить, мало разницы: никакой чувственной подоплеки, только удовлетворить бренную тушку и пойти по своим делам дальше. Он уже плюнул на это все и уходил на подработку — либо в ночной клуб выбивалой, либо в бойцовский, по сути, тоже выбивалой, но уже за пределы ринга, — как увидел, какая всепоглощающая тоска была в глазах девчонки, глядящей прямо на него — без попыток позвать на помощь, просто бесчувственно, как кукла. Кенни подумал вдруг: “А ведь ей, наверное, шестнадцать всего. Где-то Кушелька, ей, кажись, столько же. Или немногим старше”. Он тяжело вздохнул. Сердце всегда мешало ему жить. Конечно, он не стал прямо бить бородача; было достаточно подойти, положить ладонь на талию девчонке и, ухмыльнувшись во всю акулью пасть, сказать: “А не староват ли ты для этой лакомки, дедок? Гуляй”. Тогда он вспомнил: ему — двадцать шесть, Кушельке — двадцать. Они были совсем не похожи, но раввин отстал, а он молча проводил ее домой, растерянно глядя на пустеющие улицы. Ее отец сказал ему что-то неприятное; он не вдавался в подробности. Кенни потратил полтора года на то, чтобы ее все-таки найти. Он надеялся не встретить ее там, внизу, в этой человеческой гнили и падали — надеялся, что она смогла найти лучшую жизнь, лучше, чем у него самого. Но нет. У Олимпии был пронзительный взгляд, тяжелые руки и длинные волосы — теперь они не кудрявились, что, впрочем, не меняло ее красоты. Она встретила его прохладно, как напоминание о старой жизни; нехотя рассказала ему, что сбежала из дома почти сразу после того, как его забрали в армию — разумеется, дед собирался выдать ее замуж, а ей лучше сдохнуть молодой и красивой, чем вот так. Кенни тогда скривился и спросил: “Много ты старых мудаков теперь вынуждена обслуживать, потому что так захотела? Жила бы с одним, он бы, может, сдох бы уже”. Кушелька ответила коротко: “Это мой выбор, я не жалею”. И навсегда запретила называть себя Кушелькой. Максимум — Кушель, как в паспорте, и никак иначе. И Кенни плюнул. Хотела — да пожалуйста! Ну и пошла к черту! Жизнь продолжила его мотать: он и в горячих точках побывать успел, и в арабов (мстительно) пострелять, и засветиться в ЧВК, и грохнуть немало, наверное, хороших, но кому-то мешающих людей. Ножи Кенни больше уважал, но мир, в котором он жил, предпочитал огнестрельное — что ж, значит, будет огнестрельное. О Кушель он вспомнил как-то случайно, пока обсуждал с другом “классных телок”. Он не обрадовался, когда вернулся в тот злополучный бордель и узнал, что Олимпия умерла, оставив маленького жиденка на попечение мамочки. Кенни забрал его сразу, как смог, оформил документы на себя, как на опекуна. Теперь он не мог вернуться к войне, где его ждали, не мог представить, как его, долговязого, с широкой ухмылкой и обязательно в шляпе, хоронят в гробу под американским флагом. Он теперь был папашей. Бои в клубах приносили немалый доход — и этого, блядь, едва хватало на то, чтобы провести мальчишке полное медицинское обследование, чтобы убедиться, что он здоров, просто чрезвычайно худенький и, по-видимому, недоношенный. — Ничего страшного, — говорил себе (и ему) Кенни. — И не такие вырастали. Еще как я будешь, высокий-высокий! И смеялся, запивая горьким пивом этот не менее горький смех. А теперь на него свалилось вот это. Он и не знал, что так бывало: когда каждый жест ловишь, каждую улыбочку, каждый взгляд, когда готов землю целовать, по которой эти ноги ходят, когда готов в огонь броситься, если он скажет. Одновременно Кенни понимал, что дает Ури полную власть над собой и это очень, очень плохо, с другой — а что он терял? Вроде бы мальчик был хорошим, хоть и изрядно депрессивным, разговаривал на языке слабохарактерных червяков и вообще был суперправильным. Неважно. Он влюбился, как мальчишка, с первого взгляда, и это не бесило, не вызывало противоречий — Кенни принял это как данность. И, конечно, все не могло не пойти по пизде. Три недели! Он так и прошептал ему: “Мне осталось три недели”. Почему три? Где доказательства? Надо было все проверить и взять под свой контроль, но не мог же он вечно прикидываться шарящим в этике и эмпатии человеком, не имея за пазухой вообще ничего — ни любовного опыта, ни привязанностей, ни нормальной семьи, ни понимания о том, какой она, нормальная семья, должна быть. Кенни лишь однажды спросил у себя, не СПИД ли у парня, потом мысленно махнул рукой — да плевать. Он доведет Леви до совершеннолетия, даст ему все, что можно, а потом… он не хотел об этом думать. Ни о чем из этого. А самое дурацкое — это снова то чувство бессилия и безысходности, которое он испытывал, когда пытался ухаживать за мамой, или когда просил Кушель вернуться в их старый, оставшийся рядом с аллеей дом, или когда боролся с органами опеки, доказывая, что он — идеальный отец, самый лучший. И опять: ебаное чудо, что ему отдали Леви, махнули на них рукой и все. Под пулями в каком-нибудь Ираке — и то спокойнее было. На следующее утро Кенни, разбуженный шевелением Ури рядом (спать с ним в одной кровати, просто спать, было тепло и приятно), ткнул ему между ребер локтем и требовательно сказал: — Звони. — Кому? — сонным Ури выглядел в сотню раз милее, чем обычно. — Да врачу своему, в лаборатории, кому угодно. Пусть нашаманят тебе нормальное здоровье или будут иметь дело со мной. И снова эти печальные большие глаза смирившегося человека. Как же он это все ненавидел. — Перестань, Кенни. Все идет так, как должно… — Звони, сказал. Он положил голову на подушку, обнял Ури за талию, когда он сел, и стал прислушиваться. Он не знал, что сделает, но что-то — точно. Может, помолиться? Память не подсказывала ему никаких молитв, но Кенни вздохнул — громко, тяжело, протяжно — и, сжав зубы до скрипа, начал так усиленно кричать звенящей пустоте о том, как и в какой позе он это все имел, что мироздание, кажется, прогнулось. Всего на миг.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.