Ему кажется, что это, своего рода, очищение. Благоговейный момент нирваны, затронувший легкие, пробирающийся под кожу, в кровь. Подушечки пальцев слегка покалывают, когда Клэй пытается прикоснуться к шее, неуверенно надавливая на кадык, для пробы сглатывая.
Внутри теплится еще не до конца осознанная надежда, что действие пройдет без происшествий.
Не придется чувствовать судорожную нехватку кислорода, сводящую горло и сжигающую нервы при попытке остановить или хотя бы дернуться.
— Ты действительно меня понимаешь? — уточняет Ник, и от одного звука его голоса все содрогается, заставляя вжиматься в кресло.
Создается ощущение, будто бы маленькие насекомые продолжают медленно выползать из глотки, щекоча губы своими лапками, больно цепляясь мелкими, невидимыми коготками за язык. Неловкое движение, неподходящее слово — и поцарапают.
Даже сейчас держат его под контролем. Управляют его речью, твердостью его голоса, когда Клэй на пробу открывает рот чуть шире, прокашливаясь. Что-то неприятно липнет к стенкам, как в случае болезни, или неприятной, не очень сильной простуды, не дающей проглотить мокроту. Выплюнуть, откашлять. Устранить с мятным ополаскивателем для рта.
— Да, — голос не его. Чужой.
Какой-то обезличенный, бесцветный. Такими еще объявляют прибытия поездов на вокзале: ничего не понятно, и запомнить их не получается, как бы не пытался. А вот предупреждающая мелодия, напротив, возвращает в чувство ностальгии, стоит услышать что-нибудь похожее. Сразу же переносишься в 4 утра, с сумкой в руках, с ближайшими родственниками, собирающими и перепроверяющими все по сотне раз.
Чей. Голос.
— Тебе нужно отвлечься, — почти нежно говорит Ник, чем-то постукивая по микрофону, — Сходи с родными куда-нибудь, купи себе чего-нибудь,
обнови железо.
Клэй хмурится, прокашливаясь еще раз, пытаясь примерить на себя новое звучание: — Я, как-то, ну…
Нужно придумать отмазку, почему он не может. Что ему мешает.
Открывает рот, вдыхая почти полной грудью.
— Не совсем готов к такому.
Это правда.
Нику легко говорить. Легко предлагать варианты, потому что он не в его шкуре. Друг где-то там, в Техасе, смотрит со своей колокольни и дает советы: авось поможет. Авось, Дриму станет легче.
Смена обстановки — не всегда панацея. Вроде бы помогает, но стоит остаться наедине со своими мыслями — никто не сможет защитить тебя от самого себя, и того, что транслируют мозги.
— Я знаю, — тихо бормочет друг, вздыхая, — но стоит хотя бы попробовать. Проведи время с сестрой… Выйди из комнаты.
«Выйди из комнаты».
А что там, за этой комнатой? За этой дверью? Люди, безразличные к твоей личности? Социум, зацикленный лишь на самом себе?
Бесчисленные города, наполненные серыми улицами, серыми лицами, которые куда-то спешат, даже не думая: а зачем?
Для чего каждый день встают, идут на рутинную работу, в школу — чтобы после изможденно вернуться домой? Сквозь серые улицы, серые лица, поднимаясь по серым ступенькам, на пути в такие же серые квартиры. К мутным глазам родственников, в которых ничего нельзя прочитать. К своим же мутным отражениям, которые даже зеркала не запоминают.
— Зачем мне туда?
Зачем ему на пыльные проспекты, окруженные иллюзией жизни? Иллюзией, потому что все скрываются за мутными, рыбьими глазами. Ничего не выражают. Даже если пытаются сделать вид, что они выползли из ила и не тащат за собой комки водорослей.
Зачем ему становиться очередной рыбой в скафандре, в котором вместо воздуха — вода? Зачем ему притворяться, что его это устраивает?
Что ему хочется расслабляться
как все. Выходить из комнаты, из своего пруда, потому что так принято? Строить очередную иллюзию экстравертности, чтобы заглушить пустоту изнутри? Как ее закрыть, если из нее состоишь?
Вырываешься к рыбам, делая вид, что такой же. Шутишь шутки, юморишь, заставляешь их давиться своими жабрами, пока они не задохнутся от смеха. Потому что кажется, что так станет легче самому. Что так они смогут принять тебя. Если ты тоже нацепишь на себя шлем, будешь захлёбываться на пыльных улицах, хотя дышать легче в родном пруду. В родном иле.
Может, заявишь им об этом? Когда устанешь. Когда поймешь, что не твое. Их. На мгновение перестанешь насмехаться над собой, над окружающими, над прудом? Они не примут твою суть. Серые улицы равнодушно, с расстановкой, будто бы тебя никогда на них не было, вытолкнут тебя обратно в твою лужу, вымыв в ней сапоги. Оставив там всю грязь, которую с собой таскали.
Что ты пытаешься найти на пыльных улицах, кроме пыли?
— Развеешься.
По ветру.
— Я не хочу туда.
— Да брось, — Ник фыркает, — тебе понравится.
У улиц есть нюанс. Первое время, когда с ними только знакомишься — тебе очень нравится. Кажется, что это твое место. Весело, легко, непринужденно — никакой мыслительной нагрузки.
— Прогуляешься, познакомишься с кем-нибудь, забудешь на время о проблемах.
Улица не забывает проблемы. Она просто не принимает их существование. Когда общаешься со скользкими астронавтами — ты можешь только веселиться. Только радоваться жизни, оставляя свой ил под ногами. Свои водоросли под жабрами, чтобы не заметили.
А невысказанное копится, киснет, и гниет.
Пока они заставляют тебя наслаждаться иллюзией, словно все хорошо.
Потому что стоит тебе открыть рот — тебя выслушают лишь в том случае, если это что-то праздное. Легкое, непринужденное. Сравнимое с пылью, которую несложно размазать по плавникам. Которую так легко пустить в глаза. От которой так сложно отмыться: она слишком легко въедается в чешую.
Рыбьи глаза ничего не выражают. Безэмоциональное, пугающее «ничего» — кажется, что они их даже не закрывают, когда ложатся спать. Если вообще спят.
Нельзя пропускать торнадо — пыльные вечеринки, не наполненные ничем, кроме пыли в глазах — тебя легко заменить на другую рыбу. Может быть, она умеет насмехаться над тем, что ей нравится, куда лучше, чем ты.
— Нет, — решительно отвечает Дрим, на пробу делая еще один полный вдох и выдох. — Нет.
Ник молчит. Очевидно, обдумывает резкий ответ. Придумывает что-то еще — что-то, лежащее за гранью серых, грязных городов. А за ними лишь мутные пруды. Мутные реки, куда городские заводы сливают свои нечистоты. Сливают свою желчь, потому что больше не на кого.
— Может, сходишь в суши-бар? — предлагает он, сдаваясь, — Ты же никогда особо суши не пробовал. Вдруг зайдет.
Рыбам нравится каннибализм. Нравится уплетать своих сородичей, если они скажут что-то не то. Им нравится поливать еще живых осьминогов лимонным соком, наблюдая за агонией щупалец. Нравится, когда рыбье мясо кладут на рис, заворачивая в листы нори, разрезая на куски.
Им вкусно. Им нравится окунать брюшко своей бывшей в соевый соус, засовывая в рот, пережевывая вместе с пылью, которая хрустит на зубах. Нравится настолько, что они начинают осуждать тех, кто этого не любит.
Большинство правит миром, и большинство обожает суши.
— Не пойду, — категорично отрезает Дрим, — нет.
Джордж любит морепродукты.
Но это не заставит Клэя переступать через свои принципы, чтобы соответствовать его стандартам хотя бы у себя в голове. Не сейчас. Не сегодня.
Может быть, чуть позже.
Да. Просто чуть позже.
---
— Я советую тебе отстраниться. На некоторое время, — советует Ник. Это просто предложение. Просто
предположение, — Я не заставляю, — хотя звучит, словно приказ.
И так действительно станет лучше. Так будет намного лучше. Так должно быть проще. Наверное.
— Просто попробуешь проводить свое свободное время с другими людьми. Все так же — в онлайне, — продолжает он.
— Да, — тихо соглашается Дрим, закручивая прядь волос на палец. Стоит подстричься, — да, наверное.
«Просто попробовать» — стоит. Вообще, пробовать стоит. Выходить из зоны комфорта, идти на свершения, что-то там делать, но… Решимости на это хватает не всегда. Эмоциональных ресурсов — тоже.
Моральное истощение — вещь неприятная. Гадкая, пыльная — внутри как будто ничего не остается. Разъедающая пустота, которую нет сил заполнять. Что-то вроде разочарования, но не в ком-то, а в себе.
Начинаешь чувствовать себя ничтожным, не таким. Апатия сидит где-то там. Где-то, откуда так сложно достать.
Это что-то на уровне:
волосы отрасли. Надо подстричь, и знаешь, что очень надо. Что два месяца назад надо было. Даже три. Но продолжаешь сидеть, смотря на то, как они становятся все длиннее и длиннее. Заслоняют лоб, глаза, щекочут ноздри. Уже ни дышать, ни смотреть не выходит. А потом кто-то со стороны отводит тебя к парикмахеру.
А если никого нет?
— Попробуй, — продолжает Ник, — я с тобой буду, — надежды не внушает.
Абстрагироваться от человека, который столько лет был неотъемлемой частью твоей жизни. Который посадил в душу коконы бабочек, изредка их подкармливая, когда они только вылезали из них. И как-то так вышло, что Джордж про них забыл. Отвлекся, занялся своими делами — у него их, оказывается, достаточно.
Только вот бабочки остались.
Ждут, когда же их покормят. С надеждой перебирают лапками, залезая на стены своей кунсткамеры, на потолок, пытаясь найти выход.
Пока не начинают жрать друг друга. И стены. И потолок. И все, что их окружает.
— Ага, — тихо отвечает Клэй. — Спасибо.
Пустота — это вообще страшно. Но не спокойная, нет. Не осознанная, самостоятельно избранная из всех других состояний. А гнетущая, обреченная. Вынужденная — когда отнимают что-то, что росло близко с сердцем. Взращивалось днями, месяцами, годами, а потом было вырвано с корнем.
Оставив после себя именно такую пустоту — отчаянную. Когда опускаются руки, и даже не получается схватиться за голову — пальцев не чувствуешь. Даже хуже — ничего не чувствуешь. Только абсолютное, ужасающее ни-че-го. Пусто.
— Я. — Клэй закусывает нижнюю губу, — Мне… Нужно его предупредить?
Что он ему скажет? Слова не находятся. Даже призрачной идеи — ничего.
— А что ты ему скажешь? — вздыхает Ник, шурша чем-то о микрофон, — Не стоит.
Зря воду намутишь.
---
Внутри отчаянно-пусто. Брюхо выпотрошили, выдрали кишки, и даже не зашили. Оставили так. Авось, регенерирует. Авось, бабочки вернутся. Без них слишком пусто. Без них кормить нечего.
Вернитесь, пожалуйста.
На губах чувствуется железный привкус — их призрачные следы. Что они когда-то были.
Клэй еще долго обдумывал советы Ника. Несколько часов анализировал, пытаясь переключить мозги на хоть какой-то режим, концентрируясь на вопросе: что делать.
Теперь им ничего не мешает работать. А они все равно не помогают.
—
Клэй… — шатен придвигается ближе к микрофону, — Клэ-эй, — тянет гласную, улыбаясь.
— Я твой мальчик, Клэй?
Слабость. Гнетущая, паразитирующая — его пустоту тянет, его ведет к мягкому голосу в наушниках. К веселым шуткам, к пыли в глазах, к пыли в горле, рыбе на зубах и песке на языке —
хочется хоть что-то чувствовать.
Все в конец ломается, рушится, потому что в голове проясняется новая, пока не окисленная, не испорченная истина: «Ты не мой мальчик».
«Ты никогда им не был»
«И никогда им не станешь»
«Никогда»
Это даже не больно. Это уже не больно, потому что болеть там нечему. Пусто, горько, трупно,
разЛаГаЕтся: — Ты… Ты мой мальчик, — и губы сами шепчут ложь, упиваясь ее звучанием. Приближая что-то, чего никогда не будет.
«Ты не мой мальчик»
— Все в порядке? — спрашивает Джордж полчаса спустя, после трансляции, — У тебя голос странный немного.
А внутри
тАк пусто. Внутри так чудовищно пусто, что почти больно.
— Все нормально, — отвечает чья-то лапка, застрявшая на языке. — Сорвал на днях.
— Ты правда мой мальчик? — что-то дрожит внутри. Его пустота дергается, хватается за органы и трещит по швам. Пустота тянется, пустота воет, пустота так хочет верить-
Бабочки повылезали из всех щелей, а Клэй снова к ним привязался. К этому больному, живому чувству: «кто-то там живет». Что-то в нем еще осталось. Трепыхается, словно…
Надежда.
Живая, питающаяся гнилыми фруктами и нектаром. С длинными лапами и большими, красивыми крыльями — она где-то там у каждого живёт и надеется, что ей помогут. Ее поддержат, протянут руку помощи и помогут взлететь, отрастив новые, еще более красивые крылья.
Клэй воспринимал бабочек как что-то болезненное, что-то такое негативное, пожирающее — паразиты, живущие в нем столько лет. Заставляющие каждый раз произносить глупые фразы, делать ненужные действия, унижаться, терпеть, и прибавлять звук в наушниках.
А потом они вылезли. Через глотку, через ноздри, царапая пищевод и трахею острыми лапками. Напоследок оставляя кровавые дорожки на губах, как острое напоминание о том, что когда-то они внутри трепыхались.
Трепыхались.
Больше там ничего нет.
Никаких бабочек. Никаких «ты мой мальчик». Никаких звонков по ночам, ничего-
Нет надежды на ответ. Мебель из живота выбрасывают: Не МО
й МаЛЬчИк.
Его в последний раз дергает. Его ломает, заставляя прибавлять громкость в наушниках, когда Джордж смеется, не отвечая. Дразнит, наверняка широко улыбается, даже не пряча клыки за губами.
Сердце трясется, как припадочное — голос шатена царапает лживые слова на моторе, залезая пальцами куда поглубже — надавливая с такой силой, что Дрим судорожно выдыхает, прикусывая губы.
И тогда — да.
В какие-то моменты все останавливается. Улицы замирают, ведомые сонными прохожими. Кошки прячутся по дырам в домах, щурясь на свет от фар заблудших машин.
Пыльные города погружаются в ночную дымку, усыпляя серых прохожих.
В какие-то моменты все останавливается, а Клэю ломает кости. И это даже почти не больно.
---
Новый Год — праздник хороший. Собираешься в кругу семьи или друзей, а может и все вместе. Отмечаешь, радуешься — даже если что-то гложет, то оно отходит на второй план.
Новый Год — праздник надежды. Глупой веры, что теперь, вот теперь: все будет по-другому. С чистого, прозрачного листа. Каждый день будешь вставать в 8 утра, не пропустишь ни одной пары в вузе, с родителями отношения наладишь, бизнес откроешь — как обычно. Мечты, исполнение которых не зависит от дня на календаре.
Новый Год — праздник тяжелый. Расстаешься с прошлым, готовишь тысячу и одно блюдо, покупаешь подарки. Выслушиваешь поздравления, поздравляешь и… возвращаешься ко второму пункту.
Надеешься, потому что Новый Год — праздник надежды.
— Конечно, я позвоню, — Дрим слышит улыбку в его голосе, прежде чем его тон возвращается к чему-то обыденному, — Тогда до связи?
— Буду ждать.
Клэй действительно ждет.
Он ждет, даже когда новогодняя вера постепенно улетучивается, медленно заменяясь тихой, незаметной пока еще, но ощутимой печалью.
Внутри трепещет надежда — приятное, болезненное ощущение. Болезненное, потому что не кормят.
Потому что Клэй ждет, теребя телефон в руках, сотни раз нажимая на контакт. До хруста костяшек сжимая его в руках.
Но так и не набирая.
— Он позвонит, — вслух шепчет надежда. Последняя. Искусственная. Новогодняя.
И ему очень хочется ей верить. Только вот Джордж не перезванивает.
А надежда — она как кровь. Пока течет по твоим жилам, ты жив.