ID работы: 10564467

Песня феникса

Другие виды отношений
R
Завершён
12
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
164 страницы, 24 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 37 Отзывы 3 В сборник Скачать

2.1723 год. Гендель

Настройки текста
*** Март Бывает в самом начале марта такое странное ощущение, когда кажется, что тебе немедленно нужно сниматься с места и куда-то бежать. Даже если повседневных дел хватает с головой, это ощущение не проходит. И все мнится, что нужно сделать что-то еще, что-то большое и важное, и все чудится, что времени для этого отведено слишком мало. Лондон в эту безумную пору все еще мертв и сыр. Идешь по его знакомым темным, узким улицам, чувствуешь, как он смотрит на тебя своими сумрачными глазами-окнами, и иной раз тебе вдруг становится не по себе: и кажется, что что-то витает в воздухе, что-то тяжелое и тревожное. Чуть более полувека назад в Городе бушевал страшный пожар. Случился он в незабвенном 1666 году, а за два года до него в Лондон пришла чума. Оба события, шествующее одно за другим, заставляли лондонцев думать, что свершилось — наступил конец света. Но нет — одна беда пожрала другую. Чума сгорела, а Город выжил, и в скорости был заново отстроен. Вот только большое количество старинных домов и несколько церквей было уничтожено навсегда. Ранним утром ты идешь в театр, идешь мимо множества таверн, мелких и крупных магазинов и кафе, ныряешь в один из проулков, и вдруг оказываешься между двумя домами, древними, мрачными, невесть как уцелевшими в апокалиптическом пожаре, сурово и недобро смотрящими друг на друга; на наглухо заколоченных дверях этих исполинов все еще виднеются почти выцветшие красные кресты с душераздирающими надписями «Боже, смилуйся над нами»*, и невольно в твоей голове появляется невесть чем (вероятно, рваным, путаным сном, из которого ты совсем недавно себя выдернул) навеянная мысль: «Поминутно мертвых носят, и стенания живых боязливо Бога просят упокоить души их»…И ты спешишь как можно скорее пройти нехорошее место, и все пытаешься отогнать от себя эту прилепившуюся к тебе дурную, больную мысль. Лондонское утро наполнено нервными звуками. Иногда из всей этой какофонии рождается предтеча мелодии, но чаще всего это обычный городской шум: торопливые шаги десятков ног, гулкий цокот копыт, скрип колес, хриплый лай, ругань, свист, звук удара, сварливое рычание, снова звук удара, визг, переходящий в тоскливый вой… Лондонцы спешат по своим делам. Уличный мальчишка, делающий вид, что забрел сюда случайно, зорко поглядывая по сторонам, явно ищет удобного случая, чтобы что-нибудь у кого-нибудь стянуть. Бакалейщик увлеченно беседует с аптекарем. Битый пес, рыжий, с темными подпалинами, тихо скулит с поджатым хвостом у дверей борделя, и испуганно косится на мою трость, когда я прохожу мимо, и жмется к земле. Сколько же раз ты был бит, бедняга?.. Королевская академия музыки, украшение Сенного рынка. По мрачной величественности это здание, построенное по проекту драматурга и архитектора Джона Ванбру, вероятно, может поспорить с собором Святого Павла, купол которого возвышается над округой и особенно эффектно смотрится с Темзы — с собором, который является своеобразной аллюзией на собор Святого Петра в Ватикане. Рядом с академией музыки царит особая атмосфера, не такая, как во всем городе — здесь чувствуется дух Италии, милой Италии, в которой давным-давно, в дни юности, проходили мои лучшие, самые счастливые дни. Внутри Королевская академия на первый взгляд кажется еще более мрачной, чем снаружи, но это не так: итальянский дух, проникший сюда, впитавшийся в стены, непостижимым образом рассеивает живущую здесь угрюмость. Едва успевая отвечать на приветствия коллег, я спешно поднимаюсь к себе в кабинет, и сталкиваюсь с Паоло Антонио Ролли: прижимая к груди кипу аккуратно сложенных листов, он терпеливо ждет у двери. Ролли, этот обританенный итальянец, одет как и подобает штатному либреттисту, искренне убежденному в том, что является гениальным писателем — продуманно, сдержанно, но с некоторым вызовом. Он подтянут, опрятен, обладает безупречными манерами, но за его губами прячется раздвоенный язык. Мы не любим друг друга. Наш союз крайне неудачен — мне не нравятся его стилистически правильные, очень английские, но сухие и безжизненные либретто, а он искренне не понимает меня — и все-таки, мы почему-то продолжаем работать вместе. Открыв дверь, я пригласил его войти, и прошел следом. Все еще прижимая к груди сложенные листы, Ролли встал на некотором расстоянии от моего письменного стола, и несколько раз медленно перекатился с носков на пятки.  — Это мне? — Спросил я, садясь в кресло, и мельком кивнув на бумаги в его руках.  — Нет, — сухо ответил либреттист, — я еще не закончил. Тут он замолчал, и направил взгляд на кончик своих туфель. Я догадывался, о чем сейчас пойдет речь, но не спешил помогать ему. Ролли уже в течение нескольких лет был кем-то вроде театрального дипломата, и в его взятые на себя обязанности входило посредничество между певцами, музыкантами и руководством. На самом деле, он в большей степени отстаивал интересы достаточно узкой группы артистов — кастратов. И зачастую делал это в ущерб всякому здравому смыслу. Наконец, Ролли прочистил горло, прямо посмотрел на меня, и начал:  — Сенезино.  — Так. — Я кивнул и откинулся в кресле. — И что с нашим prime иото?  — Он заболел.  — Вот как? Что с ним?  — Он не сказал, — Ролли закусил губу, и снова уперся взглядом в свои туфли. — Сказал только, что очень плохо себя чувствует, и петь сегодня не будет.  — Странно. Вчера вечером он казался вполне здоровым. Так что же случилось? Ролли переступил с ноги на ногу, снова кашлянул, и с легким вздохом ответил:  — Вы… назвали его…  — Бревном с деревянным голосом и проклятым дураком. — Подсказал я, сладко улыбаясь. — И, поверьте мне, мой дорогой Ролли, на сей раз, после инцидента с госпожой Куццони, я очень тщательно выбирал выражения.  — Помилуйте! — Завопил вдруг Ролли. — Это же Сенезино!  — И что — Сенезино? В конце-концов, есть и другие певцы. Ролли перевел дыхание, и уже спокойнее сказал:  — Видите ли. — Он нажал на «ли», и посмотрел на меня взглядом строгого учителя. — Сенезино — единственный, кто все еще привлекает внимание публики. Потому что ваши оперы, прямо скажем, плохо отвечают ее вкусам.- с явным удовольствием добавил он.  — Наши оперы, — мягко поправил я его, — я никак не могу отрицать заслуг штатного либреттиста. Я не мог не признать, что выдержка у Ролли была железной: он и бровью не повел, и вообще, никак не дал понять, что мои слова его задели.  — Что мы будем делать, если он не станет петь? — Холодно поинтересовался он.  — Он будет петь.  — После того, как вы оскорбили его?  — Он будет петь, Ролли. Я сегодня же пойду к нему домой, и извинюсь. Ролли снова прямо посмотрел на меня, но выражение его лица не изменилось. Он коротко кивнул:  — Спасибо, что уделили мне время. Дверь за ним закрылась. В принципе, Ролли был прав — публика была без ума от Сенезино (собственно, публика вообще обожала кастратов, а Сенезино среди них был первым и единственным). У него был прекрасный контральто — мощный и выразительный. Более того, он, действительно, умел петь, и делал это мастерски — без излишеств, не перегружая украшениями адажио. Его аллегро были огненными, страстными, и наполненными живой силой. Но вот речитативы его никуда не годились. А вчера вечером, исполняя мою лучшую арию, он взял и ушел вперед на два такта. Именно по этой причине я и назвал его бревном. Это был далеко не первый, и, боюсь, не последний наш конфликт. Поссориться с Сенезино было проще простого: то ему казалось, что ария слишком простая для его великого таланта, то она была ему слишком короткой, то слишком длинной. Периодически ему хотелось импровизировать, и тогда он так сильно закусывал удила, что мне приходилось приводить в дело не только шпоры, но и хлыст. Он оскорблялся, вставал в позу, заявлял, что никому не позволит так с собой обращаться, что вообще не будет петь. И тут в дело вступал Ролли. Он приходил ко мне, и пытался убедить, что кастратов нужно холить и лелеять, что их нужно носить на руках, и нянчиться с ними, как с детьми… В левом виске появилась тупая боль, и я рассеянно потер его. Идти на поклон к Сенезино и просить у него прощения за грубость совершенно не хотелось: я был уверен в собственной правоте. Черт возьми! Я бы еще не так назвал этого самодовольного идиота — и не только назвал бы: я с огромным удовольствием и в самом прямом смысле слова сбил бы с него спесь. Ах, если бы только можно было заменить его… Но равноценной замены не было — по непостижимой воле богов капризный евнух обладал и ангельским голосом, и талантом, и привлекательной внешностью. Проклятье! Я с размаху ударил кулаком по столу. Сейчас нужно было начинать репетицию, но справиться со всем без Сенезино было очень сложно. — Чтоб тебя… — Выдохнул я и стиснул челюсти так, что заныли зубы. Боль в виске отступила так же неожиданно, как и появилась, но захотелось курить. Все сильнее раздражаясь, я принялся искать трубку, и тут взгляд мой упал на аккуратно собранные на столе ноты. Поверх них лежало нераспечатанное письмо. Оно появилось словно ниоткуда: я был уверен, что еще несколько минут назад никакого письма там не было… Взяв письмо, я с удивлением прочитал имя отправителя: Карло Броски, Италия, Неаполь. Броски, Броски… Кто это — Броски? Конверт был простой, но аккуратный, почерк — мелкий, нежный, почти женский. Мне почему-то подумалось, что лежащее в конверте письмо обязательно должно пахнуть дорогим парфюмом… Но оно не пахло — впрочем, вероятно, запах уже выветрился. Начиналось письмо так: «Глубокоуважаемый маэстро Гендель! Прошу простить меня за дерзость — я никогда не побеспокоил бы вас, но то недоразумение, которое произошло между нами, сильно мучит меня. Я понимаю, что вам нет никакого дела до меня, но, вероятно, только отправив это письмо, я смогу хоть как-то примириться со своей совестью…» Послание было длинным, и читать его у меня совершенно не было времени: тут как раз зашел секретарь, и сообщил, что музыканты и певцы (кроме Сенезино, разумеется) уже собрались. Недочитанное письмо осталось лежать на столе. Спускаясь в репетиционный зал, я все еще пытался вспомнить… Броски, Броски… Калейдоскоп лиц вертелся перед мысленным взором. Я всегда считал, что у меня хорошая память и на имена, и на лица, но вот этого Броски, хоть убей, не мог вспомнить…  — К черту Броски! — Рявкнул я, отчего вздрогнул шедший рядом секретарь, и ускорил шаг. Королевская академия музыки по размерам превосходила все прежние театры Лондона. Но были у нее и специфические особенности. Согласно замыслу Джона Ванбру, здесь можно было играть любые спектакли с участием музыки и даже проводить всевозможные балы и маскарады. Однако, с акустикой все было не так гладко: по причине избыточного пространства, появлялась сильнейшая вибрация актерских голосов: они звучали как шум толпы в огромных нефах большого собора. Слова, которые произносились актерами со сцены, как бы набегали друг на друга, и понять что-либо во всей этой какофонии звуков было непросто. Впрочем, не так давно мы с Хайдеггером осуществили ряд переделок. В первую очередь, мы увеличили глубину сцены, что повлекло за собой и увеличение пространства, отведенного оркестру. Сейчас он располагался на одном уровне с партером, но от публики его отделяла высокая ограда. Сам же зал был устроен по принципу амфитеатра: ряды были выстроены полукругом, и предполагалось наличие индивидуальных лож. Сцена была достаточно высокой. Солисты пели, находясь на просцениуме у рампы — это позволяло зрителям хорошо слышать их. А в глубине сцены было много места для разнообразных инсталляций. Ожидая моего появления, оркестранты вели себя расслабленно. Кто-то настраивал инструмент, кто-то пытался разыграться. Эти звуки всегда сильно раздражали меня — иногда мне казалось, что музыканты специально меня злят. Но вот тихо и печально пропела, жалуясь на что-то, скрипка, и этот привычный, ничем не примечательный звук внезапно пробудил, растревожил душу… Я резко остановился (за моей спиной тихо охнул вовремя затормозивший и избежавший столкновения со мной секретарь), прислушался к пронзительной жалобе скрипки, и вдруг неожиданно вспомнил. Карло Броски. Италия, Неаполь. Стройный, хрупкий юноша. Длинные черные волосы, живые умные глаза. Тонкие узкие плечи, почти женственные формы. И голос — небезупречный по тембру, и достаточно... оригинальный. Карло Броски… Италия, Неаполь… Да, была у нас с ним одна дурацкая история… *** Июль, 1722 г С недавних времен я обнаружил, что не люблю лето. Видимо, приближается старость: в юности я наоборот любил проводить время в веселой компании где-нибудь на лоно природы, слушать музыку ветра и волн, и любоваться синим безоблачным небом. Бывало, чья-то рука обовьет тебя за шею, и чьи-то губы прильнут к твоей груди, и кто-то сладко прошепчет: «Mio caro». Держа в объятьях легкое, точно невесомое тело, ты идешь к морю, мягко опускаешь свою спутницу на волны, и погружаешься в воду следом. В ее объятьях ты забывал и о том, как душными ночами тщетно удерживал улетающую музу, и о влажных, безумных глазах Джан Гастоне, влюбленного в луну — Джан Гастоне, которого ты оттаскивал от раскрытого окна, в которое он намеревался прыгнуть; невольно забывались и другие глаза — старые, слезящиеся глаза умного, доброго, невероятно одинокого кардинала Бенедетто Памфили, и его маленькая рука, скользящая по твоему бедру, и его пылкий, сбившийся шепот: он называл тебя «Il mio ragazzo, mio caro sassone»**… В ее объятьях ты забывал о том, как дрожали твои губы и как колотилось сердце, когда ты, бледный, перепуганный, просил прощения у кардинала за то, что чуть не сломал ему руку, а не менее перепуганный кардинал, потирая тонкое запястье, умолял тебя никому ничего не рассказывать. Он подарил тебе свои стихи, в которых воспел свою трагическую любовь, и которые ты с мстительным удовольствием положил на музыку: ты не раз словно наяву видел, как, слушая эту «серенаду», кардинал закрывал глаза: наверняка в эти моменты старик представлял свои тощие плечи под твоими руками, представлял себя — под тобой, представлял — тебя в себе… Ты думал обо всем этом, и жестокая улыбка змеилась по твоим губам. Ты долгие годы был уверен, что, уничтожив его своей выходкой с музыкой, поступил правильно: ты негодовал, полагая, что был не первым, кто возбуждал живой интерес кардинала, и одновременно ты был искренне убежден, что стал последним, и что твое поведение навсегда убедило старика, что он все это время был неправ. А сейчас, возвращаясь в Италию еще большим триумфатором, чем в дни юности, ты то ли с ужасом, то ли с горечью понимаешь, что был неправ еще сильнее, чем он, и что не стоило так жестоко мучить его… В Неаполе особый воздух — густой, пропитанный морем. В наиболее жаркие дни в городе пахнет еще и чем-то тошнотворно-сладким, а уж если повышается влажность, дышать становится совершенно невозможно. Немного прохладнее во дворах, укрытых густой листвой деревьев — там хорошо, там дышится легче. Пройдя сквозь Спакканаполи, ныряю в один из таких двориков. Слышу, как где-то на улице пронзительно вопят в унисон сразу несколько детских глоток, морщусь и стараюсь поскорее войти в дом, который стоит, сжатый двумя другими домами, более высокими и солидными, стоит так, точно его наспех втиснули в этот двор и благополучно забыли о его существовании. Поднимаюсь на второй этаж, стучу, и, дождавшись слабого отклика, вхожу в маленькую тесную комнату с низкими потолками. Меня встречает Конте — старинный знакомый совсем даже не по музыкальному кругу. В Италии (да и в любой другой стране) нужно иметь таких знакомых, хотя ты едва ли будешь рассказывать о них близким. Конте, маленький кривоногий человечек лет сорока, наверное, и сам не знает толком, кто он и чем занимается. Не знаю и я, и не хочу знать. Конте обладает потрясающим даром искать и находить — и именно поэтому я здесь. Конте запирает за мной дверь, смахивает с кресла сваленные в кучу вещи на пол, и предлагает мне сесть. Затем он плотно закрывает окно, отчего в комнатке, лишенной солнечного света, становится серо, мрачно, и вдруг начинает вонять клопами, и негромко говорит:  — Я ее нашел, как вы просили, маэстро, и привел.  — Спасибо, Конте. Он тихо стучит в дверь, ведущую в смежную комнату, и оттуда выходит невысокая, стройная девушка. Девушку зовут Беатриче Санто. У нее тонкое, умное лицо и большие темные глаза. У нее дивное меццо-сопрано, совершенно неуместное на неапольских улицах. А еще у нее есть родственники — много родственников, носящих преступную фамилию Санто. Я здесь из-за нее, а она — из-за меня. Раньше у нас не было возможности поговорить: заметь кто ее со мной на улице, ей несдобровать. Но здесь безопасно. Беатриче достает из кармана записку, которую я передал ей через Конте, отдает ее мне и говорит:  — Спасибо, маэстро, но нет.  — Вы понимаете, от чего отказываетесь, синьорина? Вы хорошо подумали?  — Да, я хорошо подумала.  — Так почему же вы отказываетесь? Беатриче бросает на меня быстрый, беспокойный взгляд влажных глаз. О, как хорошо мне знаком этот взгляд…  — Вы боитесь меня? Вы думаете, я хочу увезти вас отсюда, чтобы сделать своей содержанкой? — Снова ловлю тревожный взгляд, и не даю ей ответить. — Не стоит, синьорина. Во-первых, я немолод, и мне не до амуров. Во-вторых, я слишком влюблен в музыку, чтобы обращать внимание на женщин: ваша братия коварна, хитра и отнимает много времени. А в-третьих, вы не в моем вкусе. Снова взгляд, уже более внимательный. Тонкий, оценивающий взгляд из-под пушистых ресниц. Щеки заалели: привыкла, что все считают ее красавицей, и глубоко задета моими словами. Сдерживаю улыбку, и говорю как можно равнодушнее, почти холодно:  — Ваш голос, синьорина. Меня привлекает только ваш удивительный талант. Вы ведь знаете, кто я? Кивает. Она, конечно же, слышала обо мне: она каким-то образом умудрилась выучить несколько арий из «Родриго». Я говорю ей о ней, я хвалю ее голос, хвалю ее внешность (она тут же заливается красной краской), я пространственно замечаю, как хорошо бы обработать ее жемчужный голос, и как хорошо она (с ее-то осанкой!) смотрелась бы на сцене. Я не нажимаю и не давлю: она должна решить сама. И она уже решила, хотя и снова ответила «нет». Она — моя, я это знаю. Мы оба это знаем. Поднимаюсь, прощаюсь с обоими, и в дверях через плечо бросаю Беатриче, что у нее еще есть время все обдумать до сегодняшнего вечера. Спускаюсь во двор, снова выхожу на Спакканаполи, и немного ослабляю шейный платок: после нескольких минут у Конте жар раскаленной улицы кажется совершенно невыносимым. В глазах темнеет, хочется пить. Вытираю пот с лица, и ищу глазами какую-нибудь кофейню: через два часа мне еще предстоит послушать, как поет Фаринелли, а до этого я должен где-нибудь спастись от жары. Фаринелли… Удивительно музыкальное имя. Собственно говоря, я здесь в первую очередь из-за него: Беатриче — это исключительно моя самодеятельность. Фаринелли… Дирекция Королевской Академии музыки поручила мне разыскать это чудо, послушать, как оно поет, и, если оно мне понравится — заключить с ним контракт. Я узнал его адрес, и успел дважды побывать у него дома, но его самого не застал. Я оставил ему записку, но никакой реакции не последовало. Карло Броски, Фаринелли, неуловимый Фаринелли… ученик Порпоры, поющий Порпору и, кажется, еще какого-то местного композитора. Что-ж, послушаем, оценим. В театре «Алиберти» сегодня давали «Анжелику и Медора», оперу Порпоры, написанную им на либретто выдающегося поэта Метастазио. Эту оперу здесь любили, и любили Фаринелли, для которого роль рыцаря Роланда стала прекрасным дебютом. Вот, собственно, и все, что я о нем знал. Дирекция моя знала не больше моего, но у Хайдеггера был нюх на сокровища, и они решили, что им нужен этот Фаринелли: может быть — намекнули мне — он заменит Сенезино… В кофейне было прохладно, и выходить на жару не было никакого желания. Но до выступления кастрата оставалось чуть больше часа, а мне хотелось, наконец, поймать его в гримерке и поговорить. Ловить певца после выступления не имело никакого смысла: во-первых, это бесчеловечно, а во-вторых — практически нереально, потому что после удачного выступления артиста хотят видеть все, и даже мое имя не дало бы мне никаких преимуществ. Расплачиваюсь и выхожу. Я хорошо знал дорогу к театру «Алиберти», и хорошо знал сам театр: когда-то давно мы были здесь с Маттезоном, и слушали много опер. Здесь я впервые услышал оперы Вивальди и Скарлатти, и, пожалуй, здесь пришло четкое осознание того, чего именно я хочу добиться в музыке. Это был небольшой театр, компактный, и удачно сконструированный. Особенно хороша здесь была акустика: сцена была расположена в правильном удалении от зала и от оркестра, поэтому голос певца не смешивался беспорядочно со звуками музыкальных инструментов, и можно было оценить все его достоинства и отметить возможные недостатки. Ложи были маленькими и не слишком удобными, но если музыка и голоса певцов увлекали меня, это, в принципе, не имело никакого значения. Иду в гримерку к Фаринелли, и тихонько стучу в дверь. На стук выходит невысокий, худощавый молодой человек. Смуглый, острые скулы, длинный нос, влажные, как почти у всех «южных» итальянцев, темные глаза. Смотрит настороженно, не слишком дружелюбно. Представляюсь, спрашиваю, не он ли является Фаринелли. Молодой человек смущается, и говорит, что Фаринелли — это его брат, а сам он — Риккардо Броски. Композитор. Он робко смотрит на меня, и смуглая кожа его щек окрашивается румянцем. Броски… Я слышал его музыку — до того бесцветную и посредственную, что, признаться, было странно знать, что он был учеником Порпоры.  — Я хотел бы увидеться с вашим братом. — Говорю я Риккардо, смотря на него с высоты своего роста.  — Это невозможно, — Риккардо смущенно отводит глаза.  — Почему же?  — Он готовится к выступлению.  — Я не отниму у него много времени: я и сам им не располагаю.  — Вы можете говорить со мной. — Упрямится Риккардо.  — С чего бы? — Этот юноша отчего-то начинает раздражать меня, и я невольно повышаю тон. И тут меня осеняет догадка. — Он несовершеннолетний?  — В январе ему исполнилось семнадцать.  — Достаточно взрослый для делового разговора. Вы, разумеется, можете присутствовать. Потеряв терпение, я снова стучу в дверь и прошу синьора Фаринелли уделить мне немного внимания.  — Входите! — Слышится в глубине гримерки. Вхожу. Мимо меня в гримерку скользит Риккардо. В нос бьет запах дорогих, но приторных духов. Еще здесь пахнет гримом, немного — вином и еще чем-то тягучим, слегка горьковатым. Фаринелли в комнате нет — вероятно, он переодевался, когда я появился, и поэтому поспешил уйти вглубь гримерки. Слышу голоса: один, более низкий, принадлежит Риккардо. Второй голос более юный и сильный: в нем чувствуется глубина и природная музыкальность. Слышу звук торопливых, взволнованных шагов. Вижу перед собой высокого и невероятно стройного юношу. Он смотрит на меня с недоумением и с благоговейным страхом, а потом в его глазах появляется узнавание, вспыхивает огонек радости.  — Вы?.. — Выдыхает он. — Вы — это он? Вы — Гендель?..  — Я — это он. — Мягко говорю я, пряча улыбку. Я вспомнил его: мальчишка, купавшийся ночью в море, и повредивший ногу. Я готов был рассмеяться. Удивительно тесен наш мир! Ну кто бы мог подумать? Ну и хорош же я: гоняться за Фаринелли, встретить его ночью в почти романтической обстановке, и упустить. Впрочем, знай я, кто он, я бы, конечно, не отпустил его просто так. Грудь юноши взволнованно вздымается, на лбу выступают несколько капелек пота. Он не может смотреть на меня прямо, и то и дело прячет взгляд, точно девушка. - Как ваша нога?  — В порядке. Я… — Фаринелли проводит рукой по густым черным волосам и наконец смотрит мне в глаза. — Я должен вам за лекарство.  — Да бросьте, — улыбаюсь я. — Сумма совершенно пустячная. Но если вам это так важно, если вы не любите быть должны, так и быть, я готов вычесть ее из вашего гонорара. Если вы, конечно же, согласитесь работать со мной.  — Работать… с вами?  — Если точнее, работать в Королевской Академии Музыки в качестве prime иото. — Испуганный, смущенный Фаринелли открывает рот, чтобы что-то сказать, но я жестом останавливаю его. — Впрочем, это только предварительное предложение. Ведь я вас еще не слышал. Темные глаза певца вспыхивают, на тонком лице появляется серьезное выражение, плечи распрямляются.  — Мой голос истинные знатоки музыки считают лучшим в Италии. — Гордо говорит он.  — Я слышал об этом. Именно поэтому меня и командировали за вами. Однако, в конечном итоге последнее слово остается за мной.  — Нет. Все-таки, за мной. — Тихо говорит доселе молчавший Риккардо. — Фаринелли несовершеннолетний, маэстро, и я говорил вам об этом.  — Вы хотите сказать, что можете воспользоваться своим правом опекуна и запретить ему ехать со мной в Англию?  — Совершенно верно. Лицо Фаринелли заливает краска. Он гневно смотрит на брата, но возражать ему не решается. Старший Броски угрюмо глядит на меня и нервно кусает губы. Мне отчетливо видится невидимая тонкая нить, связующая братьев: она не очень прочная, и при желании ее можно легко разорвать. Впрочем, под влиянием воздействия извне или времени она может разорваться и сама. Есть между братьями еще что-то, более потаенное, более интимное и глубокое. Я не уверен, что мне хочется вникать в природу их отношений, но почему-то становится жаль и дрожащего от гнева, то краснеющего, то бледнеющего Фаринелли, и непонятно чего испугавшегося Риккардо.  — Я не сделаю этого лишь при одном условии, — продолжает Риккардо Его глаза блестят, я чувствую, как растет его уверенность, и мне хочется отбросить к черту вежливость, схватить его за воротник, вышвырнуть из гримерки, запереть дверь и поговорить с Фаринелли без посредников.  — При каком же? — С ласковой улыбкой спрашиваю я.  — Если вы заключите контракт с нами обоими. — Нагло заявляет он.  — Не соблаговолите ли объяснить, синьор Броски, на кой черт мне вы?  — Я композитор, маэстро. И пишу арии специально для Карло.  — То есть, вы считаете, что никакой другой композитор не справится с этой миссией, которую вы на себя возложили? — Фыркаю я, наконец, дав волю своему раздражению. — А не много ли вы на себя берете? Я злюсь не только из-за наглости старшего Броски, но и потому, что по закону он прав: он является опекуном несовершеннолетнего Фаринелли, и на правах опекуна имеет право подписывать (или не подписывать) за него контракты. Риккардо тоже знает это, и поэтому спокойно говорит:  — Это мое условие, маэстро. Или так, или никак. Дальнейший разговор не имел никакого смысла. Сухо попрощавшись с обоими, я прошел в зрительный зал и занял свое место в ложе. Ситуация была почти комичной, но я злился на дирекцию Академии, которая дала мне непроверенную информацию, злился на себя, злился на братьев. От осознания того, что мне еще год придется терпеть Сенезино, сводило челюсти, а руки сжимались в кулаки. Да и не факт, что через год я найму этого Фаринелли… Так ли он хорош? Раздались аплодисменты. Я посмотрел вниз, и увидел идущего к клавесину стройного, хорошо одетого человека в пышном парике. Зал оживился. «Порпора… Порпора!» — Раздавалось отовсюду. Композитор занял свое место, и дал знак музыкантам. Зазвучала увертюра к «Анжелике и Медоре». Музыка была звучной, сильной, мелодичной, изящной — словом, типично итальянской. В Порпоре не было ни самобытности Вивальди, ни страсти Скарлатти, но мне его музыка нравилась: она грела душу и позволяла расслабиться. А потом на сцене появился Фаринелли. Когда он запел, мне захотелось рассмеяться: его голос звучал скованно, деревянно (Сенезино и в худшие свои дни не пел так паршиво) и совершенно фальшиво. В принципе, мне было все ясно, но уходить я не торопился: все, что я видел и слышал, было настолько плохо, что даже приносило своеобразное удовольствие. В аккомпанированных речитативах Фаринелли был еще более плох, нежели в, к слову сказать, достаточно сложных ариях. А в сценах безумия Роланда он был воистину ужасен. Это был провал. Жаль было Порпору: следуя принятому стилю, он прекрасно сочетал в своей музыке и яркие тембровые краски, и мажорные тональности, и гибкие, упругие танцевальные ритмы. Я тоже знавал провалы, и душа болела за коллегу, который действительно был очень хорошим композитором. Ближе к концу второго акта мне передали записку от Конте. Дождавшись антракта, я покинул театр, и поспешил к его дому. Пусть сделка с Фаринелли сорвалась, но Беатриче я в Англию доставлю, чего бы мне это ни стоило.  — Вы спросили, маэстро, знаю ли я, кто вы, — с волнением заговорила Беатриче, когда я вошел. — А знаете ли вы, кто я? Знаете ли вы, кто такие Санто?  — Знаю. — Сухо ответил я. — Деятельность Каморры мне хорошо знакома.  — Никто из моих братьев не знает, что я здесь. Но когда узнают, они убьют всех нас.  — Я надеюсь, к этому моменту мы уже будем далеко. — Усмехнулся я. — Так вы решились? Она взглянула мне в лицо, и я поразился силе ее взгляда.  — Да, — сказала она. — Признаюсь, я плохо знакома с вашей музыкой… Но почему-то верю вам.  — Спасибо и на этом, — иронично ответил я. — Ну, не станем терять время. Раз вы готовы, берите вещи, и идем.  — Простите, маэстро, — вмешался Конте, — в случае чего вы действительно сможете защитить синьорину?  — Не хотелось бы прибегать к силе, но — я указал на шпагу, которую всегда носил на поясе, — я знаю, как с ней обращаться.  — Возьмите еще и это, — Конте протянул мне пистолет. — Другой возьму я.  — Я тоже могу стрелять, — вдруг сказала Беатриче.  — Это совершенно ни к чему, — ответил я, засовывая пистолет за пояс и беря ее под руку. — Идемте же!.. *** Март 1723 года Вот и зачем мне все это вспомнилось сейчас? Проклятая скрипка… Иду к своему месту. Дикая какофония звуков, извлекаемых настраиваемыми инструментами, прекращается — знают, что я этого не терплю. Стараясь не шуметь, музыканты рассаживаются по местам. Певцы уже на сцене. Отыскиваю взглядом Беатриче, и неожиданно успокаиваюсь. Все они периодически выводят меня из себя, она — никогда. Я рад, что не ошибся, привезя ее сюда.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.