ID работы: 10564467

Песня феникса

Другие виды отношений
R
Завершён
12
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
164 страницы, 24 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 37 Отзывы 3 В сборник Скачать

3.1724-1725 гг. Карло

Настройки текста
*** Май 1724 г., Италия, Рим Мне снова и снова снится один и тот же кошмар. Лошадь. Большая белая лошадь скалит на меня зубы, трясет гривой и встает на дыбы. И никуда мне не деться от этих безжалостных копыт — еще секунда, и страшная лошадь меня растопчет. Когда я был маленький, у нас были лошади. Мне нравилось подходить к ним, смотреть на них. Мне не разрешалось этого делать, мне велели держаться от них подальше. Но однажды я стащил на кухне яблоко, и пришел на конюшню. До сих пор помню нежное прикосновение мягких губ к ладони… Лошади, эти благороднейшие создания, никогда не делали мне ничего дурного. Так откуда же этот кошмар? Риккардо говорит, что это все от опиума. Может быть. Но без опиума я плохо сплю. На дворе стоит май — единственный теплый месяц, когда я чувствую себя хорошо в Вечном городе: сейчас не холодно и не жарко, солнце еще не такое активное, как летом, а сам Рим, утопающий в зелени, пленяет кротостью и удивительной нежностью. Оперный сезон уже закончился — отгремела с триумфом в очередной раз возобновляемая «Аделаида» Порпоры, прекрасная опера в трех действиях, рассчитанная на восемь голосов, прошли гораздо более прохладно встреченные оперы великого неаполитанца, Франческо Манчини, в которых я также имел дерзость выступать, и сейчас я отдыхаю. Но отдыхать мне недолго осталось: заканчивается мой контракт с театром Алиберта — с тем самым театром, в котором я не раз участвовал в потешных состязаниях, перепевая трубу — и мне совсем скоро предстоит сделать выбор в пользу Вены или Дрездена. Честно говоря, мне жаль расставаться с театром Алиберта, построенном специально для исполнения оперы-сериа, видевшим множество славных премьер, и жаль покидать милых друзей. Но театр, не выдержавший конкуренции с «Театро Капраника», находится на грани банкротства — его не спасет ни мой голос, ни музыка Порпоры. Сегодня у меня в гостях Риккардо и Порпора, и мы ужинаем втроем. Порпора все пытает Риккардо о его опере, которую тот сочиняет уже два года, но брат то отшучивается, то отмалчивается. — Вы никогда ее не закончите! — Фыркает Порпора, скомкав салфетку и в сердцах бросив ее на тарелку.  — Почему? — Спрашивает Риккардо.  — Потому что так нельзя. Нельзя так с оперой. Опера — это сила, это страсть. Ее нужно писать сердцем, синьор Броски. За два года, боюсь, вы уже перезрели. И сама она у вас тоже перезрела.  — Вы ошибаетесь, учитель. — Мягко улыбается брат. — Я начал писать ее, ничего не зная о жизни. Зато сейчас я готов сказать то, что хотел сказать тогда, но не мог. Я не перезрел, как вы говорите, а только-только созрел. Порпора отпивает из своего бокала немного вина, жмурится от наслаждения, умолкает на несколько секунд, а потом как бы между прочим говорит:  — А некоторые пишут оперы за три недели. И какие оперы!.. Огонек в глазах Риккардо пропадает, и улыбка сползает с его лица. Сердце мое екает и замирает — совсем ненадолго — а потом снова бьется в прежнем ритме.  — Все мы разные. — Сухо говорит Риккардо. — И он тоже не сразу стал великим.  — Конечно. — Соглашается Порпора, откидываясь на стуле и складывая тонкие холеные руки на животе. — Только он начал сочинять в одиннадцать лет. А когда ему исполнилось тринадцать (представьте себе!), он написал такой концерт, что о нем заговорили при дворе императора. Что мог знать о жизни тринадцатилетний юнец?! А послушать его концерт… Откуда такая сила, откуда такая глубина?.. — Порпора тихонько вздыхает, и прямо смотрит на сникшего Риккардо. — Талант, мой мальчик. Конечно, огненный талант дается далеко не каждому. Но если есть хотя бы его искра, художник не может молчать. Риккардо опускает взгляд, а на щеках его вспыхивает гневный румянец. Он не хочет продолжения этого, неприятного для него разговора. Он уважает Порпору, он любит Порпору, и ему больно слышать такие слова. Я не видел еще оперы — Риккардо упрямо не показывает мне партитуру, но я знаю, что он талантлив, и его музыка пусть не гениальна, но, определенно, очень хороша. Знаю я и то, почему Порпора так жесток сейчас с ним: он тоже знает, что мой брат талантлив, и что он способен на многое — потому и говорит такие горькие слова. Мне хочется поддержать брата, но я не могу найти нужных слов. Этот разговор опасен и для меня: боюсь, что я ненароком выдам то, что давно лежит у меня на сердце. Придав голосу легкости, я увожу разговор в сторону:  — И все-таки, маэстро Порпора, что вы мне посоветуете? Вена или Дрезден? После недолгого молчания Порпора отвечает:  — Сложно сказать. В Вене сейчас царит великолепный Кальдара, и, вообще, Вена — это царство музыки. Но зато в Дрездене — Хайнихен! Да, да, ученик того самого Лотти, дьявола музыки! Помнится, я слышал его «Асканио»… О, что за музыка… О, что за голоса… Сенезино, Дурастанти, Берселли, Сальваи, Боски, Гвиччарди… Конечно, сейчас их там нет — они все поют у Генделя. Но, тем не менее… — Тут Порпора хлопает себя ладонью по колену, и решительно произносит. — Скажу так. В Вене вы, Карло, будете блистать. А вот в Дрездене вы сможете учиться. Одним словом, если вам важно мое мнение, то оно такое — Дрезден.  — А еще в Дрездене Верачини… — Мечтательно протягивает Риккардо.  — Значит, Дрезден. — Весело заключаю я, и отпиваю из своего бокала.  — Амен. — Отзывается Порпора. После ужина, попрощавшись с обоими, иду к себе в кабинет — там лежат бумаги, к которым я еще не прикасался. В основном это письма восторженных почитателей — сейчас они не вызывают у меня никакого волнения. Есть здесь и несколько деловых писем, но они меня не интересуют, потому что я уже принял решение. Разобрав письма, лезу в стол и достаю альбом, в котором храню самое дорогое. Я приобрел эту привычку совсем недавно, после знакомства с одной графиней — она показывала мне свой альбом, и я даже писал там какие-то глупости. Между страницами лежит письмо, которое я получил больше года назад. Оно совсем короткое. Я перечитывал его много раз, и знаю наизусть — разбуди меня ночью, и я дословно процитирую его. И все-таки я снова читаю его, буквально вгрызаясь глазами в строчки. Оно звучит так: «Досточтимый господин Фаринелли! Вам совершенно не за что извиняться. Признаюсь, наша встреча была несколько бестолковой, но это не ваша вина. Здесь вообще нет ничьей вины, потому что закон есть закон. Что же до вашего брата, глубокоуважаемого маэстро Броски, то я вполне понимаю его амбиции. Искренне надеюсь, что еще услышу вас где-нибудь в Европе. С сердечным уважением, ваш преданный слуга Г.Ф. Гендель.» Холодное письмо, сухое. Но я прекрасно помню, как трепетал, читая его впервые. Когда я только взял его в руки, мне показалось, что я снова чувствую тот терпкий запах, который так врезался в память — древесный и немного пряный… Разумеется, письмо, шедшее больше месяца из Англии, не могло ничем пахнуть — это были только мои фантазии. Помню я и смятение, которое охватило меня после его прочтения. Я тогда перечитал его несколько раз подряд. Строчки ровные, слова написаны твердой рукой… Какое-то время я все пытался найти некий скрытый смысл в этих словах (сначала я принял слова о «глубокоуважаемом маэстро Броски» за жестокую насмешку, и мне стало больно, потом я прицепился к фразе «Искренне надеюсь, что еще услышу вас где-нибудь в Европе», и почувствовал, как за спиной выросли невидимые крылья), а потом, много дней спустя, понял, что искать здесь было в общем-то нечего. И в этот момент мне стало мучительно стыдно — и за свое ужасное пение в тот день, и за свое бестолковое письмо, написанное на нескольких страницах. Первой мыслью было уничтожить полученное письмо, и никогда больше не вспоминать ни об одной из встреч с маэстро Генделем. Но почему-то я так и не смог этого сделать. Я несколько раз брался за ответ, но ничего путного из-под пера не выходило. Да и что отвечать?.. Вскоре мы с Риккардо покинули Неаполь, и переехали в Рим. В этом городе я пережил немало сладостных минут, и порой мне казалось, что я забыл, отпустил ту историю с маэстро Генделем… Но это было не так. Я слишком хорошо помнил ту ночь, когда мы, еще не зная друг друга, сидели на берегу моря, слушали, как дремлет Везувий, и смотрели, как падают звезды. Я никак не мог ее забыть, и не хотел забывать. *** 1725 год. Саксония, Дрезден Дрезден встречает меня ноябрьским дождем со снегом. Я, абсолютно южный человек, промерз до костей, пока добирался до дома Порпоры, и, несмотря на то, что у него хорошо топили, еще какое-то время продолжал мерзнуть.  — Вы привыкнете, — смеется Порпора. — Я тоже мерз поначалу — жуткий климат! Но потом ничего, освоился. Порпора, озаботившийся продолжением своей карьеры еще во время агонии театра Алиберта, живет здесь с конца августа прошлого года. Но иногда мне кажется, что он жил здесь всегда. Он и сам говорит об этом. Саксония ему нравится, и я искренне надеюсь, что полюблю ее так же, как и он. Маэстро с воодушевлением рассказывает мне о местном театре, в котором уже с успехом прошла его триумфальная «Аделаида». Сейчас Порпора работает над новой оперой. На следующий день он берет меня в театр — познакомиться с новым руководством, посмотреть сцену. С удивлением узнаю, что в этом театре выступает капелла курфюрстов Саксонии и королей Польши — этот оркестр считается лучшим в Европе… С каждым следующим днем я с удивлением понимаю, что мне здесь, действительно, нравится. Тоска по Италии дает знать о себе только тогда, когда я брожу по улицам города: большинство зданий в Дрездене, в том числе и театр, и Дрезденский замок, несмотря на все величие, серые и немного мрачные. Почему-то их вид заставляет грустить; вероятно, дело здесь не только в архитектуре, которая так отличается от итальянской, но и в том, что большинство городских зданий в городе выполнено из камня: стоит только пройти дождю, и их стены темнеют, и вид домов становится более мрачным и угрюмым, чем раньше. Я сейчас пою в операх Порпоры, и имею некоторый успех. Хотя, стоит признать, я здесь не единственный такой: мне довелось увидеть здесь совершенно потрясающие таланты, рядом с которыми мой скромный дар показался мне совершенно ничтожным. Порпора был прав, здесь я, действительно, смогу многому научиться. В доме маэстро я познакомился с Франческо Верачини. Это был человек лет тридцати, среднего роста и в целом достаточно приятной наружности. Вследствие несчастного случая он хромал на одну ногу. Признаться, я был изрядно наслышан о нем: в театре, где преобладали итальянцы, Верачини за глаза называли не иначе как «capo pazzo». На мой взгляд, его репутация сумасшедшего сильно преувеличена, хотя сам маэстро Верачини усиленно ее поддерживает. Это был удивительно живой и обаятельный человек, а уж как он играл на скрипке!.. В такие минуты я верил в то, что великий Тартини, испугавшись музыкальной дуэли с ним, сбежал от него из Венеции в Анкону. Верачини не был оперным композитором, но знакомство с ним дало мне очень многое. В первую очередь, он научил меня слушать и слышать музыку. Не сосчитать, сколько вечеров он баловал меня игрой на скрипке, виртуозно импровизируя на самые разные темы. А еще он научил меня искать в музыке прежде всего не красоту, а глубину. Однажды, зайдя ко мне в гримерку после одной из репетиций Порпоры, он посмотрел на меня исподлобья, и сказал:  — У вас есть два пути. Первый — выбросить из головы всю чушь, которая у вас в голове и в сердце и продолжать петь, что дают. Второй — уезжать отсюда как можно скорее.  — Простите, я не совсем понимаю. — От взгляда Верачини (а смотрел он в упор, не мигая) мне стало немного жутко.  — Объясняю. Сейчас вы берете своей виртуозностью, своей итальянской техникой. Это помогает удерживать внимание публики, но, поверьте, ненадолго. К тому же, вы постоянно врете: вы поете героические арии, а на сердце у вас тоска. Сейчас только самые проницательные и музыкально образованные смогут увидеть это. Но скоро это станет заметно всем. — Он предостерегающе поднял руку, хотя я и не собирался ему возражать, а только смотрел на него во все глаза. — Не знаю уж, что творится у вас на душе, но только вам нужно поскорее избавиться от этого. Или уехать из Дрездена. Потому что в ином случае Дрезден доконает вас. Не говоря больше ни слова, он развернулся и, сильно хромая, ушел. Провожаю его взглядом, и вдруг понимаю, что в жизни не слышал более разумных речей. Порпора со мной не согласен. Более того, он считает, что мое пение только улучшилось. Пытаюсь сказать ему, что я не чувствую, что пою, но маэстро и слышать ничего не хочет: приближается премьера «Покинутой Дидоны». Я и сам не могу понять, что меня гложет. Мне как будто все время чего-то не хватает. Удивительно, что Верачини заметил это, кажется, быстрее, чем я сам. Премьеру «Покинутой Дидоны» назначили на начало февраля. Так уж сложилось, что она совпала с так называемым Фастнахтом. Я, честно говоря, так и не понял, в чем заключается суть этого странного праздника, но общее веселье передалось и мне. А вот маэстро рвал и метал: оркестранты опаздывали на репетиции, а когда Порпора обрушивался на них с гневом, только пожимали плечами: для них разгильдяйское поведение в «дни шутов» было обычным делом. В день премьеры, готовясь к выходу на сцену, я услышал тихие шаги за спиной. А потом прозвучал голос, от которого я моментально покрылся гусиной кожей.  — Вот вы где, Фаринелли. Полагаю, теперь вы сможете уделить мне время, и мы поговорим без посредников? Маэстро Гендель стоит в дверях гримерки, опираясь на трость. А я, не в силах унять трепет и волнение, молча смотрю на него, раскрыв рот, и никак не могу понять, то ли это и правда сам маэстро, то ли фантом (мое взволнованное воображение могло вызвать его: я слишком долго то думал о нем, то запрещал себе вспоминать его), то ли дьявол, принявший его облик. Гендель смотрит на меня иронично прищурившись, но довольно добродушно. Не могу смотреть прямо в его глаза — у меня начинает кружиться голова… Он подходит ближе, и меня так сильно накрывает идущей от него мощной волной, что я придерживаюсь рукой за тумбу, чтобы не упасть. Я столько раз мечтал о новой встрече с ним, я столько раз рисовал ее в своем воображении, я продумал столько вариантов диалога, что не должен был растеряться, увидев его вживую… И, однако же, я был растерян. Он протягивает мне руку, я кладу в нее свою вялую вспотевшую ладонь, и что-то бормочу, пряча глаза. Его рука теплая, уверенная, сильная. Он говорит, что оказался в Дрездене случайно, и, услышав, что я пою в премьерной опере, решил здесь задержаться. — Помните мое предложение? Оно все еще в силе. — Он улыбается краем губ, и в его больших, выразительных серых глазах словно появляется лучик, а потом его на мгновение преобразившееся лицо приобретает прежнее, строгое выражение. Моя ладонь все еще находится в его руке, я снова чувствую тот тонкий, едва уловимый, дерзкий и терпкий запах. Сердце бешено галопирует, мысли путаются от волнения, и я не нахожу ничего умнее, чем ответить банальное:  — Я очень надеюсь, что опера вам понравится. Его рука слегка сжимает мою ладонь, отчего я снова покрываюсь мелкими «мурашками»:  — Я тоже надеюсь, — Гендель понижает тон, отчего в его голосе появляются мягкие бархатистые обертоны. Сделав небольшую паузу, он с мимолетной улыбкой добавляет — что мне понравитесь вы. Я зайду к вам после представления. Он уходит. Пытаясь унять волнение, я кладу руку на грудь, затем делаю несколько глубоких вдохов. Он здесь… Сердце сжимается мучительно и сладостно, а все мое существо вдруг наполняется тихой радостью. На моей руке сохранился его запах, и я нюхаю ее. Сегодня я буду петь как никогда. Оперу встретили хорошо, но сдержанно — прежние оперы Порпоры принимали с куда большим восторгом. Не знаю, что чувствует маэстро, но со мной он так же ласков, как и всегда. Пожимая мне руку, он искренне говорит, что восхищен моим сегодняшним пением. Когда Порпора выходит, гримерка набивается до отказа: музыканты, музыкальные критики, восторженные поклонники — всем им хочется меня видеть. Мне же не хочется видеть никого, кроме одного-единственного человека. Сможет ли он пробиться ко мне в этой толчее? А захочет ли?.. По большому счету, опера была немного скучна. Я сам видел, как люди уходили из зала. А вдруг и он ушел?.. Охватившая меня тревога становится настолько сильной, что я начинаю задыхаться. Кто-то замечает, что мне дурно, и тут же открывают окно. Я благодарен этому неизвестному, я обязательно отблагодарю его и всех остальных — потом, на сцене, но сейчас мне хочется покинуть гримерку. Извиняюсь и выхожу. И тут же чувствую, как под локоть меня подхватывает сильная рука.  — Уйдем отсюда, — тихо говорит маэстро Гендель, и властно увлекает меня за собой. Мы на улице. Идет крупный снег, ветра нет и совсем не холодно.  — Пойдемте, выпьем где-нибудь кофе. — Предлагает маэстро, — и там же обо всем поговорим. Он легко сбегает со ступенек крыльца, затем оборачивается и смотрит на меня с лукавой искоркой в глазах:  — А ничего, что я вас вот так украл? Вы ведь наверняка должны сейчас быть на пышном приеме, который обычно устраивается по случаю премьеры.  — Я ничего никому не обещал. — Улыбаюсь я. — Что же до первого вашего вопроса, то меня до вас еще никто никогда не похищал. Признаюсь, это весело. Иду рядом с ним, и Дрезден более не кажется мне угрюмым и мрачным. Во всей этой его тяжеловесности мне теперь видится что-то самобытное и интересное. Из сердца ушла тяжесть, которую проницательно, раньше меня самого, заметил Верачини, и я вдруг понял, что никогда еще мне не было так легко и хорошо.  — Закройте горло, — вдруг строго говорит Гендель. — Простыть на февральском воздухе вашему нежному организму — раз плюнуть.  — Вы говорите как Риккардо, — отвечаю я, не без удовольствия выполняя приказ.  — Ваш брат заботится о вашем голосе, — отвечает он, — и правильно делает. Нам сюда. Он сворачивает на Прагер штрассе. Я хорошо знаю эту тихую, спокойную улицу — я не раз обедал в одной из находящихся здесь таверн. На этой же улице была хорошая корчма, где можно было выпить пива, здесь же, неподалеку, была цирюльня и зубодерня. Навстречу нам продвигается праздничное шествие. О, что это было за шествие!.. В мгновение ока улицу заполонила длинная крикливая вереница разодетых, разукрашенных людей. Многие из них были одеты шутами, но встречались в этой пестрой процессии и по-настоящему страшные рожи. Были здесь и ведьмы с уродливыми бородавчатыми носами, и измазанные сажей черти, непрестанно вертящие хвостами, и удалые охотники, обвешанные шкурами диких зверей, и фавны, и ужасающие своим видом крампусы, и серваны, и паваро, и эрдлюитлы. Возглавлял процессию рослый фавн, который время от времени бил в висевший у него на шее барабан, и, повстречавшись с кем-нибудь, кричал диким голосом «Хэлау!» Все эти чудовища горланили простонародные песни, бросали конфетти, задирали прохожих. и, судя по всему, многие из них были здорово пьяны. Пропуская процессию, Гендель слегка привлек меня к себе за пояс и прислонился к стене дома. Было приятно чувствовать его руку на себе, и пока все эти чудовища шли мимо нас, я стоял почти вплотную к нему и тихо млел. Но вдруг фавн заметил нас и остановил процессию. Он подошел прямо ко мне и рявкнул:  — Хэлау!  — Хэлау, — спокойно ответил я. От фавна несло дешевым вином, а его взгляд был совершенно диким. Пара чертей, хихикая, обсыпала нас с маэстро конфетти. Несколько ярких бумажек упало мне на щеки, и я смахнул их. Фавн вдруг захохотал:  — Смотрите, какая куколка! — заревел он, обращаясь к своим спутникам. Горбатая ведьма с пунцовым лицом пронзительно завизжала, кто-то заржал, как лошадь, кто-то захрюкал. Несколько секунд толпа лаяла, мяукала, гудела, гоготала. А кто-то даже (уж не знаю, каким местом) издавал неприличные звуки. Фавн обратился к маэстро:  — Это ваша куколка, приятель?  — Это мой знакомый, — спокойно сказал Гендель.  — Знакомый! — Восторженно заорал фавн под «аккомпанемент» толпы ряженых. — А скажите, приятель, вы этого вашего прелестного знакомого давно… знаете? — И тут фавн под рев толпы сделал несколько неприличных движений. Плечи Генделя напряглись, на скулах заходили желваки.  — Я вам не приятель. — Резко ответил он. — Идите, куда шли, и дайте пройти нам. Фавн фыркнул на него, и, не собираясь сдаваться, а только сильнее распаляясь, вновь обратился ко мне:  — Ути-пути, какая куколка! — Зарычал он, хватая меня за руки и притягивая к себе. — А ты мальчик, или девочка? И он попытался меня поцеловать. Я уперся руками ему в грудь, и попытался оттолкнуть, но он был слишком силен. Внезапно я почувствовал сильный рывок. Гендель оттолкнул меня к стене, загородил собой и сильно ударил фавна кулаком по лицу. Не давая ему опомниться, маэстро ударил его еще — на сей раз под дых. Затем схватил меня под руку, и рванулся из окружившей нас толпы.  — Уходим. — Приказал он, быстрым шагом устремляясь вглубь улицы и увлекая меня за собой. Кое-кто из ряженых помчался было за нами, но вскоре они отстали. А вот ругань и проклятия летели нам вслед еще долго. Мы в кофейне «У Ллойда». Это неприметное здание, находящееся в самом конце Прагер штрассе, и в это время дня здесь практически всегда очень малолюдно. Мы специально выбрали именно эту кофейню — после всех приключений хотелось отдохнуть. Кофе здесь подают весьма, по моему мнению, средний, но зато выпечка у Ллойда изумительно вкусная. Заказываю рейнские вафли с корицей. В последнее время я пристрастился к ним и ем их слишком часто — даже несмотря на то, что недавно к собственному ужасу обнаружил складку на животе.  — Весьма опасное лакомство для вас, — Гендель улыбается привычно суховато, только краем губ, но в глазах его играют чертенята — если вы потолстеете, публика вам этого не простит. И тут же заказывает целую тарелку пончиков-берлинеров. Я не могу удержаться от смеха:  — Не знал, маэстро, что вы — сладкоежка.  — Теперь знаете. — Подмигнув мне, он аккуратно откусывает кусочек пончика и блаженно закрывает глаза. — Прелесть. Попробуйте! Я пробую. Мне очень нравится шоколадная помадка снаружи, но вкус заварного крема — мягкий, обволакивающий, с нежными ванильными нотками, совершенно не приторный и не маслянистый — просто сводит меня с ума. Я доедаю весь пончик и неуверенно тянусь ко второму. Маэстро усмехается:  — Берите, берите.  — Если я растолстею и публика меня разлюбит, я подскажу ей, кого следует винить. — Говорю я.  — Прекрасные пончики, правда? — Вкрадчиво спрашивает маэстро. И добавляет — Мне они напоминают детство. Мама замечательно пекла такие берлинеры… Его суровое лицо смягчается, а взгляд туманится тонкой пеленой грусти. Мне очень хочется коснуться его руки, но я сдерживаюсь. Осторожно спрашиваю:  — Ваша мама жива?  — Да пошлет ей Господь доброго здоровья. — Отвечает он. — Я просто очень давно ее не видел.  — Вы обязательно с ней увидитесь. А вот мне не по кому скучать.  — Вашей матушки нет в живых? — Спрашивает Гендель.  — Не знаю… Она бросила нас с Риккардо, когда я родился.  — Как — бросила?  — Я знаю об этом только со слов Риккардо. — Я пожимаю плечами и делаю глоток кофе. — Он рассказывал, что однажды она просто ушла из дома и больше никогда там не появлялась. Отец же никогда о ней не говорил.  — Вас отец учил пению?  — И маэстро Порпора. Гендель ненадолго умолкает, потом скупо хвалит оперу, еще более скупо хвалит мой голос, и переходит к делу:  — Хочу вас нанять. Срок контракта — год. Размер гонорара — пока — от пятиста до тысячи. И ведущие роли в качестве prime иото в моих операх. Признаюсь, такой резкий переход от почти интимной откровенности к холодной официальности (мне показалось, что маэстро вдруг словно заперся изнутри на все замки) меня огорчил, но его слова взбудоражили сердце. Ведущие роли в его операх!.. Как бы я хотел согласиться! Но сейчас я был связан контрактом с театром Дрездена, и не мог освободиться раньше, чем к ноябрю следующего года. Маэстро неверно понял мое замешательство и молчание. Подавшись вперед, он говорит — все более увлекаясь, все более страстно:  — Я понимаю, что здесь вы, вероятно, получаете больше. Но если вы у меня будете петь лучше, чем сегодня… А вы, черт подери, будете — я три шкуры с вас спущу, но заставлю петь без выкрутасов, к которым вы привыкли. Так вот, в этом случае ставка будет поднята в два, а то и в три раза. Больше во всей Европе получает только Сенезино.  — Я очень хочу принять ваше предложение, маэстро, но…  — Что еще за «но»? Какие здесь могут быть «но»? — Восклицает он, хлопнув ладонью по столу.  — У меня до конца года контракт с дрезденским театром. — Отвечаю я, и опускаю глаза. Чувствую его разочарование, и боюсь смотреть ему в глаза. Честно говоря, я и сам немного разочарован: он говорит только о моем голосе, но не обо мне, его (как и их всех!) интересует только мой талант — но не я сам… А ведь я не машина для пения — я живое существо. Какое-то время мы молчим и не смотрит друг на друга. Потом Гендель неожиданно касается моей руки, и меня вновь накрывает идущей от него теплой волной.  — Знаете, что? — Говорит он. — Здесь подают еще и неплохой глинтвейн. Сегодня все-таки праздник.  — Ну да, Фастнахт… — Мне так хорошо под его рукой, и так не хочется, чтобы он ее убирал.  — К черту Фастнахт. — Морщится маэстро. — У вас сегодня праздник — ваша премьера. Вы не торопитесь? Я никуда не торопился.  — Вот и славно. Посидим здесь еще немного, а потом я провожу вас до дома.  — Не стоит, — вспыхиваю я.  — А по-моему, стоит. — Тон Генделя не терпит никаких возражений. — Вы думаете, этот фавн один сегодня такой? Пойдете один — поцелуем не отделаетесь. Он стискивает челюсти, и его лицо вновь суровеет. А я смотрю на него и буквально тону от невиданной нежности, которая, украдкой проникнув в сердце, тихо заполнила все мое существо. И откуда она только взялась? Да что же это, в самом деле, такое?.. Принесли глинтвейн. После нескольких глотков я почувствовал небольшое головокружение и странную легкость. Щеки горят, а внутри точно фейерверки взрываются…  — А вы легко пьянеете, Фаринелли. — Негромко и мягко говорит маэстро Гендель. — Вам нужно быть осторожным.  — Чтобы не попасть в лапы к дикому фавну или к какому-нибудь вурдалаку? — Смеюсь я.  — И это тоже. Кстати, зря вы смеетесь. Сегодня все-таки Фастнахт, а всего в нескольких километров от Дрездена находится Богемия — дикая страна, окруженная дремучими лесами. Отставляю глинтвейн в сторону и подаюсь вперед. За окном потихоньку темнеет, и в нашей кофейне зажигают свечи. Хорошо сидеть вот так, как сейчас. Он никуда не спешит, и я не тороплюсь. Кто знает, когда еще мы увидимся? Да и увидимся ли вообще? От этой мысли сердце снова тревожно сжимается.  — Расскажите, — шепчу я, вонзая от волнения ногти в ладони.  — А вы не напугаетесь? — Тихо и как-то нежно спрашивает Гендель.  — Я люблю страшные сказки. И он рассказывает, что около двадцати лет назад была в Богемии одна история: повадился ходить к поселянам мертвый колдун. Все, к кому он наведывался, умирали в течение восьми дней. В конце-концов, его тело выкопали, и вонзили в его сердце кол. Но колдун только посмеялся над ними, и поблагодарил за то, что ему дали палку, которой можно отгонять собак. В эту же ночь он снова начал являться к своим односельчанам, пока не извел их всех, в том числе и родную дочь с внуками…  — Но это сказка, — улыбается он. — Не стоит бояться. Нет никаких вурдалаков, как и ведьм, как и фавнов. Есть только дурные люди — вот их нужно опасаться. Мы выходим из кофейни. На город опустился мягкий вечер, на небе стали появляться редкие звезды. Снег пошел чаще, появился северный ветер; заметно похолодало, и я плотнее кутаюсь в плащ. Мне очень хочется взять его под руку, но я не решаюсь, и мы просто идем рядом. Маэстро, казалось, глубоко ушел в собственные мысли, и перестал меня замечать. Но я как-то по особенному счастлив, и мне так жаль, что я живу недалеко от Ллойда, и что мы уже почти пришли. Это горькое счастье: я знаю, что еще мгновение — и мы расстанемся… И я выпаливаю на едином дыхании то, что лежит на сердце и так давит его:  — Мне так хорошо с вами, маэстро… Вот и дом Порпоры. Гендель останавливается, мы обмениваемся рукопожатием, и он говорит:  — Спасибо за прекрасный вечер. Надеюсь, мы с вами еще увидимся. И уходит. Легко, пружинистым шагом, не оборачиваясь. А я стою и с тоской в сердце провожаю его взглядом. Я смотрю на него до тех пор, пока его высокая фигура не перестает быть различимой в сумерках.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.