ID работы: 10564467

Песня феникса

Другие виды отношений
R
Завершён
12
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
164 страницы, 24 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 37 Отзывы 3 В сборник Скачать

5.1727 год. Гендель и Карло

Настройки текста
Болонья. Март 1727 г. Карло. Давно пора понять, что мир не вертится вокруг тебя — что он гораздо шире и больше, чем ты можешь себе представить. Давно пора уяснить, что ты не первый и не единственный. Я вспоминаю об этом только тогда, когда получаю очередной щелчок по носу. Стоит мне только подумать об удивительном даре, который ниспослал мне Господь, стоит только усладиться этой мыслью, как тут же приходит подтверждение обратного, и я мучаюсь от осознания того, что являюсь бездарностью. Я сейчас живу у маэстро Антонио Бернакки, на его небольшой вилле — у того самого Бернакки, который несколько недель назад дал мне понять, что мой голос — ничто, и сам я ничего не стою. Впрочем, второе я понял уже давно, что же до первого, то проигрыш в этом нелепом певческом поединке, как выяснилось, был мне необходим. Именно благодаря ему я, наконец, окончательно понял, что имел в виду «юродивый» маэстро Верачини — я четко осознал, чего мне не хватало, и чему я должен был научиться. Маэстро Бернакки сказал мне однажды: - Вы совершенно не умеете петь, синьор Броски. Доверьтесь мне, и я сделаю из вас певца. Но сначала мне нужно будет выбить из вас ту дурь, которая в вас сидит. И кто вас только этому учил?!.. Я не без гордости (и вызова) ответил, что учился петь у маэстро Порпоры. На это маэстро Бернакки только хмыкнул. Я не думал, что буду долго учиться у него. Я полагал, что возьму у него только пару уроков. Но он буквально заворожил меня: его голос был мягким, гибким и удивительно чистым. Он был истинным виртуозом, и меня покорила его орнаментика — насколько изящная, настолько же и уместная. А еще он был прекрасным учителем. Он не давил на меня, он позволял мне искать самостоятельно, и если он и критиковал мои поиски, то делал это так, что и сам я убеждался вскоре в никчемности этих находок. В отличие от него, я чрезмерно увлекался фиоритурами (отчего, по его словам, и проиграл поединок). Маэстро смог доказать мне, что в фиоритурах, от которых я, находясь под впечатлением от проигрыша, было полностью отказался, нет ничего плохого: нужно только уметь с ними правильно обращаться. Как композитор маэстро Бернакки довольно посредственен. По моей просьбе он познакомил меня (весьма нехотя) со своими сочинениями, и, заметив, что я отношусь к ним без особого восторга, назвал меня истинным ценителем музыки: - То, что я вам показал, вызывает восторг только у тупоголовых дамочек, которые падают в обморок в опере. Они видят в музыке красоту, одну только красоту, и совершенно не задумываются о том, что заложено в музыкальном произведении. По их мнению, музыка создана исключительно для увеселения, хотя это далеко не так. Они, безусловно, знают историю Давида — о том, как он, играя на арфе, излечил больного Саула, но и в этой истории они умудряются найти одну только сентиментальную пошлость! Мы сидим на балконе и пьем превосходный кофе. Сейчас март, но на улице уже очень тепло, а от яростных лучей послеобеденного солнца нас спасает только густая листва апельсиновых деревьев. - А кого вы считаете достойным композитором? — Интересуюсь я. - Из ныне здравствующих? - Вообще. - Если «вообще», то я назову только четыре имени: Люлли, Скарлатти, Гендель и Хассе. Не обращайте внимания на очередность: Генделя в этой четверке я поставил бы на первое место, Хассе — рядышком, а Скарлатти — только на полступеньки ниже… Вам дурно? Моя рука задрожала уже при одном упоминании имени маэстро, которого я где-то в глубине души, где-то в темной бездне сознания, стыдясь и робея, называл «моим», и я поставил чашку с кофе на столик. - Нет, мне не дурно, — справившись с волнением, сказал я, — просто голова немного закружилась. - Это все влажность, она дурно воздействует на сосуды. Пойдемте внутрь. Мы удобно расположились в одной из великолепных комнат, выполненных в римском стиле, и после небольшой паузы маэстро Бернакки продолжил: - Вот, что я вам скажу, синьор Броски. На вашем месте я бы немедля отправился в Венецию. Я дал вам все, что мог, и, на мой взгляд, ваше обучение закончено — сосуд наполнен и даже переполнен: теперь вы можете и должны отдавать. - Почему именно в Венецию, маэстро? Потому что там сейчас находится Хассе. С учетом того, что к Генделю, у которого единственного вы смогли бы еще чему-то научиться, у вас сейчас нет доступа, вы обязаны с ним познакомиться. - Почему же? - Потому что его музыка совершенна — даже несмотря на то, что он является учеником Порпоры. - Вы такого низкого мнения о маэстро Порпоре? — Не сдерживая улыбки, спрашиваю я. Вовсе нет. — Маэстро Бернакки скрещивает руки на груди, слегка хмурится, и между его густыми бровями появляется тонкая морщинка. — Плохой композитор не смог бы воспитать гениальных учеников, каковыми, безусловно, являетесь вы оба — вы, Карло, и маэстро Хассе. Просто он является человеком исключительно нашей эпохи, и его музыка подвержена ее капризам. - А мы? - Не знаю насчет вас, — улыбка маэстро получилась какой-то горькой, — но музыка Генделя и Хассе, безусловно, переживет века. Признаюсь, Венеция давно манила меня. Как и Вена, это город-страна, город-государство, в котором есть только один правитель — Музыка. В Вене мне было немного неуютно — в отличие от маэстро Порпоры, который чувствовал там себя как дома, я видел глубокую пропасть между собственным искусством и венской сценой. Когда я жил там, то считал (и считаю до сих пор), что покорить Вену я смог бы в двух случаях — если бы родился немного раньше, или немного позже. Но уехал я оттуда не только поэтому. Какая-то странная тоска, охватившая меня с того самого момента, когда я получил последнюю записку маэстро Генделя, в которой он сухо сообщал, что не сможет увидеться со мной, гнала меня из города, буквально толкая в спину. Честно говоря, я до сих пор не могу понять природу чувств, которые питаю к маэстро. Это, несомненно, нечто большее, чем просто уважение, и большее, чем восхищение его гением. Мне плохо без него. Где бы я ни был, я ищу (осознанно или неосознанно) что-то связанное с ним. А с ним с недавних пор стало связано абсолютно все… и, если раньше обычное, весьма распространенное здесь имя Ринальдо не вызывало во мне никаких чувств, то сейчас оно ассоциируется только с его оперой. Точно экзальтированная поклонница, я собираю заметки о нем и храню их в альбоме: его успехи пьянят меня точно так, как пьянили бы, будь они моими, а неудачи причиняют боль. Я все еще вспоминаю ту нашу встречу в Дрездене — и она все еще пахнет глинтвейном и берлинерами… Будь я женщиной, я давно знал бы, что со мной происходит. Но оба мы мужчины — разве может мужчина исходить любовной негой по мужчине?! Церковь говорит — нет. Общество говорит — нет. И все-таки… Было в моем чувстве к маэстро Генделю что-то сладостное и трепетное. Я помнил его запах, я любил вспоминать случайные прикосновения его рук. Я любил вспоминать наши короткие встречи, и иногда уносился в своих фантазиях настолько далеко, что возвращаться в реальность совершенно не хотелось. Мне приносят письма. Одно из них от Риккардо, а второе — от Метастазио — замечательного драматурга, с которым я познакомился и подружился несколько лет назад. Они оба, буквально в унисон, зовут меня в Венецию. Риккардо интригует меня новой оперой, которую он написал на либретто Метастазио, и которая «ждет моего исполнения». Метастазио же, не жалея слов расписав Венецию, сообщает, что соскучился по моему обществу. Значит, решено. Я еду в Венецию. *** Неаполь. Июль 1727 г. Гендель. Король умер. Эту новость я получил с большим опозданием, и от этого моя горечь еще сильнее. Я уважал его, у нас с ним была история длиной в жизнь, и эмоциональный удар, связанный с его уходом, оказался гораздо сильнее, чем я думал. Он, как и я, был чужаком. Он был немцем. Даже после принятия англиканства, в глубине души он продолжал оставаться лютеранином. Ему часто приходилось очень худо: он не пользовался особой популярностью ни у дворянства, ни у народа… Даже собственный сын строил ему пакости. А я?.. Тоже хорош: удрал в Англию, оставив свои обязанности при дворе в его бытность курфюрстом. И ведь он не вменил мне это в измену! Жаль, что я не попрощался с ним… Непрошенные слезы наворачиваются на глаза (их не было с момента смерти отца — и то я к ужасу своему до сих пор не могу ответить на вопрос: не было ли в тех слезах, которыми я оплакивал своего грозного, деспотичного родителя, одновременно и толики облегчения?..), и я шепчу, глядя в даль горизонта, простирающегося за неспокойным морем Италии: - Прощай, друг. Я никогда не называл так его даже мысленно, но сейчас мы равны. Ибо он не король сейчас, а душа Божья. Покойся с миром. Я сейчас нахожусь в незапланированном отпуске в Италии. Пробую переработать недавно поставленного «Ричарда I», но работа идет туго. Меня беспокоит дальнейшая судьба Королевской Академии музыки — Хайдеггер прислал очень туманное и расплывчатое письмо о клубке змей и о василиске, поднявшем голову (вот кого бы в либреттисты взять, черт его возьми!)… Честно говоря, я потерялся в его метафорах, но боюсь, как бы наш театр снова не стал театром боевых действий. Отпуск я провожу в Неаполе. Здесь живет и работает прекрасный оперный композитор, Франческо Дуранте. Мне странно и жалко, что его плохо знают за пределами Италии, но он над этим только посмеивается: - Уж не хотите ли вы, маэстро, чтобы по примеру Бонончини и я приехал в Лондон, и попробовал оспорить ваш титул короля оперы? - Дурацкий титул. И дурацкое это занятие — выступать в роли бойцовского петуха. — Ворчу я. — Не стоит вам, пожалуй, приезжать в Англию. «Элитная публика», не умеющая отличить бемоль от бекара, но любящая сомнительные развлечения, непременно втянет вас в какое-нибудь идиотское состязание, и вы будете вынуждены писать всякие глупости. Кроме того, ваша музыка слишком хороша для них. - Отчего же? - Вы вкладываете в нее душу, а этим неучам это не нужно. Они не хотят думать, они хотят только развлекаться. - Охотно верю. Кстати, о развлечениях. Не хотите ли прогуляться со мной сегодня вечером до театра Сан Бартоломео? Там будет выступать мой ученик Перголези. - Прогуляюсь с большим удовольствием. С Дуранте легко — он очень чуткий собеседник. И он единственный, кто не спрашивает о дурацкой войне фаустинистов и куццонистов — о войне, которая рано или поздно приведет Королевскую Академию музыки к краху… Неапольские сумерки удивительно романтичны. Вечерами, когда уставшее солнце отправляется на отдых и дарует покой разомлевшим, измученным жарой людям, когда город, вздохнув огромной грудью, погружается в задумчивую меланхолию, где-то в самой его глубине слышатся звуки гитары. В ушах моих все еще звучит чудесная музыка, которую подарил мне сегодня юный гений Перголези, но гитара заглушает ее. Вспоминается прошлое, вспоминаются скользящие по гитарным струнам пальцы, и четкие скулы, и нежные тонкие черты, и глаза — небольшие, но серьезные, блестящие от возбуждения… Это прошлое связано с Англией, а не с Италией, но все-таки под чарующие вечерние звуки неаполитанской гитары оно поднимается с поверхности темного дна, ломает все замки, рвет цепи, и становится перед мысленным взором так ясно, что невозможно идти дальше. Не могу… Больно. - Уйди… Прошу, оставь меня в покое. — Шепчу я человеку из прошлого. Не уйдет. Даже если мозг забудет, сердце, которое кровоточит сейчас — оно будет помнить. Останавливаюсь, прислоняюсь плечом к стене старого дома. Сзади слышится звук шагов — тихих, трусоватых: такой не будет драться честно, а нанесет удар где-нибудь в подворотне, исподтишка, сзади. Вечерний Неаполь славится не только своей романтикой, но и разбойными нападениями — особенно на таких вот темных узких улицах. Гостиница совсем рядом, и я ускоряю шаг. Тот, сзади, тоже. Сжимаю руки в кулаки. Мне не страшно, но тошно. Не хочется бежать, но и вступать в драку на неапольских улицах глупо: я один, а их могут быть десятки, спрятавшихся, затаившихся, ждущих только одного сигнала: неаполитанские преступники срослись с городом, и город надежно укрывает их. Уже двое идут сзади. Шаги второго более уверенные. Рядом со вторым и первый идет смелее. Шпана, подростки… Ненавижу убегать. Мне хочется развернуться, и напасть первым — ударить, избить в кровь обоих, сломать им носы и челюсти, повыбивать им зубы. Крепче сжимаю ручку трости, резко делаю выпад в сторону и прижимаюсь спиной к стене, чтобы, в случае чего, не дать себя окружить. Двое проходят мимо и растворяются в сумерках где-то в конце улицы. Выдыхаю. Показалось? Да нет, они целенаправленно шли за мной. Видимо, никакого сигнала не было. Но почему? Прихожу в гостиницу. Отдавая мне ключи от комнаты и письма, пришедшие на мое имя, администратор смотрит на меня странным взглядом, а потом встревоженно спрашивает, не позвать ли врача. Нет, не позвать, я в порядке. Руки дрожат, и я долго вожусь с замком. Вхожу, закрываю дверь, и на ватных ногах подхожу к кровати. Никак не могу понять, что со мной происходит. Не напугали же меня, в самом деле, эти двое! В комнате темно и неуютно. Узкая кровать в углу. Рядом — грубо сколоченный стол. Пол худой, с щелями. Пару раз видел здесь жирных итальянских тараканов. Ненавижу гостиницы. Высекаю огонь, сажусь за стол, и принимаюсь за письма. Одно из них от Адольфа Хассе. Он взволнованно пишет, что получил ложное известие о моей смерти (кто, интересно знать, пустил этот слушок?), спрашивает, здоров ли я, сожалеет о смерти короля, и зовет в Венецию. У меня нет определенных планов, разве что своих повидать хочется. Венецию, определенно, стоит посетить хотя бы ради Вивальди: его творческая судьба сильно напоминает мне мою — сейчас он, находясь в самом расцвете творческих сил, воюет сразу на два фронта — и с аристократией, и с кредиторами. Вижу среди писем сложенную втрое записку. Разворачиваю и читаю: «Господин Гендель! Мы с Вами лично не знакомы, но, смею заверить, я являюсь самым преданным поклонником Вашей музыки. И весьма прискорбно, что я, при всем моем нежелании, вынужден стать вашим врагом. Каморра никогда ничего не забывает, маэстро, и не прощает. Особенно воровство. Даже таким гениям, как Вы. Отныне Каморра будет следить за каждым Вашим шагом. Обещаю, что Вы почувствуете весь гнев Каморры в тот самый момент, когда меньше всего будете этого ожидать. С уважением, Энрико Санто. PS: Как там поживает моя маленькая сестренка Беатриче? Передавайте ей привет.» Записка выглядела почти комичной. Создавалось такое впечатление, что человек, написавший ее, посмотрел несколько моих опер, тщательно изучил поведение антагонистов и старательно скопировал его. Однако, смеяться над ней мне не хотелось. Если это только не чья-то идиотская шутка, мне стоит отнестись к угрозе серьезно: я хорошо знаю, что такое Каморра. Знаю я и то, что бояться мне следует не за себя, и это тревожит меня гораздо сильнее, чем если бы речь шла обо мне. *** Июль, 1727, Венеция. Карло Риккардо хочет, чтобы я пел в его новой опере. А вот мне этого почему-то не хочется: предыдущая опера, та самая, которую он написал на либретто Метастазио, провалилась. Я все еще переживал свою неудачу и злился на публику: музыка, действительно, была хороша. Риккардо тяжело конкурировать с Хассе, но он не сдается. Я вижу, как он старается, и мне впервые становится его по-настоящему жаль: конкурировать с Хассе на равных здесь, в Венеции, может только маэстро Вивальди. Я все еще не был представлен маэстро, но не в обиде на него — ему сейчас не до меня, потому что он до сих пор отбивается от нападок Бенедетто Марчелло и его последователей. - Бедняга Вивальди. — Говорит, качая головой, Риккардо. — и какая отвратительная травля… - Все они, начиная с Марчелло, приняли Пирей за человека. — Глубокомысленно изрекает Метастазио и подмигивает мне. - Не постигаю вашей глубокой мысли. — Брови Риккардо сходятся на переносице. После провала оперы отношения между ним и Метастазио испортились, и я знаю, что в нашем совместном фиаско они винят друг друга. - «Они и Вожирар готовы счесть за Рим». — Подхватывает Хассе, улыбаясь Метастазио. Мы вчетвером сидим на моей террасе и пьем прохладительные напитки. Летний зной постепенно отступает, и Венеция — яркая, веселая, страшная — погружается в вечернюю меланхолию. Я отчетливо вижу невидимую, крепкую нить, протянутую между Хассе и Метастазио, и мое сердце, резонансируя почти романтическую атмосферу, сжимается в тоске. Эти двое созданы друг для друга… Одна пара глаз напротив другой. Карие глаза смотрят в серые. Шелест кружевных манжет — один из них подается вперед, и белые музыкальные пальцы нежно касаются смуглого запястья… - Кто это? Вийон? — Риккардо (он или не замечает этой тонкой игры, или искусно притворяется) со звоном ставит свой стакан с недопитым лимонадом на столик и потягивается, точно большой поджарый кот. - Это Лафонтен. …я же один. И, мне кажется, я всегда буду один. Призрачная надежда на счастье, смутная и вязкая, жившая в сердце еще несколько дней назад, тихо умерла. Я не знаю, как это произошло. Просто однажды я проснулся с ощущением горечи на душе. В то же утро разобрал свои бумаги, нашел письма маэстро Генделя — сухие, короткие, очень официальные, нашел кучу своих неотправленных писем, каждое слово, каждый знак в которых дышал любовью к нему (если то, что я испытывал по отношению к нему все эти годы — не любовь, то что же?!), и уничтожил их. Поначалу мне стало легче, и я даже пришел к мысли, что все это — в частности, моя привязанность к маэстро, было обычным наваждением, от которого я наконец избавился. Но стоило мне (освобожденному, как я думал, от мук неразделенной любви) провести ночь в объятьях восторженной поклонницы, как я понял, что жестоко ошибаюсь. После этого мне стало только хуже, и теперь у меня не было утешения — у меня не было ни одного письма маэстро Генделя, и ничего другого, связанного с ним. Разве что воспоминания. Впрочем, они все больше напоминали мне сладкий сон. Сидящий рядом Хассе толкает меня в бок. Я смотрю на него, и вижу, как веселый огонек в его северных глазах сменяется тревогой: - Вам нехорошо? - Нет, я в порядке. Просто, видимо, слишком глубоко ушел в свои мысли. О чем разговор? - Да говорим про вашу подругу Фаустину, — снова улыбается Хассе. — Вы ведь слышали, что они вытворили вместе с госпожой Куццони? - Фаустина вовсе не моя подруга. Мы знакомы только по театру, и однажды она… — я осекаюсь. Незачем говорить, что однажды она, лукаво сверкая глазами, сообщила мне, что «только что видела г-на Генделя собственной персоной и говорила с ним», после чего я очертя голову бросился искать с ним встречи, которая не состоялась. — Я полагал, что вы должны знать ее лучше. - Мы знакомы заочно, — Хассе достает изящную резную табакерку, изготовленную из слоновой кости, и предлагает табак сначала мне, а потом остальным. Я отказываюсь, а Риккардо и Метастазио берут по щепотке. — Я все никак не мог ее поймать. И, наверное, теперь не поймаю точно — какой глупец уйдет от Генделя? И снова я вздрагиваю. И снова мучительно сжимается сердце. Как магически, все-таки, действует на меня звук его имени! - Так что же они вытворили? - Там был форменный скандал. — Ответил за Хассе, с небольшим смешком, Риккардо. — На премьере одной из опер Бонончини одна прима вцепилась другой в волосы, и началась настоящая кошачья драка. - После чего оперный сезон внезапно завершился, и все понесли убытки. — Подхватил Метастазио. - В том числе и наш друг Гендель. — закончил Риккардо и подмигнул мне. — Я жалею только о том, что все это произошло, во-первых не на премьере его оперы, а во-вторых, не на наших глазах. К горлу подкатила тошнота. В этот момент Риккардо сделался мне до крайности противен. Мне захотелось сказать что-нибудь такое, что стерло бы идиотскую ухмылку с его лица — например, то, что маэстро Гендель, случись такое, пережил бы это, а вот ему самому, окажись он на его месте, пришлось бы туго… Но тут сказал Хассе: - Гендель бы такого не допустил. Две примы на одной сцене — это ужасно, но его вины в этом нет. А Бонончини — дурак, что позволил втянуть себя в войну с ним. Пару битв он уже проиграл, и еще проиграет (если, конечно, оправится после этого скандала с примадоннами), и превратится в ничто. И так будет с каждым, кто вздумает предпринять попытку сбросить этого короля оперы с пьедестала. - Так это поэтому вы, дружище, не едете в Лондон? — Серебристо рассмеялся Метастазио. Признаться, я невольно напрягся: Хассе, по-деревенски крепкий, сильный, вспыльчивый, мог дать резкий отпор — и не только словом. Но Метастазио было позволено много… на мой взгляд, слишком много. - Я не еду в Лондон, потому что мне жаль бросать вас, дурака, — в тон ему ответил композитор. — Либреттист без композитора — ничто. - Слушайте, Хассе, а какая могла бы получиться опера из всей это истории, а? — Настроение Метастазио становится все более игривым. Он присаживается рядом с другом, и их колени легко соприкасаются. — Представьте себе: две примадонны ругаются на сцене, посреди них — несчастный Сенезино, который понятия не имеет, что ему делать, и который все-таки пытается что-то петь. Композитор и музыканты, пытаясь спасти ситуацию, как-то подыгрывают разбушевавшимся фуриям, Гендель, единственный из всех сохраняющий философское спокойствие, изрекает что-нибудь умное, а публика думает, что все так и задумано… Возьметесь, а? - Мне нужно приличное либретто. - А, так все-таки, либреттист что-то да значит? - Я сказал, приличное!.. Я не стал ждать, чем все кончится. Мне хотелось прогуляться, а заодно и навестить одну даму, которой, как она любила говорить, весьма приятно мое общество. Говорю друзьям, что отлучусь ненадолго, и спускаюсь на улицу. Атмосфера вечерней Венеции прозрачная, влажная и ненадежная. Но мне нравится ходить по улицам города — как под маской, так и без нее. Сейчас лето, и в маске жарко. Я знаком местной публике, но без грима меня не узнают, да и не до меня всем этим треуголкам, вызывающе сдвинутым на левое ухо, этим золотым ризам, тюрбанам, бумажным веерам, леопардовым муфтам, халатам с разводами, рясам и шелковым плащам: все они идут по своим делам. Слышится говорок гондольеров. Воздух соленый, насыщенный, но иногда в нем нет-нет, да и промелькнет что-то гнилостное: влажность в городе очень высокая, и в стены домов впиталась черная плесень. Я прохожу мимо арок со старинными фонарями, мимо дома Ридотто, мимо другого дома, название которого не произносят в приличном обществе, мимо цирюльни, мимо булочной, из которой, вне зависимости от времени года, всегда слышится аромат корицы, долго иду по длинной, узкой улице (нигде в Европе больше нет таких! Тут даже развернуться толком нельзя… Здесь небо днем кажется удивительно белым, а вечером — ярко-синим, а стены домов тут черные-черные в любое время суток), захожу в небольшой дворик, и иду к дому, где меня ждут. Неожиданно на плечо мне ложится тяжелая рука. Оборачиваюсь, и вижу перед собой маэстро Генделя. Он точно такой же, каким я его помнил. Только на голове, под летней треуголкой, вместо пышного белого, надет скромный дорожный серый парик. Под запахнутым плащом виднеется кончик шпаги. За его спиной серой тенью стоит еще кто-то — маленький, кривоногий, на левом глазу повязка. На секунду мне кажется, что я сплю, а маэстро — просто образ из больного, душного летнего сна. Точно одурманенный, я тянусь к нему, я хочу коснуться его, но он перехватывает мою руку, и крепко сжимает в своей сильной ладони. - Ну же, Фаринелли, прекратите грезить. — Отрывисто приказывает он. — Идемте за мной, быстрее. И ни о чем не спрашивайте. *** Мы сидим в маленькой кофейне, расположенной неподалеку от Часовой башни — маэстро Гендель, я и Конте. На столике стоит маленький кофейник и три чашки. Я исподтишка разглядываю маэстро: черты лица такие же четкие и мужественные, как и в моих воспоминаниях, но выражение его стало усталым и еще более суровым. Взгляд спокойный и властный, но на самом дне больших темно-серых глаз таится тревога. Лоб высокий, чистый, но между красивыми густыми бровями пролегла глубокая морщина, которой не было, когда я видел его последний раз… Я чувствую, что с моим другом что-то происходит, но, тем не менее, сердце тает и тихо поет. - Есть ли у вас дома надежный человек? — Спрашивает маэстро. - Есть, Педро. - Он не будет задавать лишних вопросов? - Нет. - Отлично. На столике появляется чистый лист бумаги, чернильница, перо. - Напишите записку Педро, и попросите, чтобы он наскоро собрал ваши вещи — все, что понадобится в дальнюю дорогу. Я кладу перо и изумленно смотрю на маэстро: - Насколько дальнюю? - Вы едете со мной в Саксонию. В голове появляется мысль о том, что маэстро шутит. За этой мыслью рождается другая мысль, нелепая и дикая: что ему надоело ждать, когда у меня закончится очередной контракт, и он просто увозит меня силой, чтобы мое присутствие помогло спасти его театр. - За… зачем? — спрашиваю я. Выражение лица маэстро Генделя немного смягчается. Он подается вперед, накрывает ладонью мою руку, и тихо, почти нежно говорит: - Я же просил вас ни о чем не спрашивать. Я обязательно все объясню вам, когда мы покинем Венецию. Удивительный все-таки это человек… Пара слов, и я уже всецело доверяюсь ему (а могло ли быть иначе?..), и пишу записку слуге. Точно апостол за Христом, я готов бросить все и тотчас следовать за моим маэстро, куда бы он меня ни позвал. Записка готова, и Конте уносит ее, растворившись в зыбких венецианских сумерках. Маэстро улыбается: - Он всегда так. Появляется и исчезает, как гном. Но это верный человек, на него можно положиться. Мы пьем венецианский кофе, и я, кажется, впервые замечаю, какой он вкусный. Но рядом с маэстро и краски кажутся ярче. Я люблю его — я понял это недавно, но знал об этом всегда.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.