***
Две тысячи двадцать первый год. Осень. Мы вместе уже четвёртый год. Я считаю, это достаточно неплохой срок для отношений вроде наших. У меня получилось усмирить собственное безумство, и я впервые за долгое время подумал о своём благополучии. Я стал очень успешно справляться с гниющей повседневностью, которая ещё год назад могла бы уничтожить меня. Сейчас, правда, всё иначе. Я помню первый год наших отношений. Помню, как много надежд было у меня на идеальную Клаудию и её умение сглаживать углы в малейших несогласиях. Итог — жизнь снова дала мне пощёчину. Как неожиданно… Я уже давно перестал надеяться, что у нас с ней выйдет что-нибудь, кроме совместного быта. Я как не любил её, так и не люблю, но не смотря на это, я научился терпению. Теперь могу с уверенностью сказать, что её присутствие для меня не просто выносимо, а даже почти что приемлемо. И меня почти не тянет сорваться и уехать куда-то подальше, лишь бы не видеть черные волосы на подушке и кучи её вещей во всех уголках дома. При том что Клаудия была, наверное, самым лучшим вариантом. Она идеальна в быту, в вопросах взаимоотношений уступчивая и неконфликтная — она, кажется, и правда меня любит. Но даже при всём моём уважении к женской мудрости, почувствовать к ней хотя бы что-то — занятие с самого начала безрезультатное. Ничего из того, что было обещано в начале этих недо-отношений, воплотить в долгосрочную перспективу так и не удалось. Уже и не вспомню, сколько раз я порывался разорвать этот порочный круг, что тянется, как день сурка, уже четвёртый год. И каждый раз, когда я хотел закончить этот абсурд, каждый раз я себя останавливал. В отдельные моменты особенно сильно ощущается тщетность происходящего, и я, чтобы хотя бы временно не слышать, не видеть её лицо убегаю, как самый последний трус. Убегаю не куда-то, а в студию, недалеко от которой живет Эшлин. У меня на удивление получается не думать о последствиях своих действий, когда я заезжаю за ней как обычно, без предупреждения. Я знаю, что она ждет меня, знаю, что родители её в другом штате и не сильно беспокоятся о дочери. Знаю, что в свободное от нашей с ней работы время она одна дома, знаю, что у неё нет друзей, кроме меня. Поэтому я снова стою на её пороге, не давая времени на сборы, как можно быстрее забираю её с собой, пока она не смеет даже и слова против сказать. Слежу за ней краем глаза, вижу, как она любуется букетом белых роз, который я подарил. Не отрываясь глазами от дороги, спрашиваю, чем она занималась всё это время. Эшлин тоже не смотрит на меня — смущённо косится в пол, царапая ногтями себе колени. Отвечает через пару долгих мгновений, еле слышно говорит, что думала обо мне, и в итоге всё же стесненно глядит на меня из-под светлых ресниц. Глядит точно так же, как глядела пару месяцев назад, когда мы только познакомились. Тогда у меня уже была Клаудия, был дом, собака и все думали, что мы вот-вот должны пожениться. Но, надеюсь, вы и так понимаете, что это всё одно большое враньё. Я был одинок даже тогда, когда моя «девушка» только и делала, что кружила возле меня, пытаясь придумать, что бы ей такого сделать, чтоб я вспомнил, как мне с ней повезло, что она всё такая же идеальная, и это я, дурак, не обращаю на неё внимания. Я был одинок и глубоко несчастен, потому что понимал, сколько бы барахла она не заказывала, чтобы потом поставить в нашей гостиной, сколько бы светильников и ваз она не купила в местном магазине для уюта, пустоту внутри заполнить этим мусором не получится. Дыра в моей груди от этого никуда не исчезнет, холод в комнатах никуда не денется, как бы тепло и солнечно не было снаружи. Поэтому я не нашёл в себе сил сопротивляться тому, что спасало меня раньше. Хоть я и знал, что это всё ведёт меня к верной смерти, последствия употребления меня мало волновали. Я давно живу во тьме, и в этой тьме нет надежды на обещанную фильмами и любовными романами жизнь - жизнь беззаботную, ту самую, которую живут влюбленные, планируя совместное будущее, и в которой только детей не хватает для полного счастья. От полного погружения в эту тьму меня последнее время спасала только Эшлин, хотя она сама была одной из причин, по которой я употреблял то, что заставляло мой организм гнить изнутри. Дурак и обманщик тот, кто скажет вам что антидепрессанты и наркотики дают человеку почувствовать какое-то неземное счастье. Дурак он потому, что говорит о том, о чём сам ничего не знает, а обманщик потому, что несет этот сюр в массы. Наглое враньё. Таблетки, трава или любая другая дурь не смогут сделать вас счастливыми как по волшебству, но могут полностью отключить систему контроля мозга и вытянуть из вашего подсознания любое воспоминание, самое личное и сокровенное. Наркотик заставит ваш мозг совмещать то, что здравый рассудок совместить, склеить воедино не сможет, тем самым создавая нечто поистине безумное. Может спровоцировать сознание на самую яркую реакцию и превратить ваш трип из райского оазиса на краю света в самый страшный кошмар, лишить вас сна, поднять настроение, подарить бодрость с временной радостью, но только не настоящее желание жить. Постарайтесь помнить об этом, когда будете заниматься тем, что погубит вас меньше чем за год при активном употреблении. Надеюсь вы отнесётесь к этому с большей ответственностью, чем я. Я это делаю не для вдохновения, не для веселья и не для того, чтобы выпасти из реальности практически на сутки, нет. Единственное, что мне нужно — это возможность вернуться на семь лет назад хотя бы на уровне ощущений. В то самое лето две тысячи пятнадцатого — девяносто с лишним дней, до смешного коротких дней, что закончились так быстро. После них следовали долгие томительные ночи в одиночестве. Каждую из них я помню, и эти воспоминания уже седьмой год непрестанно истязают мне сердце. Жить в молчании оказалось тяжелее, чем я думал. Мой психолог уже мог бы накопить на виллу где-нибудь на берегу Тихого океана. Но благодаря моей нечеловеческой выдержке, всё, что было, так и останется в секрете. Хотя, не буду врать, я не один раз думал о том, что всё это время я имею возможность рассказать всё человеку, который учился для того, чтобы помогать таким как я. Как бы то ни было больно и горько, я всё же мог поговорить об этом и, может, когда-нибудь, я бы и смог если не полностью вылечить, то хотя бы, наконец, помочь этой ране затянуться. Но я не сделаю этого. Не потому что не хочу, а потому что не могу. Я, правда, пытался решить эту проблему, но в итоге всё неизменно билось об идеально-гладкие скалы моей памяти, которые за эти семь лет успела как следует заточить вода из океана её больших, детских глаз. Таких глаз я не видел больше ни у кого, этот факт в очередной раз напоминал мне о том, что она особенная, одна в своем роде и похожих не найти. Даже Эшлин, с которой я смог кое-как связать своё больное сердце, не смогла заменить её. Сестра в своем тринадцатилетнем облике из человека превратилась в фантома, призрака прошлого, который поселился в моей памяти и преследовал меня везде, где и с кем бы я ни был. Она всё так же вытесняла меня из моей же жизни. Я так и не понял в чём или в ком проблема — в нашем обществе, которое не позволяет людям вроде нас любить, во мне и моих воспоминаниях, или в самой сестре? Из-за чего в жизни моей пошла трещина? Почему по прошествии семи лет я всё никак не могу забыть то, какими глазами она смотрела на меня, когда я учил её играть на клавишных? Почему до сих пор я зову её, когда напиваюсь? Почему осознание конца наших отношений так сильно бьёт по мне в моменты особой слабости? Почему я не перестаю употреблять дурь для того, чтобы призвать её фантом? Почему призрак тринадцатилетней Билли не перестаёт приходить ко мне, когда я пьян, и почему я всё так же жду её с преданностью слепой собаки? Почему мне так отчаянно хочется задушить Эшлин, просто потому, что она так не неё похожа? Почему родные черты отдаются такой болью, что даже дышать становится невозможным? Каждый раз, находясь в угаре, я стабильно вижу её, закрывая веки. Образ девочки-подростка с выбеленными краской волосами молчаливо парит надо мной, пока я сплю, а тем временем — четырнадцатилетняя Эшлин жмётся ко мне и старается не всхлипывать слишком громко, после того, как её возлюбленный чуть было не убил её, придушив голыми руками. Кроме того, на руках моей любимой Эш теперь ещё множество следов от моих пальцев в виде тёмных отметин, которые она вынуждена будет прятать от глаз любопытных за бесформенными балахонами с длинными рукавами. Синяки не только на запястьях, но и над локтем и на предплечье. Помню так отчетливо потому, что эта картина до сих пор стоит у меня перед глазами. Ещё пару пятен я оставил на её шее и плоской груди. И всё это с закрытыми глазами, ведь смотреть на неё было тем ещё мучением. Ключицы её стали острыми, а кожа почти прозрачной. Из-за болезненной худобы рёбра непривычно ярко выделяются под бледной кожей. Казалось, я одним только прикосновением могу обжечь её, как недотлевшей сигаретой. Самое гадкое то, что это была почти что правда. Для неё мой поцелуй и удар отдавалась равноценной сжигающей болью. Все её тело напрягалось, натягивалось, как струна, доходя до риска оборваться в ту же секунду. В момент, когда она всё-таки рвалась, щеки и губы её становились пламенно-красными и солёными на вкус. Всего за полминуты она разгоралась, подобно лесному пожару, и солёные ручьи, текущие из её глаз, уже не могли спасти ни её, ни меня. Своими слезами она раскрывала во мне всё самое худшее в то самое время, когда я открывал в ней настоящее искусство. Много кошмарных вещей я, наверное, мог ещё с ней сделать, если бы она уже не билась в истерике и не задыхалась подо мной. Только тогда я останавливался и падал, рискуя придавить её своим весом. В мышцах жгло, я сходил с ума от разносящегося по всему телу пульсирующего блаженства. Под действием горько-сладкого яда оргазма все звуки слипались в один, я чувствовал, как прямо в тот момент моё сознание покидает тело, оставляя господствовать липкую тьму. Жаль, что приходится проделывать с ней всё это таким образом. Но даже снотворным ей не спастись, потому что тогда маленькая Эшлин не принесёт мне никакого удовольствия.***
Две тысячи пятнадцатый год. Десятое мая. Пятница. Первый раз за неделю я наконец смог уснуть и поспать дольше двух часов. Вчера я хотел уложить её спать сразу после того, как мы приехали домой, но она сказала, что не может спать, и я не стал ничего делать. Разговаривать ни ей, ни мне не хотелось, да и не нужно. Мне достаточно было и одного взгляда, чтобы понять её без слов. За время, проведённое в одиночестве, я отвык - мой мозг не сразу смог приспособиться к её звукам на фоне. Слышать её еле различимое дыхание, шуршание простыни, шум воды в ванной и ещё много всего того, что мой мозг может уловить и почувствовать, но описать, к сожалению, не в состоянии. В такие моменты я как никогда хотел написать об этом, выложить хотя бы на бумаге то, что чувствую, но, как только я садился за дневник, все слова разбегались от меня. Мысль необратимо ускользала. Сначала я даже мог видеть её, как блик света, но при первой же попытке поймать его, мои руки превращали луч солнца в тень. Она не исчезала, нет, оставалась парить надо мной, словно в невесомости. Как бы подкупала близостью, находясь в абсолютной недоступности. Казалось, я могу буквально протянуть к ней руку и прикоснуться. Мысль висела в воздухе нерушимо, будто шарик, привязанный к ленте, но схватить её было невозможно. Вместе с тем, она не исчезала из моего взгляда совсем — во всех моих текстах песен или дневниковых исповедях она скользила между строк, играла рефлексом на обратной стороне. Своим немым присутствием она добавляла всей скрытой в словах печали нежно-розового оттенка. Почему розового? Потому что мысль эта всё время кружилась вокруг образа цветущей вишни. Кружилась на ветру, подобно опадающим лепесткам с последних отцветающих бутонов в мае. Весенний пейзаж этот я видел, словно в сонной мути, где от цветков исходило лёгкое сияние. И в том сиянии я снова опознавал дрожащий блеск белоснежных локонов. Моя милая была олицетворением скорого цветения, сонного ветра, первого весеннего тепла и чарующего праздника жизни. Даже бледная и в болезни она не теряла своей сказочной прелести. Смотря на её смягченное сном лицо, я всё так же видел Венеру, что сошла с полотна извечного Ботичелли. За весь день я не смог оторвать свои мысли и глаза от двери её спальни. Меня неукротимо тянуло туда, я не мог сопротивляться. Мой организм стремился к ней, как жаждущий к звуку ручья. За окном всё так же разговаривали птицы, шептались листья, и время от времени танцевал дождь. Но уши мои бессовестно игнорировали эту симфонию, ведь всё, что я мог слышать, — это музыку её дыхания рядом. Мои глаза блуждали по комнате, непрестанно натыкаясь на ряд клавиш стоящего напротив инструмента. Я уже знал, чем займу нас завтра.