***
Сходит буря, покоен ветер. Кадзу выходит с кабины, умывает лицо. Какая растрата!.. Только ему и можно. Священна вода — здесь, где не помнят ее избытка. Где редкий дождь кислотой выжигает кожу. Священно, чему нет цены. Наложнице плата невелика. Ему — и того меньше. Пьет жадно, до темноты в глазах. Обходит фуру, считая шаги. Проверяет цепи на шинах, доливает воды в охладитель. Смотрит за горизонт — воздух плывет от жара. Далекое делает близким. До свинцовых ферм — треть суток дороги, а кажется — протяни только руку. Он щурится против солнца, разминает плечо. Проверяет ремни протеза: трут и зудят, но ослабить нельзя. Вдыхает жар и бензак, одним движением втягивает себя в проем кабины. Замирает. Она замирает — тоже. Бросает провода зажигания в один миг, в следующий — наводит слепое дуло ему в лицо. — Двигайся, — бросает Кадзу. На лице ее, тонком красивом лице — густое сомнение. Нельзя дать ему перетечь в решимость, и он добавляет: — Не заведешь. Только я. Застрелишь — придется бросить. Пешей идти. Далеко хватит? — Гладко стелешь, — кривится. — Лучше умереть свободной в песках, чем вернуться и жить рабыней. — Лучше свободной жить, — хмыкает. — Двигайся. Он щелкает тумблерами, в особом порядке, касается накаленной подошвой педали газа. На оружие в руках ее не глядит, потом разберется. Потом отыграется. — Не стреляй. Заглохнет мотор, остальное — знаешь. Выводит тяжелую фуру в песчаные берега. Махина железа плывет по асфальтовой ленте, сжирает дорогу миля за милей, бензак — галлон за галлоном. Пистолет вжимается в ребра, тревожит старые шрамы. Тонкие руки ее бьет дрожь, и она смешно сердится, сдувая темные пряди с грязного лба. Лицо в пленке испарины. Много воды потеряла. — Пить хочешь, опасная? Под сидением — фляга. Одна рука на спусковом крючке. Второй терзает тугую крышку, зажав бурдюк меж острых нагих коленей. Выходит кисло. — Дай мне. Пальцы белые бьют железную руку током. Морщится, подает не глядя: — Пей. Умойся. Ранена? Бросает дорогу, смотрит: вода ртутью срывается с тонких губ. Чертит по коже, серебряное на золотом. Красивая. Сглатывает сухой воздух. Горло скребет песком. Вдруг, ударом, ожогом — фляга у самых губ. Он прикладывается к ней жадно, как в поцелуе, там, где она касалась. Ловит прохладу, прикрыв глаза. — Что дальше, беглая? — Твое дело — жать на педаль. — До фермы доедем. Потом? — Вперед. На сколько хватит горючего? — Неважно. Не вернусь до рассвета — погоню пустят. — Тогда — прибавь газу, — велит. Он топит педаль.***
Сумерки резкие и голубые. Свинцовые фермы — далеко позади. Он забирает вправо, к низким уступам скал, заглушает мотор. — Охладить нужно. Доверчивая. На что надеется только. Он спускается на нагретый песок, совершает привычный обход. Теперь — под прицелом ее оружия, под прицелом темного взгляда. Он цепкий, колючий — ему под стать. Какой еще может быть — здесь, в этой суровой пустоши? Глядят друг на друга, в двух шагах замерев. Пустынный цветок. Как сумела только себя сохранить, с такой-то режущей белизной, с таким-то яростным нравом?.. Мыслям двоих — един путь. Она выдыхает: — Чистый. Ты — чистый. Он знает, о чем спрашивает. Но все равно — вздрагивает, будто она нанесла удар. — Не вырожденец. — Повезло, — морщится. — Ты тоже — чиста. — Не болтай. Он усмехается. Говорливым прежде не называли. — Что с рукой? — спрашивает. Любопытная. — Ее нет, — отвечает спокойно. Тонкие губы улыбка трогает. Губы, но не глаза. — Времени — до рассвета. Может, выдержишь. — Выдержу?.. — Не заснешь. Может, уйдем погони. Что дальше? — Свобода, — отвечает просто и страшно. — Мы все — несвободны. Что — дальше? Выйдет бензак. Вокруг — пустошь. Тогда? — Тогда — буду идти сколько смогу. — Долго? — Не знаю. Пока не упаду. Лицо ее светом омыто. Лунным и бледным светом, а кроме него — таким, что он прежде не видел. Отчаяние? Надежда? Неважно. — Скверный исход. — Какой есть. Едем.***
На исходе вторых суток она ломается. Спит, привалившись к его плечу, и Кадзу забирает пистолет из ослабевшей руки. Кладет на свои колени. Выжимает из фуры все — прежде, чем повернуть назад, хочет выгадать время. Тормозит плавно, трогает живыми пальцами нежные веки. — Проснулась? Теперь говори. Она меняется в лице — в один миг. Приходит испуг, за ним — ярость, а после — не верит глазам своим — после она улыбается. Такой улыбкой, что сулит нож у горла. — Твоя взяла. Спрашивай. — Куда едем? Здесь только пустоши — в трех, в десяти, в сотне дней. Пески. И тогда она говорит, и удивление трогает его сердце. — В земли тысячи матерей. — Они — выдумка, милая. Легенда. Я слышал о них, но те, от кого я слышал, никогда их не видели. Никто их не видел. — Ты говорил с мужчинами, — бросает она, вздернув голову. — Конечно, они не видели. — Что ты знаешь? Она смотрит в него — долгим, иссушающим взглядом. Таким взглядом, что он опускает глаза. — Там я родилась. Он поднимает тяжелую голову. Смотрит, не видя. — Там я умру. Как начертано. Стану пеплом, и сквозь меня прорастут цветы. — Прорастут цветы, — вторит он тихим эхом. — Плодотворные, жирные земли. Где луга медоносны. Где небеса милосердны. Он видит вдруг: она — плачет. Крупными чистыми слезами, и они срываются ей на колени. На худые, слабые ноги, что не осилят начертанного пути. Отчего такой сильный дух — в таком хрупком теле?.. Он утирает ей слезы, оставляя разводы машинного масла, и целует закрытые веки. Прижимается горящим лбом, забирает нежный овал лица грубой тяжелой ладонью. Шепотом — в губы его: — Тебе не понять. Про свободу. Я знаю, кто ты. — Нет, — отвечает Кадзу. — Не знаешь. Он бросает оружие под сиденье и заводит мотор.***
Бензака хватает на дюжину с лишним дней, но он находит еще. Поднимает старые связи. Одной хладной ночью, вжимаясь в его тепло, она признается: — Печать от земель — на руке моей. Если достигнем врат, то мы — спасены. Станем свободными. — Мы уже — свободны, — роняет Кадзу. И тогда она целует его, и губы ее — глоток студеной воды в сердце песчаного зноя. Пальцы ее пробегаются по ремням, ощеривают тугие пряжки, и рука его, железная, обагренная сотней кровей рука, подаренная императором — оземь падает. Он чист. И она — чиста. Глубокой, истинной чистотой. Той, что ранит самое сердце. Он вспоминает: у него есть сердце. Есть воля. Есть, зачем отправляться в путь. Дорогой не ярости, но — свободы. Пусть и кончается — тупиком.***
Нет зеленых земель, только нагие врата, распахнутые в пустоту. Нет лугов и серебряных рек, только пустошь в обьятии серых и голых скал. Она больше не плачет. Когда уходит надежда, уходят и слезы. Только вжимает ладонь в грубый камень, только шепчет обветренными губами. Он не слушает. Ложится в короткую тень и смотрит, как песком заносит следы: широкий, глубокий — его, узкий и легкий — ее. Вот и все, думает. Простая, бестревожная мысль. Следом: останемся здесь. Покуда хватит воды, а после — хватит и двух патронов. Он засыпает. Он просыпается: кожу щекочет тысячью игл. Волоски на коже дыбятся, точно от электричества. Она — в десятке шагов. Улыбается. — Вода, — говорит одними губами. Он идет к ней сквозь тень, поднимает голову: тучи. Темные, тяжелые тучи, набрякшие влагой. Подает ей бурдюк, но она смеется. — В породу ушла. Вглубь. Все получится. — Что получится, нежная?.. Вместо ответа — узор на тонкой ладони. Светом пылает. Разжимает кулак: семена. Семена. Жизнь. Надежда. — Откуда?.. — Дар одного человека. Объяснил, где спрятал у врат. Прежде, чем в цитадели… Продолжения он не просит. Сам казнил ее спутника — по чужому приказу, но — сам. Неважно. Прошлая, несвободная жизнь — о, как права она оказалась. У свободы вкус ее поцелуев и сиянье ее белизны. — Добудем воду. А пока — есть дожди. Тучи ходят по кругу, и она — в сердце спирали. Ведьмина дочь. Средоточье всего, чему нет цены. — Твоих рук?.. — улыбается. В ответ — немые картины. Прозрачные образы: белые руки, что разводят пески и приносят воду. Железная да живая: в помощь им, на защиту. Детские, взрослые, старческие: десятки, сотни ладоней, что пестуют и утешают, пашут и жнут. Покоят горстями водное зеркало, опрокидывают в зелень и мед. Марево образов, что дрожит между ними. Делает далекое — близким. И он говорит, помня об императоре: — Ты сеешь ветер. Она отвечает — гибкая, точно ива, смелая, точно воин, сильная, точно сталь: — Так дай ему имя. И он выдыхает: — Мэй.