ID работы: 10594646

Добыча для охотника

Гет
R
Завершён
1225
автор
Размер:
383 страницы, 38 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
1225 Нравится 659 Отзывы 279 В сборник Скачать

14. Чужой среди своих.

Настройки текста

Я не сделаю ни единого лишнего движения, неловкого вдоха, ничем не выдам себя, я знаю, ты никому не показываешь, даже вида не подаешь, что он есть там, но я уловила его, и не скажу им, как он красив. Ты не подпустишь меня. Ты ненавидишь меня за то, что я его разглядела. — Катарина Султанова.

Когда дверь закрылась за спиной и замок щёлкнул в пазу, я впервые за долгое время почувствовала себя в безопасности. К счастью, никакие стрелы вытаскивать не пришлось, только перемороженную упаковку овощей из холодильника. — Вам повезло, что я решила перейти на здоровое питание, — или, вернее, повезло, что я слабовольная ханжа, покупающая еду в отделе здорового питания лишь для успокоения души и забывающая про неё. Внутри под плёнкой перекатывался горошек, отчего пачка под пальцами походила на подушку-антистресс. Нам всем не мешало бы снять напряжение. Я протянула кокетливо шуршащую упаковку сидящему на барном стуле Разумовскому, миролюбиво улыбнулась, хотя и вышло несколько вымученно, но он не отозвался на мою улыбку, только нервно качая ногой. Холод, судя по выражению, обжёг лицо. Поморщившись, он спросил таким голосом, точно лёд был не только в пачке: — Как думаете, кто это был? — Тот мужчина? — Вы прекрасно поняли, о чём я. Я разворошила аптечку на тумбе: бинты, ватные диски, тёмная бутылка спирта, переливающиеся хирургические нитки, заживляющая мазь, упаковка обезболивающего. Вывернула всё нутро, но ответов не нашла. В списке вариантов оставалась только одна возможная опция — честность. — Я не знаю, — выдохнула так, что красные от крови комки салфеток, раскиданные по тумбе бутонами гвоздик, чуть не разлетелись. — Да это и не важно. Всё уже закончилось. Он смотрел на свободную ладонь, словно в переплетении линий скрывались ответы. Кровь смыта, но руки всё равно не остались чистыми. Секунда, две и еле заметная дрожь в пальцах начала перерастать в невротический тремор, и тогда Разумовский сжал кулак так, что костяшки побелели. — Всё ещё только начинается. И я не могла сказать, чьи слова это были. Всё размывалось, как город в золотистой дымке бликующих фар, сливающихся в один поток машин. Я сдвинула несчастную упаковку овощей, чтобы лучше видеть рассечённую бровь. Изогнутая игла походила на тонкий полумесяц, зажатый в пальцах, а лента нити на дорожку от лунного света. Я настойчиво пыталась игнорировать стоящее перед глазами лицо в тот самый миг. — Я думаю, Чумной Доктор убил бы его, а вы этого не сделали. Повернулась к свету, чтобы не видеть теней, клубящихся за спиной, и не ясно, кого на самом деле я хотела обнадёжить. — Но я ударил его. Сломал ему руку. Возможно, челюсть. Капающая с «Орфея» кровь, невнятные хрипы, хруст — всё это ничего. Сломанные руки срастаются куда легче, чем сломанные жизни. — Вы защищались. Иллюзий по поводу собственной сверхценности я не питала — нападение на меня было таким же вандализмом, как поджёг библиотеки или битьё окон башни. Сломать чью-то игрушку это акт агрессии, направленный не на саму игрушку, но на её хозяина. Поверхностный взгляд этого чернознамённого сквозь призму видео и слухов замаркировал меня, как пробник от человека на глянцевом развороте где-то между статьёй с историей успеха Разумовского и новостями о его благотворительности. — Сначала. Но потом я не остановился — не тогда, когда нужно было. Три аккуратных стяжка стянули края раны. Я стояла в проёме разведённых ног, почти чувствуя голыми коленями ткань брюк, понимая, что швы снаружи не помогут. Всё это будет повторяться снова и снова, и стежки будут умножаться, и стены гореть, и люди кричать, и стёкла биться. Стыдно так просто сдаваться. Сердце билось мерно, тяжело, со звуком падающего на наковальню молота. Я убрала со лба его слипшиеся от крови пряди, обрезала нить и только после всех этих чинных действий отозвалась спокойно: — Значит, у нас ещё очень много работы. Прозвучало вполне профессионально, и никто никогда бы не догадался, чего мне стоил такой непринуждённый тон. Разумовский отнял от лица уже ставшую влажной от конденсата и тепла рук упаковку. Капли собрались у него на ладони. Он, верно, подумал, я углядела какой-то немой укор во взгляде. — Вы не обязаны. У меня действительно нет права заставлять вас выбирать сторону. — Очень благородно, — хмыкнула я. — Только, боюсь, я её уже выбрала. В тот самый день, когда вошла в комнату с зелёными стенами в клинике. Или в тот самый день, когда заявила начальнику, что хочу дело Чумного Доктора. А может быть, в тот самый день, когда единственная из присутствующих уставилась Олегу прямо в глаза. Профдеформация, конечно, но меня никто и не учил правилам обращения с дикими зверями. На самом деле, всё просто. Замри, не дыши, не смотри на дно зрачка, не тяни рук и, упаси боже, не смей приучать к себе. И сейчас я нарушила как минимум половину из этого списка. — Не знаю, что изменится, если я останусь, но если сбегу — точно ничего. Разумовский отвёл глаза с каким-то необъяснимым, невыраженным чувством, что притихло, придушено, спрятано, заковано в цепи, но оно было. Я увидела его в болезненной вымученной улыбке, обрамлявшей только губы, но не в глазах. Услышала в прерывистом дыхании, как если бы кислорода у меня в квартире было меньше, чем на тонущей подводной лодке. — Но что если в следующий раз… — голос оборвался. Он помолчал. Я не могла ухватить это чувство, потому что оно было стеной мима, видимой только ему. Оно сквозило в безупречной доброжелательности на поверхности, в еле ощутимом прикосновении к моей руке. Я вдруг заметила, что у него была привычка к ненавязчивой телесности — все недолюбленные дети таким отмечены. Это тактильный голод. У Олега её отбили на тренировках, приучив, что каждое прикосновение равняется боли. Разумовский же, в своём стекле и бетоне, только подкармливал её. Пальцы остановили у лица мою руку с салфеткой, которой я хотела промокнуть шов. Холодные мягкие руки. Пару секунд он, очевидно, боролся за сомнительный повод к словам. Потом поднял глаза и спросил хрипло и неуверенно: — Что если кто-то другой захочет причинить вам боль? «Кто-то другой» стоит за углом, улыбается с потолка и ползёт по стенам. «Кто-то другой» — это кто угодно. Но у него было лицо, расплывчатое в дыму и копоти, и сколько я не силилась — не могла его разглядеть. Так много лиц, что были недоступны, будто прятались в глубине капюшонов. Мне оставалось только лицо над мраморными ключицами, выступающими из проёма трёх расстёгнутых пуговиц рубашки, и я дотянулась, чтобы смахнуть бусинки крови. — Для начала ему придётся подобраться ко мне очень близко. Правила обращения с дикими зверями гласят: не спеши тянуть руки. Терпи до ответного прикосновения. Как же плоха я была в соблюдении правил. Пальцы на ладони вдруг разжались, Разумовский резко встал, будто только сейчас заметив, какой у него вид на самом деле. — Могу я воспользоваться ванной? Тоном наступившего на оголённые провода. Я посмотрела себе под ноги: на всякий случай и чтобы спрятать лицо. Отступила, освобождая место вне моего дыхания. — Да, конечно, — бросила, а потом мимоходом коснулась взглядом корки багровых пятен на белой ткани. — О, погодите, сейчас. У меня кое-что есть. В тёмном-тёмном городе была тёмная-тёмная спальня. В тёмной-тёмной спальне стоял тёмный-тёмный шкаф. А на полке в тёмном-тёмном шкафу лежала тёмная-тёмная рубашка, насквозь пропитанная тёмным-тёмным прошлым. Нужды говорить о том, откуда в моей квартире мужская рубашка не было, и тем хуже, потому что так каждый из нас чувствовал себя ещё только более неловко. — Вот, возьмите. Всё лучше, чем это, — я неопределённо обвела рукой несчастную сорочку, которая, наверное, стоила половину моей месячной зарплаты. А если с запонками — то всей целиком. — Вторая дверь по коридору. Полотенца на полке. Я отвернулась, собрать в мусорное ведро салфетки и слышала шаги, а потом хлопок двери. Спустя ещё пару минут зашумел душ, и я так глубоко выдохнула, что не ясно, как мои лёгкие вообще вмещали столько воздуха. Мир приобрёл устойчивость, а я пошла в спальню и достала из шкафа пару пластинок, надеясь, что французское мурлыканье придаст темноте вокруг розовый оттенок. Будь проклят день, когда я вписала своё имя в заявление судебной экспертизы, но если четыре этажа под моими ногами сейчас сложатся карточным домиком, я не сойду с места. Просто потому, что уже поздно, я уже чужая среди своих. И оборачиваясь назад, я видела только темноту тоннеля, в котором полностью скрылся знакомый мне город. Но любой тоннель заканчивается светом. Однажды крест соскользнёт с твоих плеч, освободив тебя от тяжести совершённого и ты обернёшься на кого-то, кто нёс его с тобой, не за тебя. Тогда ты перестанешь отворачиваться от собственного взгляда, наберёшь больше кислорода. Сначала неосознанно, потом привыкая. И эти глотки воздуха будут не похожи на все иные. Тогда ты впервые вздохнёшь так, словно, наконец, снова захотел дышать. Когда-нибудь, я сниму терновый венец и заменю его на цветочный венок, но не на своей голове. «Вот человек без ретуши» — сообщила мне Эдит Пиаф, когда я вернулась на кухню и застала там Разумовского. На мгновение у меня что-то закоротило, я уставилась на чёрную ткань, будто на саван и не нашла ничего лучше, чем ляпнуть: — Надо же, села почти идеально. Рукава не по длине, но он изящно вышел из положения, закатав их. — Кажется, я нашёл ответ на вопрос, который долго меня мучил, — небрежным движением он откинул с лица мокрые пряди, так что стало похоже, будто волосы уложены на гель. — Где он вдруг так мастерски научился зашивать себя. Ровные стежки — один к другому, ни каждая рукодельница таким похвастается. Я мгновенно оттаяла. — О, я прекрасно натренировалась! — коротко рассмеялась: получилось то ли с оттенком нервозности, то ли смущённо. — Однажды пришёл в этой самой рубашке, вида ещё хуже вашей. Её нигде не было, а это значило только одно — она уже в мусорном ведре. Химчистка явно обойдётся дороже новой, но дело было даже не в этом. Это его плохое воспоминание. Он смог избавиться от него, а я от своего нет. Сквозь «горную лаванду» из бутылки с ополаскивателем для белья пробивался другой запах, настойчиво вторгавшийся третьим. А ещё этот проклятый цвет… — В любом случае, швы — это полбеды. Осколки стекла, вывихнутые кости, лихорадка — всё это, будто старые выцветшие снимки. Я прекрасно знала, почему они хранились у меня, не у него. Для Разумовского Олег всегда оставался защитником — непоколебимым, бронебойным, термостойким, несгибаемым, потому что он должен был прикрывать собой. Продырявленным, переломанным, бьющимся в агонии телом никого не защитишь, так что удары демонстрировались при нём, а мне оставались кровоточащие костяшки. Такие же, как те, что я принялась замазывать мазью скорого заживления. — Чем всё кончилось? После распаковала бинт и стала забинтовывать руку. Белые слои марли ложились один на другой. За окном полетел первый, ещё совсем сырой, новорожденный снег. И на мгновение мне показалось, что завтра я проснусь другой, в другом мире, будто можно вот так легко спрятать всю эту боль, кровь, и крики, и страх под белым покровом. — Он упёрся, как осёл, мол, не поеду в больницу, а то «эти криворукие идиоты опять станут задавать тупые вопросы», — я заметила, как дрогнула в уголках губ Разумовского почти ностальгическая улыбка. — Весь ковёр мне в ванной кровью заляпал. Пришлось выкинуть, а рубашка, вон, ничего, отстиралась. Первые несколько недель я влезала в неё ночами, заполняла недостающий фрагмент в себе. В этом была наша разница — мне не хватало лишь какой-то детали, не целого мира. Иначе, я бы, наверное, просто легла на пол и умерла. — Вы скучаете по нему? У меня ничего не дёрнулось внутри. Только меланхоличная грусть, и то, скорее по упущенным возможностям и несказанным словам. Так что я просто закончила с бинтами, и взялась за терпкую мазь, подушечками пальцев проходясь вокруг шва. Механические движения, по привычке, почти мышечная память. — Больше нет. Мне почему-то показалось, что у меня нет права на отчаянную тоску. Только не когда Разумовский смотрел на меня глазами, за которыми десятки бессонных ночей. Мне даже не требовалось спрашивать «А вы?». Вместо этого я спустилась пальцами ниже к ссадине вокруг глаза, стараясь делать всё почти невесомо. — Закройте глаза, так будет легче. Приходилось запрокидывать голову из-за того, как близко он стоял. То ли запах мази перебил ополаскиватель, то ли я привыкла, но мне казалось, рубашка стала пахнуть чем-то другим. Опущенные ресницы еле заметно вздрагивали каждый раз, когда я касалась кожи. Я почти закончила, когда он вдруг спросил: — Это только чтобы никто не видел, как вы танцуете? Меня чуть не переломило пополам от этого вопроса, но больше от того, что он вообще вспомнил. Тот балконный разговор, казалось, произошёл в какой-то другой жизни, с другой Алисой. Та Алиса держалась за призраков, у неё были жемчужные слёзы — редкие и крохотные, которые она гордо носила на шее ниткой бус. — О, нет, — я беззвучно рассмеялась. — Я стану танцевать только если вы тоже будете. Мне подумалось, условие вполне честное и достаточно абсурдное. Я не учла, что после всего, что произошло, танец на кухне это вообще самое адекватное и безобидное, что можно себе представить. — Но тогда и вам придётся закрыть глаза. Я отняла руку, отложила мазь и какое-то время мы смотрели друг на друга, будто играя в гляделки — кто первый сдастся. Но я ведь не отступила один раз, значит, и во второй раз это было бы глупо. — Справедливо, — наконец, кивнула и протянула руку. — Только не подглядывайте. Головой Разумовский загораживал лампу под потолком, отчего свет золотистым полукругом окаймлял его лицо. И это свечение было последним, что я увидела, перед тем, как скользнуть в темноту. Мир видимый схлопнулся, я осталась в измерении ощущений. Через порог комнаты переливалась мелодия, и тягучий голос звал меня в сторону. Я вцепилась пальцами в его ладонь, в поисках опоры. Холодный паркет скользил под босыми ступнями. Переступая, я наступила ему на ногу, пискнув сквозь непроизвольный смешок: «Простите». — Мариинский театр даже не знает, что он потерял. Частое дыхание обожгло мне щёку. — Боже, просто помолчите, — мой смех впитался в чужое плечо. — И вообще, смотреть на балерин куда приятнее, чем самой быть балериной. Темнота вокруг то сжималась, то снова расходилась, становясь дымкой. Мотив повёл меня в сторону, и я почувствовала этот поворот вокруг своей оси ещё до того, как подумала о нём. Облако запаха ложилось мне на кожу — мятный шампунь с верхней полки, и что-то ещё, почти интимный запах. — Может, заменить «Рождение Венеры» на «Голубых танцовщиц»? Голубых танцовщиц в розовом мире, который так воспевала Пиаф. Я покачала головой, даже зная, что он этого не увидит. Лёгкий поворот уже не составил труда. Невозможность видеть заставляла больше доверять. Лежать бы в своей холодной кровати, на дне морском или хотя бы канальном, но я уже рискнула всем. — Не надо. Она мне нравится. Куда больше, чем ваши метафорические львы. Тонкая полоска воздуха между нами почти схлопнулась. Какой бы не была рубашка, то, что под ней — не призрачный силуэт с молчаливым укором. Человек вполне живой, с нервно трепещущим сердцем меж костей горячей груди. Влажные пряди щекотали мне висок. И я сжульничала, приоткрыла глаза. Украдкой сквозь сетку ресниц обворовать лицо напротив взглядом. Он был честен в этой игре — глаза закрыты — и от того я оставалась только большей обманщицей. — Олегу она тоже нравилась. Оступилась. Ещё бы немного и затылком об пол: кости разойдутся, как скорлупа. Но он успел меня удержать. Слишком много ловкости для такого неловкого момента. Я смотрела на израненное лицо сквозь горизонтальные щелки век, едва покачиваясь в колыбели воркующей музыки, и чувствовала, что должна внести ясность. — На счёт того, что я ляпнула про Олега… — Не обязательно оправдываться передо мной, — серьёзно оборвал Разумовский. — Это не оправдание. Мне просто нужно вытащить все камни из своих карманов: одни сделать верстовыми, чтобы отмечать пройденный путь; другие же могильными. В последний раз поднять мёртвое из сухой земли. Это не акт оплакивания, это опознание. — Я говорю, потому что уверена, что вы… — осеклась, споткнувшись о дистанцию многоточия. — Ты меня поймешь. Однажды я сказала, что знаю, каково это — думать, что видишь тех, кто мёртв. Всё это время я держалась на расстоянии, с которого безопасно смотреть на пожар — даже стоя среди полыхающих ошмётков сознания и смотря на покорёженные от ужаса лица. На таком расстоянии говорят, чтобы быть услышанным, но не чтобы быть осязаемым. Мне нужно было держать его так близко, что почти под кожей. — Это я виновата в том, что случилось: с Олегом, с Чумным Доктором, со всем. Когда всё раскрылось, я поняла, вот мой шанс всё исправить, поэтому я и взялась за это дело. Это везде меня преследовало, но я нигде не видела его так чётко, как в тебе. Во всём, что ты говоришь, что делаешь и как делаешь. И я цеплялась за это, даже не зная, всё это — его или моё. Дыхание сбилось, я проглотила собственную панику. Сердце в глубине костяной клетки всё расширялось, наливаясь кровью — вырежи, и я вздохну чуть ровнее. Вырежи, я откажусь от дыхания вовсе. Этот вопрос не давал мне покоя так мучительно долго: порождено ли это чувство отражением Олега в нём из-за одного на двоих детства или же я просто хотела видеть одного в другом? Но теперь я знала ответ: мёртвые не стоят того, чтобы снова стоять на остром краю осколка разбитой бутылки. — И что изменилось? И с этим голосом сталь бежала по венам, туда, где болезненные следы прошлого, разрушенное гнездо настоящего и чёрное от копоти будущее, грубо перемешанные, кровавое мессиво и обломки полых костей. И я, обожённая и босая, могла только ловить руками пепел. Он мне не верил, охранял себя, думая, что у меня под веками образ, сотканный из этого запаха и ткани. Но я то знала — теперь знала — будь здесь хоть хор голосящих призраков, хоть сотни волчьих глаз по углам, и даже с этой рубашкой, чёрт бы её побрал, я всё равно поддалась бы вперёд. Не вопреки, но потому что тот образ давно сгнил и его разметал сырой ветер. Страх перед ним никогда бы не дал мне прошептать в чужие приоткрытые губы: — Теперь я знаю, что это твоё. Только к святым образам прикладываются в таких девственных поцелуях. Секунда колебания, две, три. Это стоило мне нескольких вдохов. Игла вдруг соскользнула с пластинки. Он резко отстранился, будто опалённый пламенем, и открыл глаза. Музыка затихла. Я посмотрела на швы паркета, отсчитывая секунды до того, как они разойдутся, и ад раскроется под моими ногами, и я просто провалюсь прямиком в бурлящий котёл. Но Разумовский вдруг произнёс буднично: — Это… — прочистил горло. — Это тоже нужно обработать. И только когда пальцы взяли меня за подбородок и подняли голову, я вспомнила, что у меня рассечена губа. От удара треснула кожа, а я была так встревожена всем и сразу, что не стёрла даже кровь. Не сопротивляясь, я молча позволила ему заняться этим самостоятельно, наблюдая за сосредоточенным взглядом. Движения методичные, я ничего не почувствовала до момента соприкосновения пальцев с уголком моей губы. Мазь защипала, я сморщилась. — Потерпи, — прикосновения стали почти неощутимыми: подушечками пальцев по контуру нижней губы. — Вот и всё. Если коснуться ранки кончиком языка, можно было почувствовать, что мазь горклая и терпкая. Я вздохнула и посмотрела в окно. Куцый белый покров почти полностью растаял, оставив после себя только воду и грязь. — Олег мёртв, и этого уже ничего не изменит. Но другие вещи ещё можно поменять. Разумовский смотрел на меня сквозь свою невидимую стену, то ли растерянный, то ли недоверчивый, то ли просто усталый. Электрический свет сполз со скул, и я вдруг подумала, насколько на самом деле плохо он выглядел с ссадиной у глазницы, воспалёнными белками глаз, швом и сеткой порезов на лице. Не придумав ничего лучше, я дотянулась и кончиками пальцев убрала с лица ещё сырую прядь. На мгновение его острые углы смягчились слабой улыбкой. Только вот почему-то я продолжала чувствовать себя распятой. Может, потому что упустила, наверное, единственный шанс поцеловать его.

***

После полуночи земля еле тронута проседью. В темноте откуда-то с соседних крыш налетают птицы, камнем падают в колодец дворов. Сахарные хлопья в круге фонарного света переливаются, тают на лету. Маленькие жидкокристаллические люди пляшут в рамке телевизора. Город культуры — это когда после ночной порно-мелодрамы включают «Лебединое озеро». Он не сразу замечает: привык, как привыкают к новому шкафу. У него протоки вен выступают в разломе чёрного воротника и на угловатых руках, раскинутых по-хозяйски на спинке чужого дивана. Каждой твари по паре, а его тварь носит лицо Олега (опять, чёрт тебя дери!) как резиновую маску. Рубашка ещё эта… — Я больше на это не куплюсь. — Разонравился вид? Я думал, тебе так будет привычнее,  — голосом консультанта в цуме: «Не хотите ли примерить новую личность? У нас скидки в отделе насилия: возьмёте физическое, психологическое в подарок». — Или… может, ты хочешь увидеть что-то другое? Его тварь щурит жёлтые змеиные глаза и шипит тоже по-змеиному, кривя в гадкой улыбке губы. И лицо плавится воском, сползает на плечи, мнётся под чужим взглядом, обтягивая кости черепа, деформируется в психоделическом видении, пока не приобретает самый ужасный вид — его собственный. У его твари на коленях чужая темноволосая голова, и он склоняется, складываясь в шее до первого прощупывающегося пальцами позвонка, тенью своей отрезая луч приглушённого света, падающего на девичье лицо. Темнота покрывает её почти целиком, пока белоснежная Одетта исполняет свою партию. — Такая мирная, беззащитная… и не скажешь, что любит только себя, — белый лебедь клянётся в вечной верности, только для того, чтобы быть преданным, а его тварь пальцами перебирает колечки волос, еле движимые горячим дыханием. — Видишь, всё работает именно так, как мы и предполагали, хотя ты изо всех сил старался сегодня всё запороть. Щека под пальцами горит, как в лихорадке — того и гляди рука вплавится в кожу, соскальзывая ненароком к освобождённой от сетки волос шее. Пульс прощупывается на поверхности, птичье сердце. Его тварь думает, будет легко переломить ей шею. Не потому, что всё прекрасное хрупкое, но потому, что внутри она — полая. — Оставь её в покое, — он обрывает жест, когда пальцы скользят по коже к предплечью — руки свои убери, на них же когти, и кровь, и ошмётки плоти. — И меня тоже. Вспышка, и диван пустует. Куда бы он не шёл и куда бы не отворачивался — это лицо повсюду. Отсюда видно зеркало в прихожей, и в нём только одно отражение. Наверное, потому что этот из вампиров. — Нет, дружище, надо было думать раньше! Я неделями выслушивал всю эту психиатрическую брехню не для того, чтобы ты сбежал в последний момент! Толчок в грудь почти опрокидывает, он успевает нащупать под собой диван. Налетает позвоночником на спинку, неприкрытую подушкой. — Я больше тебе не подчиняюсь. — Неужели? Вот только это был твой план, забыл? Или грань между нами уже почти растворилась? Удар в брюшину — пока ещё только метафорический. Иллюзия выбора. По ощущениям как между иголкой под ноготь и крючком под веко. Не потакать ему, только не здесь. — Значит, я придумаю другой план. — Просто продолжай нелепо улыбаться, изображать жертву, как ты это умеешь, — стекло журнального столика хрустит под чужим весом, словно сто лет одиночества в нём физически обременительны. — Ты же сам хотел обойтись без крови — так вот оно. Ни один страх не заставит людей делать то, что ты хочешь так, как это сделает личная выгода. У Одетты все перья — белые, Одиллия чертовски лукава в бликах ночных огней, похожих на пузырьки шампанского. До Одетты ему сотни лет странствий с лебедиными стаями, а Одиллия что ни на есть ворона. — Тебе не приходило в голову, что не все действуют из личной выгоды? — Когда же ты уже поймёшь, идиот: нет ни пресловутой любви, ни обожания, ни бескорыстного желания помочь из тёплых чувств, нет добра без причины. Голос сползает со стен, слизывает обои и краску, всё пузырится, и лопается, и осыпается. И белая штукатурка сыпется ему на чистые волосы и на чёрные плечи крупными химозными хлопьями — единственный возможный снег на широте непромёрзших каналов и токсичной свалки Зильченко, на которую он спустил неприлично много денег даже по собственным меркам. — Не все люди такие. Они бывают добрыми, когда хотят. Никто не рождается монстром. — Если хотят, — булавкой в глаз, ни дать — ни взять, и его тварь уравновешивает их пару, как Одиллия Одетту. — Но зачем им хотеть этого? Чтобы лучше выглядеть в чужих или своих глазах? Чтобы их бог погладил их по голове? Назови мне хоть кого-нибудь, кто был бы добр без причины и я скажу, что он больший психопат, чем я. Добро без причины ничего не стоит, потому что пытаться любить всех, значит, на самом деле не любить никого. Переломанные крылья Одетты никуда её не унесут, потому что она проклята своей дурной, злой любовью. Она беспокойно ворочается, укладывая позвонки на пружины, замирает, видя во сне сиротливо пустующие сцены Мариинского театра. Он пропускает одну руку под сгиб коленей, вторую — под спину. — Даже ты… все эти сироты, фонды, кормёжки для бездомных — всё это создало тебе шикарный образ. Даже для неудавшейся балерины она слишком лёгкая, как оболочка от человека. Матрас прогибается под коленом, а под ней — почти нет. — Я делаю это не ради образа. Мне не нужна причина, я просто знаю, что это правильно. Выпутывает запястья из мулине волос — в полумраке спальни они почти цвета тростникового сахара. Третий угольный силуэт светится на фоне глушёного мраком света гостиной, обрамлён рамкой дверного проёма, точно фотография, хоть сейчас на заглавное фото во «Вместе». — Конечно, конечно, — его тварь уже по ту сторону кровати, примостилась на краю, вытянув ноги, опираясь на металлическую спинку. — Ты даришь подарки приюту не потому, что сам когда-то о таком мечтал. Ты навещаешь сирот не потому, что они смотрят на тебя, раскрыв рты. Его тварь опухолью в каждой клетке, жалом в каждом втором позвонке. В нём сотни бритвенных лезвий, и тысячи мелких стеклянных осколков, пережатый крик у корня языка. Он уже заносит свои следующие слова. — А «Вместе» ты создал исключительно ради того, чтобы сделать мир лучше — читайте, развивайтесь, бла-бла-бла. И желание стать демиургом дивного нового мира тут не при чём. Всё схлопнется, когда вместо белых перьев над озером посыпется снег, и холодная не прощающая зима, которую не сдержит ни одно пламя, пожрёт их всех, возьмёт себе все души за много лет и Одетту первой. Долгая и тяжёлая питерская зима в стеклянном скворечнике переживается как ядерная. — Это всё какой-то бред… Я знаю, кто я такой. Конечно же, принц Зигфрид с заявкой на его светлейшество, с собственным технологичным королевством, с донжоном из бетона и армией преданных гвардейцев. — А кто я такой, ты знаешь? Он думает, что уродливый колдун Ротбар, желающий зубами вцепиться в мягкое сердце Одетты. А потом до него вдруг доходит — его тварь никакой не Ротбар, а Злой гений. Он гладит обнажённое соскользнувшим рукавом плечо Одиллии, потому что она ему привычна. Она тень к его тени и пепел к его пеплу. Но она только копия. — Ты всего лишь зверь в моей голове. И я больше не буду тебе потакать. — Нет, мы доведём это до конца, — угрожающее нарастание в голосе сменяется мерзкой усмешкой с мелодичностью катящихся вниз булыжников. — Вместе. К тому же она всё равно бросит тебя, как бросили все остальные, так почему бы не извлечь выгоду, пока этого не произошло? Скромный свет дробился на фрагменты перекрестьем оконной рамы и падал на ровное лицо. На приоткрытых губах порывистое дыхание, трещина от удара взялась багряной коркой. Персональная позорная стигмата — ты виноват. Где-то вдалеке отчаянный крик серены пилит чью-то жизнь на «до» и «после». — Мы можем удовлетворить максимум своих потребностей, а тебе же так нравится закрывать гештальты. У него кружится голова, когда он встаёт, прикрыть плащом принца из стёганного одеяла тонкие — совсем не плисецкие — ноги. Целомудренно. Ведь каждой твари по паре, а у них тут уже шведская семья. — Марго, запись разговора. — Отправляется. Она переворачивается, и ему в этом тягучем сонном стоне, в секундном помутнении вдруг кажется, что Одетта в самом деле Одиллия, а Зигфрид в самом деле Злой гений и никого другого больше не существует. Всего лишь наваждение, ведь все знают, как заканчивается «Лебединое озеро». Принц спасёт белого лебедя от проклятья, а белый лебедь спасёт принца от ста лет рабства в плену зла. И все будут жить долго и счастливо в своих рассветных днях, не думая, что стало со Злым гением и Одиллией, потому что их не должно существовать. И никто не узнает, что они были единственным реальным во всей этой истории.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.