ID работы: 10594646

Добыча для охотника

Гет
R
Завершён
1225
автор
Размер:
383 страницы, 38 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
1225 Нравится 659 Отзывы 279 В сборник Скачать

19. Метаморфозы.

Настройки текста
Примечания:

Спасать можно человека, который не хочет погибать; но если натура вся так испорчена, развращена, что самая погибель кажется ей спасением, то что же делать? — Лев Толстой.

Культурная столица — это когда в прокуренном такси, вызванном посреди черноты ночи, играет па-де-де из «Лебединого озера». Въедливая мелодия, тревожная к концу, нервно сорвавшаяся. Мигрень крутила тридцать третье фуэте. Как всегда приветливая Марго осветила мне лифт в тёмной башне, и я поднялась в волнах яркого света, прошивающего крест накрест. Я пришла без каблуков, а потому мои шаги никак не отдавались от пола. Он даже не слышал, что я вошла. Я увидела только повёрнутую ко мне спину, согнувшуюся на пуфе напротив несчастной Венеры. Локти упирались в колени, пальцы путались в растрёпанных волосах, будто где-то по черепу прошла трещина, и теперь нужно сдавливать виски, чтобы всё содержимое не высыпалось на холодный пол. В сумке у меня покоились седативные разного толка, нейролептики и успокоительные, вызывавшие затяжные, пустые, как яичная скорлупа, сны. Я почти дотянулась до них, потом вытащила руку, и вместо этого пальцами прикоснулась к острым позвоночным спицам, проглядывающим сквозь ткань: драконьи хитиновые зубья. Почувствовала, как заходили под моими пальцами кости. Тяжёлое дыхание осело на плечи. Я обошла сгорбленную фигуру, встала напротив. — Что в этот раз? — горло у меня было, как кусок наждачной бумаги. Можно было нагнуться, чтобы заглянуть Разумовскому в глаза, но тогда мне пришлось бы опуститься на колени. Я ждала, пока он сам поднимет голову, подставит под мой взгляд своё едва угадываемое в тенях эльгрековское лицо: астеничное и бледное. Руки у него обессиленно повисли — плети да и только. Согнутая в шее голова тоже висела безжизненно. Я слышала только хрипящее дыхание и на секунду — всего краткий миг — я вдруг испугалась. Паническая искра: почему мне не показывали лица? Совсем чуть-чуть не успела отшатнуться, только треть шага назад, и тут руки, протянутые в пустоту в поисках чего-то осязаемого, вцепились мне в футболку. Сквозь неё пальцы прощупывали мне нижние рёбра. Так в бешеном течении цепляются не за плот, но за идола покровителя водной стихии, прося его сберечь от утопления. Невольно я шагнула ближе, чувствуя, как сырой от испарины лоб прижимается к низу моего впалого живота. — Мне так плохо, Алиса… Так плохо. Его всего трясло, а я стояла, вскинув ладони над его плечами, в дурацкой позе сдающегося, чувствуя, как сжимается кольцо рук вокруг моей талии. В панике подумала, он сейчас соскользнёт с этого пуфа и встанет передо мной на колени. Только этого не хватало. И до меня дошло: в нежном взгляде ботичеллевской Венеры за спиной он всё равно что рембрандтовский блудный сын. Эрмитаж светился где-то вдали на выкрашенном чёрной гуашью городе за окнами. — Я не знаю, что делать… Не попросил прощения. Думал, раз я уже здесь, значит не нужно. И тогда я опустила руки на плечи: не милосердия ради, просто, чтобы не дать ему продолжать. Надавила на кости, отстраняя от себя, выпутываясь из смыкающегося кольца. Нет уж, хватит воровать мой кислород для своего горения. На моих глубинах его и так немного. — Если даже ты — самый успешный гений страны — не знаешь, с чего я должна? Выпутавшись, я поставила сумку на столик, как безликий дежурный скорой, с холодным расчётом высчитала таблетки и высыпала их на ладонь. В конце концов, я была в этой комнате как врач — пусть даже на сотую долю. И его падение и моя вина тоже. Я недосмотрела, я была недостаточно компетентна. Оправдывала себя отсутствием опыта, но по большому счёту, кому от этого было легче? Я развернулась, глядя на беспомощное лицо Разумовского и всучила ему горсть таблеток. — Вот всё, чем я, как доктор, могу вам помочь, — в дистанции одного шага я звучала так отчуждённо, будто говорила из-за стекла. — Я останусь здесь ещё на полчаса, пока лекарства не начнут действовать, а потом… Не договорила, перебитая усталым, не дотягивающим до эпилога своей же глупой пьесы: — Алиса, пожалуйста… — Доктор Лилич, — хладнокровно поправила я. — Никаких больше «Алис», и никакого «пожалуйста». Сама виновата, что превратила «клиента» в пациента, а пациента пустила за ширму. Набрала таких вот мальчишеских взглядов и унесла их с собой домой, а нельзя было. Рассыпала все эти просьбы, как крошки в глухом лесу, чтобы не заблудиться. Но в этот раз на мне не было платья, портить было нечего, а крошки склевали птицы. — Ты злишься? — Воистину гениальная наблюдательность, — я едва удержалась, чтобы не скатиться в совсем уж едкий сарказм. — Как же ты догадался? — Ты морщишь нос, когда злишься, — бесхитростно отозвался он. В первую секунду я даже не нашла, что ответить. Разумовский так и стоял с ладонью, полной таблеток, как просящий подаяния юродивый, такой однозначный, чертовский простой и прямолинейный. И было в этой подкупающей простоте что-то неправильное, какая-то маленькая трещина на фарфоре кожи. У меня заняло чуть больше положенного, чтобы наконец понять, почему эта простая фраза выбила мне почву из-под ног. На живых людей так не смотрят. Живых людей видят, чувствуют. Живых людей воспринимают. Живая бабочка вызывает у нас чувство прекрасного в целом, но рассмотреть детали можно лишь пришпилив к подушке её мёртвое тело. Я всего-то кусочек искусства, и это вовсе не делало мне чести. Лишь значило, что я ничем не отличаюсь в его глазах от предмета обладания: такая же, как Венера на стене, только с бонусом в виде тепла. Которую можно разглядывать, словно полотно, замечая детали: рисунок на одежде, движение губ, цвет глаз. Но вместе с девичьей наивностью новорожденной, Венера ещё и мать. И лоб, прижимавшийся к моей утробе меньше минуты назад не позволял мне перестать об этом думать. Я втянула воздух, чувствуя, как невольно кривятся губы и произнесла, не боясь последствий от поминания всуе: — Так и с ним было… Стоило тебе свистнуть, и он бежал хоть с другого конца города, чтобы решать твои проблемы, — и всё же сфальшивила, назвать по имени не хватило то ли духа, то ли ума. — Он ничего мне не рассказывал о себе, потому что ты не оставлял ему ничего личного. Как это бесило меня столько времени, и как ясно я теперь понимала, почему Олег держал нас на расстоянии: чтобы просто не разрушить хрупкий эффект бабочки на подушке и не поколебать чужую тонкую душевную организацию. Господи, как же он ему потакал… — Или потому что ты не хотела слушать. Я дёрнулась, словно оглушённая рыба, всплыла брюхом к верху. И, с двух шагов преодолевая расстояние официальности врача и пациента, которое сама же установила, бросила первое, что пришло в голову: — Я тебе не мамочка, — угрожающе вытянутым пальцем я ткнула куда-то в область сердца. — Хочешь закрывать гештальты — купи себе ещё один холодильник с газировкой и будь «как все», имей, что имеют все. Нечего меня использовать, понял? Одного я никак не могла понять: почему меня всё это так злило? Злость значит, ты проиграл, и я уходила побеждённой. — Разве не этого ты хотела, чтобы я был «как все»? Ему это нравилось — собственная «неформатность». То, что таких людей не водят знакомиться с родителями, с ними не обсуждают последние дворовые сплетни и не едят Биг-Мак за столиком у окна. Он взял свою слабость и превратил в достоинство, оковал язвы чужих уколов сталью. — Я хотела, как лучше, — устав от споров в середине ночи, пресно бросила я. — И в том, что с тобой жестоко обошлись в детстве нет вины ни города, ни людей. И уж точно нет моей. Потом развернулась и пошла прочь, понимая, что говорить-то в общем-то больше не о чём. Мне вдруг пришло в голову, как мало на самом деле власти — терапевтической, психиатрической, душевной — у меня было. И как умело он позволял мне этого не замечать. Почти дошла до стеклянных дверей в серверную, когда мне в спину вдруг прилетело: — Свалка Зильченко. Я обернулась. Уставилась на его растянутую на фоне города фигуру, словно театр теней на подсвеченной ширме. — Что? — Я расчистил её. Всё, что когда-то отравляло этот город, наш город. На её месте будет парк с прудом, — Разумовский смотрел куда-то вдаль сквозь окно, где далеко на краю Питера уснула на время бурная стройка нового дивного мира. — Только представь, как люди, пострадавшие от этой свалки, будут приходить туда гулять и кормить лебедей в пруду. Я всё смотрела на чётко выделенные границы его фигуры на светлом фоне плавящегося золота огней. Освещение перекрёстка где-то вдали попадало ровно в область головы, отчего всё вокруг лица у него светилось золотым сиянием. Я вцепилась в смутное ощущение несостыковки, ведь нимб сиял для образа, для журналистов и полиции, но лицо в этот момент у него было ровно таким же, как тогда, в приюте, до шахматных игр. Когда на траве Разумовский сказал, что хочется жить ради чего-то хорошего. И вдруг мир за окном немного сместился назад, оставляя только меня, его и это сияние, которое не только светило, но и грело — в первую очередь его самого, как отопительная система в середине холодной осени. Только так, пожалуй, он мог смотреть своей тени в глаза. Побеждённый становится победителем только тогда, когда его проигрыш меняет устойчивый прежде мир. Я почувствовала это так, словно мысль упала на пол и раскололась на «до» и «после» ровно по середине. Всё это — что произошло и ещё произойдёт — не от того, что он так ненавидел этот мир, но от того, что слишком сильно его любил. Пусть даже тяжёлой, горькой и криво скроенной любовью, обтрепавшейся по краям. Но она казалась ему неотъемлемой. Я стояла, ощущая, как слова ложатся мне на плечи, давят на ключицы, и совершенно не успела придумать, как защититься от последнего и простого: — Ты увидишь, когда всё будет закончено. Даже не «я хочу показать тебе». Без привязки к конкретике. Не было никакой выгоды с моего взгляда. Платье было прислано, чтобы затереть произошедшее. Просьба о терапии — шаг в плане. Вопрос о барельефах — предлог для поучительной морали, желание быть выслушанным и одобренным. Я могла бы просто согласиться и уйти, и ничего бы не изменилось, а значит, всё это не ради результата, но ради самого процесса. Элементарное желание поделиться чем-то красивым, занятным, дорогим, личным. И от этого у меня что-то переломилось: не под гранитной плитой моей груди, где похоронено сердце, но внизу живота. Мне вспомнился тёмный силуэт кого-то из родителей, запечатлённый в жёлтом прямоугольнике окна в тот день, когда я покидала родной дом. Призрак любящего и любимого, который я искала в каждой питерской подворотне, в каждом провале глаз. — Я знаю, что тебе этого не понять, но я пытаюсь, правда пытаюсь, сделать всё лучше, — наконец, сдавленно, дрожащим голосом произнёс Разумовский. — Мне лишь нужно немного… — Света, — договорила я, опередив его мысль. Подняла глаза, мол, я понимаю. Лучше бы это была ненависть, злость, недолюбленность. За это не стыдно ударить под дых. Это хотя бы ожидаемо. Вот почему меня так злила мысль об использовании других: я ведь делала то же самое, и цель у меня была такая же — вернуться за жёлтый прямоугольник окна. Может, и Одиллия вовсе не пыталась извратить прекрасного принца Зигфрида? Может, она просто видела в нём собственную тень? Может, ей просто нравилось. В конце концов, я не хотела быть прощённой, компетентной, успешной. Я хотела быть всем. — Завтра суд, — наконец невпопад произнесла я, чтобы сказать хоть что-то. — Если мы больше не увидимся, я бы хотела, чтобы мы расстались по-хорошему. В меланхоличном взгляде Разумовского в нескольких шагах от меня не было ничего требующего, и поэтому я вдвойне чувствовала себя обязанной, потому что была в этой комнате как человек. С рассветом всё изменится, и крошка Одетта либо будет расколдована, либо погибнет. Я слышала его беспокойное дыхание, когда он вдруг неуверенно произнёс: — Могу я тебя поцеловать? Огромный шаг от неоткрытых дверей лифта до такой просьбы. Тень сказала, что не спрашивает разрешения, тень сказала, что берёт, что хочет. Я на миг замерла, взглядом бегая по его чуть опущенному лицу, а потом шагнула вперёд и моим ответом стала инициатива. Привкус причастного вина отдавался мне с сухих губ, а я думала только о том, как плохо у меня всегда выходили прощания. Может, поэтому я пропустила секунду, когда нужно было отстраниться. Пропустила, чтобы не превратить этот поцелуй в прощальный. Вот оно, моё тридцать третье фуэте. И мир крутится вокруг, размазываясь акварелью на исчерченных дождём стёклах, и в темноте так страшно, и я почему-то поддаюсь. И я в этой комнате теперь ещё и как девушка. Краем глаза я заметила Венеру, она загадочно улыбнулась. И мне эта заговорщическая улыбка отозвалась колющей болью в предсердии: она уже априори любимая, но никогда не любящая. А я так не хотела быть на неё похожей. Если придётся шагать по дороге из благих намерений в конечный пункт, то лучше уж вместе, чувствуя, как рука у меня под футболкой пересчитывает позвонки. Я потянулась к воротнику, скользнула на две пуговицы ниже ключиц, обнажая фарфор кожи на груди с выступами реберных костей. Кровь не поступает к сердцу, поддетые края моей одежды в чужих руках. Я всё ещё глупо берегу себя, когда в чужое плечо шепчу нервное: — Лучше я сама… это моя любимая футболка. И тут я вдруг вспомнила то, о чём даже не думала минуту назад: она не моя. Её чёрная ткань срослась с моим миром, оставшись мне вместо завещания. Это футболка Олега, и я избавляюсь от неё с лёгкостью. Стягиваю, как оболочку. Как бронежилет. В темноте, с одним лишь кружевом белья, я меньше всего похожа на Венеру. В каком-то неосознанном жесте я даже потянулась и обхватила себя руками: то ли для защиты, то ли от стыда, то ли от холода. Но моя обнажённая кожа не тронута взглядом, только лицо. На шаг ближе, так что его тень покрывает меня полностью, прячет от глаз с барельефов и картины. Он стоял, будто мальчишка в музее, с поднятыми руками. (Не)трогательно. — Я не статуя, — я слабо улыбнулась, дотянулась до ладони, подставилась. — Можешь ко мне прикоснуться. Южнее горла, в котором дрожат вздохи, к плечам, перебирая колечки волос, на изгибе талии споткнуться, замереть, не решаясь идти дальше. Он не смотрел на моё тело, но как слепой изучал его наощупь. В секундном выдохе между моим поцелуем он осёкся, сжал пальцы в кулак, чтобы не было видно дрожащих рук. — Что если он… — кусочки слов ложились мне на губы, впитываясь в трещинки, в мою почти зажившую ранку в углу. — Если я опять… Не дать договорить, нахально перебить, языком проталкивая слова обратно. Потому что я не хочу слышать конец. Я сдаюсь, ты победил. Но отныне, ты тоже погиб, потому что Одиллия — чёрный лебедь. Со мной играют в поддавки, боясь протестовать, потому что хрупко. Так мне не составляет труда толкнуть его к дивану. Раскинутые на спинку руки больше не признак хозяйского положения. По крайней мере пока я не сажусь сверху на колени, и вот тогда тень начинает нервно бить хвостом, как растравленный зверь. — Разве ты ещё не понял? — в хаосе я перехватываю ладонями лицо, заглянуть в глаза — «смотри, не отворачивайся, ведь это ты сам». — У него нет над тобой власти. То же, что греет, может и жечь, оставляя кожу пузыриться ожогами четвертой степени на сжимаемых бёдрах. Зато я сброшу её, эту самую кожу. Кожу проклятой Алисы, так самозабвенно влюблённой в себя, обжившейся в незамёрзших каналах, смотрящую на изнанку, лезущую под кожу. Дай я поцелую тебя в уголок губы: слишком интимно для материнского поцелуя и слишком невинно для поцелуя любовников. Так, пальцами нащупывая замок на джинсах, я в конце концов пускаю в ход последнее, что у меня осталось. — Скажи, что больше не уйдёшь… я не вынесу ещё раз. И дело даже не во мне. «Я устал хоронить любимых людей в глубине головы, рыть им могилы голыми руками и опускать их мертвецкие веки», — вот, что там, на обратной стороне слов. Но даже если бы я захотела, всё равно не смогла бы. Вместо ответа я целую лоб, щеки и дрожащие губы короткой россыпью точек и тире. Моя работа, моя репутация, мой круг общения, моя душа и мои убеждения — всё это я не задумываясь бросила в костёр, чтобы погреться у него, не обжигаясь. Всё, кроме одного. Я протянула руки к рыжему пламени, пальцами перебирая пряди волос. Чувствовала горячее дыхание на моей шее, такое оглушительно громкое, что только вытравливаемые из моего горла стоны способны его перекрыть. В нём оживает злобный зверь с корками крови, загоняемый, на которого ведут охоту, окружая цепочкой костров, и смех звенит над степями, и охотник идёт по его следу уже целую вечность и один день. Этот зверь кусает мне губы, и вся прежняя мягкая нерешительность опрокинута на лопатки со мной, дрожащей под ним. Я касаюсь рукой ткани, кажется, отброшенной футболки, но Олега больше нет, его имя стирается с надгробного камня, лежащего у меня на груди. Освобождает место для дыхания. Прежде я простанывала его плечо, чтобы не пугать соседей, потому что он оставался зверем до конца, забыв, что под оболочкой босоногий мальчишка с лёгким сердцем. Но ткань вдруг оказывается торопливо снятой рубашкой, и в пустом стеклянном скворечнике нас только трое, и без бетонной плиты на груди звуки из моего горла выходят легче. Нет больше никаких мертвецов и их голосов. Нет города. Нет добра и зла. Только судорожное тепло, только выдохи на пределе лёгких, аккуратно уложенные мне в ямку между ключицами. Неловкий юноша вдавливал мои позвонки в подушки дивана, привёл меня сюда, по ощущениям, словно к плахе. Недосягаемый гений, «самый молодой миллиардер России», первая строчка в «Тридцать до тридцати», любимец глянца такой тёплый, близкий, даже настоящий, остроугольный. Убийца-психопат с хаосом в голове, выжигавший людей без жалости, двигался осторожно, едва касался моего тела, словно оно из известника, а не из мрамора, боясь оставить лишний след, боясь неаккуратно задеть, причинить боль, напугать. И теперь я понимала, почему Венера улыбалась участно до самого конца, пока мягкий, робкий мальчик Серёжа с неизбывным отчаянием, с калейдоскопом мёртвых под коркой, со всеми светлыми мечтами и темными инстинктами любил меня так, как никто никогда до этого. Как никто не любил его самого уже давно. И мне оставалось только стонать в шею, закусывать фаланги своих пальцев, выгибаясь до выступающих на плечах, и ребрах, и бёдрах косточек. Всё, что я сделала потом, было лишь от простого желания: впервые мне так отчаянно захотелось хоть как-то его защитить. От них, от самого себя. За окном посыпался ноябрьский пепел, одинаково укрывая и любимых, и любящих. И Мариинку, и приютские крыши, и полицейское управление, и здание суда. Я опустила веки, пару секунд не шевелясь, только глотая воздух. В темноте плясали белые круги, и вшитая внутрь улыбка богини, и почему-то жёлтые птичьи глаза, смотрящие на меня из темноты то ли с трепетом, то ли с насмешкой. Дыхание почти выровнялось, хотя грудь едва поднималась и опускалась под тяжестью чужой опущенной на неё головы. Пальцами я едва перебирала его волосы, чем, кажется, вводила в медитативное спокойствие быстрее всяких нейролептиков. — Никогда не понимала… — мой собственный голос теперь казался неродным, управлялся с трудом. — Зачем она ушла в лес за Адонисом? Ведь улыбка одного красивого юноши — это всего лишь насмешка над самой богиней любви, считающей, что может манипулировать чужими сердцами, завтракать ими, смотря, как смертные страдают в своём несовершенстве. В молчании я успела подумать, что загнала его в тупик, но Разумовский, кажется, прекрасно знал все оттенки, когда решил повесить это напротив своего стола. — Это саморазрушение. И этот ответ вдруг напугал меня. Я пару раз моргнула, потом заёрзала и выскользнула, заставляя его выпустить меня. Наскоро обернулась в дурацкий халат, выглядящий как театральная мантия примы. Его подол едва не волочился по полу. Не костюм охотника, но и не божественный хитон это точно. — Думаешь, она предвидела, чем всё кончится в этот момент? — Я не знаю, — с лёгкой безобидной усмешкой отозвался Разумовский. Может, поэтому она такая грустная. Может, я выглядела так же, в первый раз входя в ту комнату в клинике. Я уже в лесу, уже охочусь, развожу костры и теряю в этой чаще себя. Но меня ещё отличал объём и лихорадочно бьющееся под рёбрами сердце. Я не видела, что происходит, спиной отгородившись от остальной части пентхауса. Слышала только возню, тихие шаги, шуршание одежды. Расслабленный и растрёпанный Разумовский стоял позади меня в одних джинсах, а я не смела повернуться, взглянуть на его лицо без следа теней на скулах, со всё ещё краснеющими щеками. Его беспрецедентная ласковость отзывалась мне чем-то болезненным. Прекрасный принц Зигфрид с сердцем сойки, а я такая мучительно отравленная, и ничего во мне нет от Одетты. — Ты замёрзла? — опасливо спросил он, я только сейчас заметила, что меня пробирает дрожь. — Марго, включи обогрев. «Готово», — отозвался виртуальный голос, и внизу по периметру комнаты загорелась приглушённая рыжая подсветка. Пол почти сразу потеплел. Наверное, от этого ледники во мне начали таять, скоро всех зальёт и судя по тому, как часто я моргала — меня в первую очередь. Его же моя внезапная мрачность серьёзно напугала. — Алиса, — позвали меня, а я упрямо стояла и пялилась в морскую пену, стыдясь, что не могу ответить такой же лёгкостью. — Я что-то сделал не так?.. Это я что-то сделала не так. Замотав головой, как умственно отсталая, я подумала о том, что просто устала. Подумала о скифском золоте и настоящих морях. О солнце, которое вот-вот должно было показаться над крышами города за стеклянной перегородкой. Подумала и спросила: — Ты бы смог сделать то же самое? Отказаться от всего? Вся непринуждённость тут же выветрилась в вентиляцию. Разумовский долго молчал, потом указал на руку с трекером: хоть он и нёс уже скорее номинальную функцию, уйти далеко всё ещё не давал. Так же, как и моя подписка о невыезде. — От моего ответа ничего не зависит. Я стояла в степи, между кострами охотников и тёмным лесом. Идол прошедших времён под россыпью звёзд. Последние из них медленно тускнели на небе за окном, только Венера светилась ярче всех — последняя утренняя и первая вечерняя. — Если прокурор отзовёт свои обвинения, дело закроют. Это не оправдательный приговор, но это даст время. — И с чего бы ему это делать? — нервная усмешка отозвалась мне болью в костях. Я долго стояла молча, чувствуя пробирающее тепло от пола, замерев в тихом предрассветном мире, как механическая балерина, в спину которой воткнут ключ. Завести не сложно. Сложно остановить. Потом медленно пересекла комнату, нашла среди раскиданной одежды сумку, а в ней — свой мобильник. Включенный экран осветил мрачное лицо Разумовского, когда я раскрыла ему маленькую бездну шестнадцать на девять. «Да я собственноручно придушу этого ублюдка и всех его адвокатов, если придётся!» Я опустила веки, чтобы не видеть чужого лица, но так оно только более явно стояло перед глазами. Кто бы мог подумать, что костёр с его светом и теплом оказался погребальным. — Больше всего он боится общественного порицания, — сама не веря, что голос мой, произнесла я. — Как ты это достала? — Разумовский поднял глаза, на дне зрачков маленькие отблески видео. Недоверчивость. Непонимание. Удивление. Восхищение. Кадры диафильма. Он не понимал, как так вышло, но само развитие событий казалось ему не иначе, как судьбой. Мне стало тошно. Я позволила забрать телефон, но едва он дёрнулся с места, я вцепилась в запястье: — Обещай мне, что он не пострадает физически, — важное уточнение под конец, маленькая булавка. Я смотрела на вещи реалистично. — Ни царапины. Я ведь просила его, умоляла бросить всё это, но он выбрал идти до конца, а значит, знал какие последствия могут быть. — С ним ничего не случится, обещаю. И я отступила. Оступилась. Моё последнее решение, последнее фуэте. Опускайте занавес. Так пропускают удары те, кто нас любят. Так действуют из любви. Так я думала, стоя у окна и слыша шорохи из-за стола, где Разумовский увлечённо возился с двумя телефонами, как получивший долгожданный новогодний подарок. А я смотрела в окно, но не на город. Я смотрела на собственное размытое отражение. С едва угадываемыми размазанными чертами, в чёрном коконе халата, с поясом, перетягивающим мне талию так, что органы продавливались под рёбра. Смотрела, и оно мне не нравилось, потому что у него не было лица.

***

В предрассветном мареве он сделал три хода. Укрытый тишиной пентхаус не слышал слов, потому что всё передавалось через текст. Ни к чему разрушать сонное спокойствие. Первый, ещё в черноте, броский и громкий, как птичий крик: приди и поймай меня, если сможешь. Где-то у поделенной на двоих кровати отстранённого от дел майора питерской полиции оживает старомодный телефон. Сейчас он уже сорвался в череду улиц, потому что это «Я не собираюсь в суд, Игорь. А ты?» слишком броское, а Гром слишком самонадеян, даже если отбросить погрешности. Он считает, что только он один способен всё решить правильно, и именно это его и подведёт. Второй скромнее, похожий на звук собачьего свистка для тренировки, на номер Олега. Не заняло много времени найти адрес прокурора, ещё меньше ушло, чтобы упаковать его в сообщение. Внизу пометка: «Обращайся с ним осторожно, ни волоска не должно упасть с его головы. Как закончишь, возвращайся в башню. Они не должны тебя видеть». И, наконец, третий, не покинувший пределы пентхауса. Последние распоряжения Марго, когда и что закрыть, а что открыть: пост со всей информацией, написанный в преддверии этой долгой-долгой ночи и видео с собачьим клацаньем прокурорских зубов. Опубликовать перед судом, в точное время. — Сергей, к вам из полиции. Они ждут внизу. Впрочем, они время не соблюдали от слова совсем. Пришли раньше положенного. От голоса Марго, хоть и приглушённого утренним режимом, фигура на диване заёрзала, потянулась. — Мне разрешить им подняться? — Нет. Только этого тут не хватало. Неприкрытые халатом плечи такие незащищённые, а сон такой хрупкий. Они наследят своими полицейскими ботинками с толстым протектором на его теплых мраморных полах, засалят своими поверхностными взглядами Венеру и непременно разбудят Алису. Будут трогать её своими словами, такую прозрачную, не от мира сего. Перепугают ещё. — Я сам к ним спущусь. Рубашка ей вместо пижамы, а ему не стоит наряжаться. Всё равно перья прорастут сквозь ткань. Ему хватит простой чёрной футболки, от её кожи она пахнет сахаром. Честный обмен. Если бы. — Серёж… что-то случилось?.. — переворачивается, еле шевелит языком. Веки подрагивают, подглядывает сквозь сетку ресниц. Поцелуй в висок успокаивает мигрень, обозначает границу между уже прошедшей ночью и ещё не начавшимся днём. — Ничего. Спи. Приглушённое «Ммм…», и волны тяжёлого, глубокого сна, едва набежавшие на берег, снова утаскивают её в глубину. Она носом зарывается в ткань халата и больше не слышит ни шагов, ни звонка приехавшего лифта, ни щелчка дверцы своей временной клетки. — Это ради её же безопасности, — лениво оправдывается тень, хотя знает, что ложь. Но впервые за долгое время не хочется с ней спорить, потому что он уже проиграл хотя бы в одном точно.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.