ID работы: 10595665

Аscendens in montem

Джен
NC-17
Завершён
4
Горячая работа! 0
Пэйринг и персонажи:
Размер:
235 страниц, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
4 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник Скачать

7

Настройки текста
Карфаген следующий. Стах не хотел туда возвращаться, но знал, что совсем скоро там окажется, станет одним из тех, кто скоро возьмёт город в блокаду. А что дальше, он не знает. Так и шли вперёд. Долго и муторно, до боли в ногах, до стершихся набоек на ботинках, через летние свежие дожди, через нежные солнца лучи и тёплый ветер, подхватывающий песчинки у светлого берега, усеянного валунами. Тут лагерь и разбили. Стах со всеми кинулся в синюю прохладную воду вечером. Отплыл недалёко и перевернулся на спину: синее небо расчертили голубые полосы, и где-то у горизонта растворялась молочная дымка, и кружились на воде зеленоватые блики, и круги по воде ползли голубые, и песок под ногами мягкий можно было загребать в руки, вытаскивая маленькие белые ракушки. Слышно было как кто-то проплывает рядом, но Стах не обратил внимания, продолжая мерно покачиваться на поверхности. Скоро заморосил дождик, и холодные капли расчертили море кругами, и Стах смотрел на чёрную тучу, извергающую из себя потоки воды. Задул ветер холодный и поднял волны, вода запузырилась белой пеной, зашипела, и кипа капель блестящих разлеталась в разные стороны и орк двинулся к берегу, наскоро вытеревшись какой-то тряпкой и устремившись в палатку. Там свалился на свой же пока не подсыревший кафтан. Проснулся холодным утром, вышел из палатки, по мокрому хрустящему песку прошёлся до бочки с водой, слушая, как рычат иногда кабаны, которые путешествовали вместе с армией. Через серое небо орк не видел солнца, и прохладные синие тени залегли под палатками и далеко вдоль берега, дальше виднелся лес, но от рассматривания стены из густых крон его отвлёк запах еды. Где-то готовили кашу, и Стах поморщился, вспомнив, как был уверен в том, что солдаты едят мясо. Впрочем, ладно, может, свалят туда рыбы какой-нибудь солёной или овощей, и будет не так тошно. Пока шёл, не думая, вдоль берега, обменялся рукопожатиями с несколькими солдатами. Он не знал, долго ли они тут ещё будут, раненых куча, а обслуживают их орки, такие же уставшие, как они сами. Кто-то уже вчера помер, их свалили в кучу и сожгли, и пепел серый разносило по песчаному берегу ветром. От этой мысли только кровь в висках застучала, ничего больше орк не почувствовал и к Ангоре не пошёл, привлеченной заботиться о раненых.

***

Стах видел их — покалеченных, смятых, как яблоко, орков. Без уха, без пальца, ноги, руки, кому вовсе лицо перемололо, как Ангоре, и кроме шматка, укутанного бинтами заботливо, видно ничего и не было. Орк старался не смотреть на них, ведь щеки горели постоянно отчего-то. Гарны раны зализывали в стойбище, с них стягивали броню, наливали тёплой воды, кидали потроха, чьи останутся, разной травы и каши. Дедок, что был с ними на суде, остался в Виндбурге вместе с Ларсом, и Стах не знал, как они живут. Высокий же орк стал пехотинцем и пережил первую битву, как и Стах, только пару синяков с порезами заработал. Тайг назвал их тогда избранниками Судьбы, и Стах долго смеялся, сдерживая слезы. Так дни и шли, кое-кто уже вставал на ноги, почти здоровый, и Стах видел, как, несмотря ни на что, глаза их блестели от радости, и знамя готовы были в руки взять, идти вперёд, не за Вольфганга Барку, а за самих себя и за тех, кто с ними рядом валялся. Ангора была невредима, и Стах подходил иногда к ней, мучимый странной тоской. Она только пожимала плечами, и орк в ответ ничего не получал. Вскоре лагерь свернули, и загремели боевые барабаны где-то позади войска — путь лежал через лес, и совсем скоро орки будут у цели. Шли целый день, и ночь даже шли, и длинная колонна вся багровела, переливалась золотом от факелов, и зелёная листва полыхала, и кроны деревьев изгибались как будто, вокруг летали изредка светлячки и гремели цикады. Заняли скоро возвышенность, и вот он — город, блестит своим белым камнем в солнечном свете, здоровый, красивый, и берег его с голубой водой, и пирс, и лодки с кораблями, такой спокойный и безмятежный. Впрочем, с возвышенности скоро ушли, решили поместить туда пушки. Остальные будут строить укрепления и разбивать лагерь: все понимали, что здесь надолго, и быстро расслабились. Узнали про войско Барки скоро, как только флот приехал с корабельной артиллерией, но Тайг ударил первым и успел расположить гарнизоны на всех главных дорогах. Предупредительным выстрел не был, сразу угодил в цель, но Стах только слышал выстрел и видел флот — огромные корабли, с кучей парусов, кучей людей и кучей артиллерии на борту. С разных сторон загромыхало, заискрилось, столбы дыма покатили из корабля, и из Карфагена, и Баал знает чего, ещё и грохот странный поднялся, как будто посыпались великие стены, что, в общем-то, так и было: в белокаменной Карфагенской стене зазияла небольшая дыра, и вывалились вперёд куски белого камня, а какие-то и вовсе стёрлись в пыль и каменную крошку. Зачем убивать мирных жителей? Нельзя было просто взять город в блокаду и не стрелять в тех, кто не мог обороняться? Больше не стреляли. Через час, два. Поставили новый слой укреплений, и Стах отдыхал, грызя сухари. Рядом бродили солдаты, ожидающие странного варева из котла. Завтра, может, дадут по бляшкам с эльфийских ремней пострелять, думал Стах, загребая ложкой перловку вперемешку с олениной, запил все сладким мёдом и свалился рядом с бревном, где ели остальные, слушая историю про племя орков, наносящих яд на оружие и живущих на деревьях.  — Я видел племена, они были совсем не такие, — решил сказать Стах в пустоту, потому что не знал, кто говорит.  — Какие племена ты видел?  — Они жили на острове, — орк уставился в звездное небо, смутно похожее на то, которое он видел, валяясь в сгоревшем поселении, — красные, здоровенные, как звери, как медведи в орочьем теле.  — Что за остров? Приходилось драться с ними? В каких домах они жили?  — Не знаю, острова не было на карте, я и ещё небольшая группа путешественников открыли его.  — О! Я помню! Тайг набирал добровольцев не туда ли? Да-да, он нас тоже спрашивал.  — Туда, — орк вздохнул, и его вновь перебили:  — Ты сам-то откуда, как тут оказался?  — Свитьод, все провалилось, и орков, что мы оставили на острове прошлым летом, взяли в плен. Мы дрались с ними, вызволили пленных, не всех.  — Поэтому лучше и жить там, где родился, всякие дураки бывают, — буркнул кто-то, и Стах вздохнул, ничего не сказав больше. Кто-то сидел допоздна, и орк слушал гогот у наскоро собранного костра, спихивая изредка с себя ногу товарища по палатке. Тот с ним никогда не говорил, и орк был доволен. Разбудил его пинок, и Стах приподнялся на локтях, недовольно протирая глаза. Кажется, их куда-то собирали, и времени было не так уж и много — умыться, да зубы почистить. Стах встал в шеренгу, входящий в число последних, уже готовый бежать куда угодно, хоть деревья рубить, хоть убивать оленей, но потребовали только одежду грязную сдать, и орк с удовольствием стянул с себя все. А кто мыться хотел, должен был рыть со всеми землянку, ведь дерево все ушло на баррикады и строительство башен немного отложилось из-за более насущных проблем. Земля, как назло, оказалась неоднородной, и пришлось привлечь самых коренастых дробить горную породу. Все в глине вымазались, пока выкладывали печь и укрепляли стенки полубревнами; сделали сверху пару отверстий, чтоб сажа с дымом выходили, а вместо двери поставили сколоченный из нескольких досок засов. Принесли туда вёдер с водой, зажгли очаг, и когда земля прогрелась, полезли внутрь, не забыв оставить часовых. Орки подшучивали друг над другом, и Стах улыбнулся, не огрызаясь. В землянке было тепло, и изредка на раскалённые камни плескали воду, и ничего видно тогда не было, и Стах предпочитал молча принимать ковш и черпать воду из вёдер, бережно храня тонкий кусок мыла, предназначавшийся каждому солдату. Когда выполз из землянки, поглядел на чёрные от сажи руки и засмеялся, укутавшись куском ткани. Тёплый ветер с моря быстро обсушил его и приятным холодком пробежался по спине, и ничего не было для него сейчас лучше, чем одеться в чистую одежду и уйти тренироваться. Вечером небольшой группой заложили основу для стрелковой башни, решили поставить внутрь стремянку, чтоб не тратить лишний раз ресурсы, и оставшееся дерево пустили на колья, строили почти без гвоздей, выделывая пазы. Все шло спокойно, и Стах сидел в невысокой, но устойчивой башне, зная, что его сменят, как только солнце уйдёт за горизонт. А пока тёплый солнечный свет бегал рассеяно по пустырю, что орки оставили после себя, и подпаливал выделанные из кожи палатки холодной бронзой. Небо наливалось синевой и серые тени ползли от лагеря, где уже что-то готовили, Стаху показалось, что кто-то пытается обойти лагерь с запада.  — Там кто-то идёт, походу, — крикнул он орку в другой башне, и тот пальнул в воздух.  — Либо вы уходите в город, либо мы вас расстреляем! Времени на размышления нет! — однако когда орк выстрелил со Стахом предположительно туда, где мог быть хоть кто-то, ничего не случилось, и тишина ничем не нарушилась, и орк посмеялся:  — Пора уже сходить с поста тебе, а то мерещатся всякие, иди поспи, — и спрыгнул со стремянки. Стах цокнул и отдал пост, ушёл к Ангоре, которая с остальными маркитантками располагалась за гарнизонами, во внутреннем защищаемом кольце, и присел с ней рядом.  — Я слышала стрельбу, у вас там проходил кто-то?  — Никого не было, показалось. Если хочешь, можем прогуляться часок, когда совсем стемнеет.  — И тебя не хватятся? — оркесса оглянулась на серое летнее небо, а потом на спуск, ведший к берегу. — Как думаешь, скоро они начнут стрелять?  — Не хватятся, если отчитаться до того, как уйти. — Орк пожал плечами. — Наверное, скоро, нужно время, чтоб вывести пушки на стену, но, я полагаю, им это не поможет. Тайг говорил, что у нас есть много времени, чтоб истощить город.  — Ты ведь был здесь? — спросила Ангора и нахмурилась.  — Был. Странно видеть этот город снова, — орк прикрыл глаза, дёрнулся и сказал: — Я пойду пока, ты тоже сворачивайся, скорее всего, уже никто не придёт. А я за тобой приду сам, не высовывайся, — орк встал, отряхнулся немного от дорожной пыли и ушёл. Где-то на утёсе витал запах моря, камня и пыли, словно осевшей на серых уже ночных облаках, когда Ангора со Стахом валялись в сухой траве и слушали, как снизу где-то гогочет гарнизон и видели как Карфагене зажигаются ночные огоньки лампад, костров, ещё чего-то. Он ей волосы пригладил, зная, что скоро нужно уйти, и тяжело вздохнул, вспоминая иногда о недавней битве, но она ему в памяти казалась такой блеклой и далекой, что он не различал свои чувства. Что гнев, что стыд — краснеют щеки, думал орк, вот и все. Где-то далеко затрещали цикады, и заморосил мелкий тёплый дождик, и небо забелело совсем как днём — светлое, как молоко, как клубы тумана над синим морем, что совсем недалеко иногда стучалось о песчаный тёплый берег, не зная, что больше туда не выйдет солнечным утром рыбак и корабли ещё долго на эту воду не ступят, что затихнет надолго город Карфаген.  — Я пойду, — сказал орк тихо, привстал на траве и ушёл, как будто бросил. Ему иногда снилось, как он режет кабанов, иногда не хватало просто отрубить такому голову, он все продолжал носиться вокруг, топал копытами, и алая кровь из шеи струилась ему на руки, иногда попадала в глаз, и орк вытирался от неё постоянно, и она была такой липкой, что его тошнило, а туша все ходила вокруг него, пока он пытался её рубить на кусочки, пока внутри все переворачивалось от одного только вида. И когда от животного ничего не оставалось, кроме лужи мокрой, он переставал двигаться и садился рядом с ещё кучей таких же, а из открытой в хлев двери приходили новые вепри, смотрели на него своими глупыми глазами.  — Уходи, скотина! Он орал на них, кидал иногда, что под руку попадётся, но они не уходили, и он опять брал топор в руки, опять отсекал им головы, опять вытирал глаза, опять рубил их и опять видел новых на подходе. Холодный рассвет к нему стучался как раз тогда, когда он мог уснуть, но орк закатывал глаза обычно, приподнимался на трясущихся руках и брал мушкет в руки. Вечером с поста Стах видел, как торговый корабль медленно движется к Карфагену. Предупредительный выстрел делать не стали, и корабль встал неподалеку, с флота Барки спустили пару шхун и загребли. Потом долго ничего не происходило, и Стах уже перестал наблюдать за кораблём, на следующий день только узнал, что орки вынесли все с корабля в обмен на жизнь экипажа и отправили их обратно. Ещё пара таких кораблей приходила, и все ни с чем уходили, а кого-то и вовсе убили, а на корабль их знамя Вольфа повесили. А утром Стах от выстрелов проснулся. Выскочил из палатки, как ужаленный, залез на башню быстро: на стены Карфагена заволокли пушки, и Стах видел, как новый снаряд заряжают, как близлежащие лагеря сминают одним хлопком. — Давайте! — орали где-то под стенами Карфагена. Огромная куча народу собралась, чтоб поглазеть на то, как сметают лагеря неприятеля, и продолжала с восторгом кричать, наблюдая за тем, как орков и все их укрепления смяло в воронку. По стене в то время суетливо расхаживал расчёт и, только заслышав глухой хлопок, шлепнулся за парапеты. Рядом где-то громыхнуло, и каменная крошка вперемешку с землёй взлетела в воздух, и вся стена задрожала с низким гулом, как будто земля заплакала. В ушах звенело ужасно, так громко, что хотелось вообще перестать слышать и не чувствовать больше осколков, застрявших где-то между рёбер. Кто-то поднимался тихонько на колени, шептал себе под нос, пытаясь проверить слух, и начинал плакать, хватаясь за голову окровавленными руками. Раненых быстро унесли со стены, разогнали с криками зевак и развернули неподалеку лежанки. Кровью пахло и порохом, и тошно было смотреть на этих жалких, перемолотых в труху всяких, кто валялся там. На их место встали новые, но не успели подняться только по лестнице, опять громыхнуло где-то, дальше, чем в прошлый раз. Значит, отклонился снаряд, и эльфийский расчёт засмеялся радостно, заряжая пушку. До вечера шёл бой, и когда орки в ответ не стреляли больше часа, измождённые солдаты на стенах свалились спать прямо у здания, где держали раненых. Вечерний воздух пах травами и пылью, Аки перевязывал раненых, промывал раны от грязи сейчас какому-то орку. Он смотрел в окно долго, на то, как солнце садится, и тряхнул рукой.  — Ты там все, нет? — рыкнул орк, наблюдая за тем, как пинцетом из него вытаскивают камешки.  — Попытайся не разговаривать, — терпеливо отвечал эльф, прикладывая бинт, пропитанный кровохлёбкой, к ране. — Если я не вытащу все камни, у тебя сгниет живот.  — Что?! — орк болезненно вздохнул и замолк, наблюдая за тем, как меняет бинты раненому симпатичная эльфийка. Не так уж и много их лежало в маленькой коморке, и все были довольны, не задумываясь о том, сколько ещё таких же будет лежать вместе с ними в одной кровати. Ночной дозор был скучным, часовые только лишь могли наблюдать, как разжигают костры орки в долине, как маленькие огоньки будто блуждают, затихают ненадолго и опять появляются, и грустно было видеть дыру в стене, совсем недавно заколоченную досками криво, и они слышали, как стонут в беспокойном сне внизу и раненные, и обычные люди, которым при первом же залпе разрушило дома обломками от стены. Теперь днём по ним скакали дети, бегали туда-сюда изредка, и часто их посылали за лекарствами или бинтами, или за хлебом. Вот и утром совсем ранним по улицам Карфагена шагала кобыла, запряженная в повозку с выпечкой. С самого дальнего уголка города шагала она к разрушенной стене, в частности к тем, кто находился сейчас в госпитале. Впрочем, скоро не то, что кобыле, никому нельзя будет сюда заходить, и орки уже принялись сколачивать баррикады от тех, кто бродил внизу, любопытных, всегда норовящих узнать, как там у бравой солдатни дела. Главное, нужно было оставить место для врачей. Ранним утром небо заволокло тучами и закапал мелкий дождик, по стене ходили сонные часовые и сразу ушли под стену, когда заморосило. Пахло у стены влажным камнем и горечью. Их сменили, и усталые завалились спать под невысоким навесом. Уже столпились у небольшого здания рядом с казармой добровольцы, их быстро зачисляли в списки и брали тех, кто умел врачевать, к Аки, и когда они ворвались, запустив холодный утренний воздух, эльф сразу же лёг спать, бубня что-то про благодарность. В этот раз жертв было гораздо больше среди гражданских: в другой части города после одновременного залпа двух пушек кусок стены почти полностью пал и поднялся страшный грохот и визг убегающих. Когда конные стражи прибыли на место, спасать уже было некого. Все, кого придавило обломками, умерли почти сразу, и грязные лужи крови полились по пыльным улицам Карфагена. Наместником было решено использовать резервы и разместить артиллерию с расчетами и часовыми по всему периметру того, что осталось от стен. Народ решили отселить в центр города, и днями конная полиция разъезжала по домам каждого района, иногда насилием заставляя покидать их. Люди боролись за скот, прятались в чуланах и погребах, а те, кто все-таки решил уйти, собирали все свои пожитки, все хоть мало-мальски ценное по сумкам и брели устало на площадь, подгоняя детей. Разместили их на площади, и народ начинал потихоньку располагаться, понимая чем-то, что они тут надолго. Вон, где-то там уже настелили свои пожитки на вымощенной камнем земле, соорудили быстро палатку, столкали туда скарб, и собака, уткнувшись в колено, грустно скулила хозяину. Весь город погрузился в грязное уныние, и постоянная слякоть, в которой он увяз, делала только хуже, но вечером открывали таверны и, чтоб скучно так не было, наливали некоторым за счёт заведения. Обычно, когда совсем становилось поздно, спящая нервным сном площадь вздрагивала от криков пьяниц, и часто их били потом за то, что спать не дают. Не успел ещё пепел мертвых душ выветриться из каждого угла Карфагена. Дождь пытался его слизать, и вода грязная струилась по каналам в камне, бурлила и пузырилась желтоватыми пузырями, и быстро начинали болеть дети, простудившиеся от спанья на мокром камне, и родители часто прижимали их к себе, чтоб так не было холодно. Из кузницы в казарме валил сизый дым, расчерчивал небо серыми полосами, струился по широким улицам, некогда чистым, и там же ездили на кобылах развозчики хлеба; спустя пару дней дождей, когда город весь погрузился в густой молочный туман и все затихло, было только слышно, как падают изредка капли с крыши и низкий гул, все спали. Спали врачи усталым сном без сновидений, и снилась им кровь — красная. Спали раненые сном тревожным, и снились им военные знамёна — красные. Спал на стенах расчёт сном коротким, и снились им каленые ядра — красные. Только слышно было тихо-тихо, как ходят часовые по стене, молча, от скуки иногда выглядывают за парапет, стараясь разглядеть хоть что-нибудь в густом тумане. Но ничего видно не было, и только страх селился где-то в сердце, что орки могут попытаться воспользоваться этим и подвести пушки ближе. Тогда им уж ничего не поможет. Чтоб они прокляты были! Молодой, решительный Вольфганг, и такой же наглый, старающийся вновь вернуть город. Он ничего не дождётся, ведь народ карфагенский сплочен и крепок, как сталь, а стены уже заделали и будут заделывать, будут до тех пор, пока могут стоять на ногах, пока руки дрожать не начнут от веса кувалд. Пока могут, они будут бороться. Бойня, страшная бойня была на рассвете красивом и чистом, когда рассеялся туман, когда солнце выползло из-за облаков, когда облило ласково все светом медным — розовым, искренним, как детский смех. Тогда чёрные клубы дыма в воздух взвились, закричали орки боевым кличем, и вновь на Карфагена стену обрушились пушечные ядра, но стена выдержала, и ликовали те, кто видел, как славный город Карфаген держался! Как плевал он в лицо смерти, когда поднимал знамя своё красивое, такое нежное и великое в солнечном свете. И вечером не утихла битва, когда спряталось солнце за морем трепетным, таким волнительным в последнее время. Ярость в венах кипела, прожигала кожу насквозь от неудачи, и орки продолжали бороться, стараясь хоть как-то возместить потери, но пришлось отступить и перегруппироваться. И Стах в этот день плевался ядом, наблюдая со своего поста за позорным отступлением. Куда же вы уходите? Есть вам, куда уходить? В чужом крае, где вас уже не любят, вы уходите, убегаете, тащите свои туши в лагеря отлеживаться, стараясь надышаться свежим воздухом, как в последний раз — жадные, не щадящие даже себя. Всегда хотящие войны, всегда хотящие вражеской крови, всегда думающие о мести. Были ли мы такими? Ведь Стах видел их улыбающимися, любящими друг друга, пожимающими руки при встрече и рассказывающими байки у костра. Такие добрые лица и крупные ладони эти больше всегда предназначались для мирной работы, для крепких рукопожатий, но не для топора, не для копья, что всегда проходит сквозь даже через рёбра. И даже его лапы когда-то сеяли рожь, не держали мушкет, привычным движением не забивали патрон. Как он мог забыть? А вы ли не рабы жажды мести, жажды крови? Не рабы ли старых, забытых чувств унижения и боли, которые до сих пор скребут в сердце, рвут его зачем-то когтями, можно ли слезами его склеить? И если верили орки, если верил Вольф, если верил Тайг, искренне смеющийся, гладящий с такой любовью своего волка по загривку, что можно — он тоже должен поверить, и если получится склеить, получится помочь тем, кто с ним крови одной, он выдавит слезы эти и забудет о них, навсегда забудет, когда все будет кончено.

***

Новости о том, что Вольф захватил Блисс — красивый солнечный город, застроенный храмами, недалёко от Карфагена — привёз гонец, и Тайг, довольный, приказал сообщить всем и откупорить все бочки с пивом, и Стах пил весь день, пил утром, днём пил, вечером и ночью, разморенный, веселился со всеми, позабыв о том, что большая часть гарнизонов, что оставили на дорогах, будет праздновать завтра. Орки пели что-то, стучали громко в боевые барабаны и хотели даже в горн дунуть, но передумали, ведь не хотелось сделать так, чтоб в лагерь к ним сбежались все ближайшие гарнизоны. К приезду Вольфа, все понимали, нужно было поднажать, склонить Карфаген к капитуляции, и орки решили пальнуть одновременно с нескольких сторон, на этот раз стараясь задеть стратегические объекты. Через пару дней орки начали копать артиллерийские окопы ночью. Без фонарей, просто копали молча грунт, переговариваясь друг с другом изредка и посмеиваясь, когда сталкивались случайно друг с другом в темноте.  — Да хватит ржать, — сказал было орк и присел на землю, весь мокрый, — нас так быстро вычислят даже без света, гаркаете, как кони эльфские.  — Да ладно тебе, — к нему подсел худощавый мужик и поделился бурдюком, — им ничего уже не поможет.  — А приказ-то все равно выполнить надо, — орк стянул с себя рубаху. — До рассвета уложиться надо, а то они там шастают по стенам, дальнозоркие.  — Ну а чего расселся тогда? — спросил ещё один орк, оперевшись на лопату. — Вставай давай, — и ткнул его легонько. Так и копали, останавливались изредка, когда натыкались на горную породу, и старались обступать, чтоб не создавать лишнего шума. Потом уже, когда небо посерело и было ясно, что встанет скоро солнце, и лес недалёко от того места, где рыли окопы, ожил соловьями запевающими, и лёгкий морской ветер зашелестел листву, две дюжины орков быстро погрузили орудия в окопы и ушли в лесной лагерь. Там сменили друг друга и завалились спать, их часть работы была выполнена. Орки знали, что стрелять нужно будет начать после флотского залпа по стенам, так что оставалось только ждать, и время шло долго, солнце уже поднялось высоко и недавняя слякоть стала сходить на нет. Оркам не нравилось, как быстро здесь меняется погода. Даже месяца не прошло с тех пор, как они тут торчат, а погода успела смениться два раза, но во всем были свои плюсы: орки не нуждались в пресной воде и позволить себе могли мыться чаще. Тем временем на кораблях уже приготовились отвлекать внимание и подавать сигнал. После того, как пальнули пару раз из нескольких кораблей, на стенах были готовы и калеными ядрами решили ответить, попав прямо в корпус. С разных сторон внезапно загремело, и все слилось в грубый монотонный набат из взрывов, в котором даже не слышно было, как трещат стены. Как огонь, рвущий небеса, был этот шум. Где-то стены держались, куда ударили один раз, но старые бреши становились больше, и несколько залпов, направленных в одно место, разрушили здание. Цель была достигнута. И орки больше не стреляли. И осознание того, что случилось, не сразу пришло к карфагенянам, потом только, при обходе и заделывании брешей, все стало ясно. Нельзя было говорить. Орки и завтра не стреляли, ни послезавтра, ни после послезавтра. Наступила тишина на улицах, и солнце только изредка убаюкивало своими тёплыми лучами, своими нежными поцелуями расчерчивало иногда крыши домов, ползло лениво утром по пыльным улицам. Не знал никто, что скоро вновь слетятся вороны на пир, но есть им будет нечего. Когда в один день хлеб не привезли, конных стражников стало по городу кружить больше, чем обычно. Гордые, восседали на длинноногих кобылах, вооруженные по большей части своей мечом и мушкетом, поднимали пыль на дорогах, готовые сорваться в любой момент, как псы. На второй день заподозрили что-то, как зверь насторожившийся привстали в ожидании чего-то, чего-то загребущего, холодного, как лёд, тяжёлого, незыблемого, перебирающего костями лениво, похрустывающего песком на зубах. На третий день был хлеб, и пиво было, и было все, чего можно было хотеть и тому, кто лежал без глаза в госпитале, и тому, кто ребёнка убаюкивал. Через неделю только стало ясно, что случилось: мародеры все узнали, и весть о том, что склад с зерном был разрушен, быстро разошлась по городу, больше похожая на волну, захлестнувшую корабль. Впрочем, у корабля всегда был шанс выровняться, но город был отрезан от всего мира, окружённый, втоптанный в грязь красивый город, разломанный. Осквернили кровью, металлом ядовитым и порохом, мором взять решили — жестоко, бесчеловечно, как нож всадили в спину, мощно и нагло, и чувствовался в этом способе дух самоназванного императора Гипербореи и прочих стран — Вольфганга Барки. Как будто золотой, но отлитый из тёмного металла по-орочьи шлем венчал его голову, и волк его — чёрный, как ночь — шагал гордо, закованный в доспехи, и походка его — изящная, мощная, такая же, как и у хозяина — только вызывала благоговение. Вот он. Вот он. Широкоплечий, невысокий, но никто бы не осмелился никогда посмотреть на него сверху вниз, в его карие тёмные глаза, чуть ли не чёрные. Его лицо волевое всегда выражало ледяное спокойствие, и принёс он с собой ветра морские — соленые, и новых солдат — сильных и верных, таких похожих на него. Слез с волка со звуком, как громом запело, раны свежие ещё где-то горели под доспехами, согревая, и орк выпрямился, стянул шлем с головы, тряхнул черными волосами в косичках, точно зная, что нужно ему и что ждут от него, как от дарителя истинного свободы, глотка свежего воздуха и крови солоноватой на горьком языке. Нет назад пути, и орк без сожаления глянул на Карфаген, на плод своих страданий, пока не вымученный, но Вольфганг знал, что будет только так, как он захочет. С флагом орк ушёл к Карфагену, вернулся с головой на плечах, сообщил Вольфу, что наместник согласен на переговоры на нейтральной территории. Стах глядел на него с башни, видел потом, как он о чем-то с Тайгом переговаривался.  — Вольф! — крикнул Тайг радостно и хлопнул орка по плечу. — Как ты быстро. Орк кивнул головой молча и сказал тихо:  — Я тебя тоже видеть рад.  — Ты без меня на переговоры не пойдёшь, — Тайг нахмурился и положил ладонь на рукоять топора.  — Я и не думал тебя не брать. Вижу, вы хорошо потрепали стены.  — Ага, — гордо ответил орк и присел на коврик, — налить тебе чего-нибудь?  — Воды давай, — усмехнулся Вольф, вздохнув. Больше ничего не говорили, орк устал и ушёл в бани. В городе на орка не смотрели, он был здесь когда-то, след оставил глубокий, и все уже забыли, что он сделал давно. Утром же ранним, у зеленого леса, где смолой пахло, соорудили навес, и Вольф с Тайгом стояли под ним с наместником карфагенским.  — У вас две недели, — Вольф пожал плечами, кивнул головой наместнику и развернулся. Вот и все. Денег наместник не взял, но орк ждал почему-то гораздо большего сопротивления или ещё чего-нибудь, но ничего не встретил, кроме холодной ненависти. Две недели он им дал, не сдадутся — он сотрёт Карфаген в пыль. Стах ночью стоял у факелов, и только цикады трещали, да мотыльки изредка подлетали, и он отгонял их рукою. Вольф молодец, думал Стах, таким он его и ожидал увидеть — непоколебимым, сильным, таким у них должен быть вождь, император, кто он там. Задули в рог, Стах развернулся — колонна из людей, только заслышав, рванулась вперёд в испуге, и Стах крикнул им:  — Остановитесь, или будем стрелять! — но орк в башне по соседству и другие собравшиеся сразу начали стрелять, и Стах присоединился к ним. Разбежались, как щенята, кого-то руками схватили, связали, мертвых скинули в кучку, раненых со связанными сложили.  — Зачем ты сразу начал стрелять? — спросил Стах, посматривая краем глаза на раненых.  — Они бы не остановились, — орк пожал плечами, — это же формальность.  — С чего ты взял, что они не остановились бы?  — А ты? Встал бы, как столб, посреди дороги, пока твоя жена с ребёнком бегут? Стах цокнул. Какая разница уже, мамка с дитем уже мертвые лежат, а так отправили бы их обратно или в плен, всяко лучше, чем кормом стать для червей. Но орк тот прав был, он бы точно не встал, ломанулся бы вперёд, что есть сил, да. Такие же, получается, карфагеняне. Город принял его когда-то, а он в армии, что стены его крошит. Скучно дни тянулись, никто больше сбежать не пытался, пленных и раненых отправили обратно в город.  — Трупы вернули даже, — Аки скривил рот, — вот так вот.  — Орки, — пожал плечами раненый эльф, — странные.  — Это религия у них такая, бережно с телами обращаются, сжигают, чтоб червям не достались. Орки считают, что душа должна сливаться со всем миром, а не только с землёй.  — Ты откуда знаешь? - фыркнул мужчина.  — Да знал я одного орка, он чумой двенадцать лун назад переболел.

***

Прошло две недели. Вольф ждал до половины дня и приказал зарядить все пушки. Те, что стояли далеко за городом в окопах, лагерям, что там стояли, передали сообщения, и все начали готовиться. Через час с разных сторон раздался неодновременный залп, и Стах радовался, что далеко от Карфагена и не слышит грохот со свистом так, как слышат это орки с карфагенянами. Тем временем чёрные столбы дыма поднимались высоко в лазурное летнее небо и ни одной птицы, ни одного насекомого, ни рыбы в порту, все затихло, испугалось, сбежало, скукожилось. Ещё залп, и все гремело, город как будто разваливался на кусочки, но стены стояли, и расчёт уже вчера приготовил пушки и оборонительные укрепления, но большую часть разрушило при первом же залпе. Со всех сторон атаковали город, и оборону держать стало гораздо сложнее. В городе же царила суматоха, с замиранием сердца слушали, как ломаются стены, сжимались в комочек, плакали от безысходности, и страшно было. Страшно-страшно-страшно, если пробьются, если выпотрошат такой красивый город родной, ничего не останется ни от города, ни от них самих. Не берут пленных — пугали их, а что тогда сделают, убьют? Оставят тут? Несмотря на одновременный залп большинства орудий, орки стреляли побатарейно, и по пальцам можно было посчитать десятки минут, когда было тихо. Спустя час небо совсем стало черным, орки ждали ветра с моря, чтоб разогнал дым. Вечерело где-то за горизонтом, на карфагенских стенах же трудился расчёт, стреляя по оркской окопавшейся артиллерии. Впрочем, они не сказали бы, что все хорошо. Опять раздался залп, и стена затрещала, слегка провалившись, пушка поехала влево и придавила нескольких солдат. Пока откатывали назад, некого было спасать — трехсоткилограммовое орудие перемололо солдат, и их покорёженные трупы унесли вниз, чтоб не мешались под ногами. Ещё час прошёл, и карфагеняне не знали, когда прекратится этот грохот, эта каменная крошка перестанет во рту хрустеть, и уши болеть, несмотря на затычки. Орки сдаваться не собирались, уже понятно. Брала ли гордость орков тех, что жили в Карфагене? Что они — один народ, однако кто-то сидит в окопе и утрамбовывает ядро, а кто-то сидит за стеной? Кто-то заорал громко на стене, вцепился в голову и шлепнулся на камень — контузило, похоже, разрывной снаряд взорвался, и только солдат, что шлепнулся от взрывной волны, смог предупредить и дал время расчету укрыться. Только хуже становилось, много народу унесли сегодня со стены, и, если глянуть вниз, раненых клали прямо на землю. За стеной лежали трупы — может, живые были ещё, пока не упали с высоты. Совсем стало темно, хоть глаз выколи, грязно, и дышать этим воздухом было невозможно, так что накинули мокрых марлей на лицо, в ожидании присели отдохнуть вдоль стены, хотя бы попить, ноги усталые растянуть. Когда раздался вновь залп, кто-то рядом застонал громко, гневно и закричал:  — Хватит! Хватит уже! И заплакал, свернулся калачиком, его подняли грубо, скинули со стены. Он разбился, и никто больше жаловаться не смел. Поздний вечер был, судя по всему, гробовая тишина повисла, воздух — разреженный, напитанный горьким, больным, солоноватым, как пот с кровью. Тихо. Ни ветра, ни волн всплеска, ни цикад, ни дыхания своего слышно не было. Ничего. Только чёрный туман впереди — как сажа, как гангрена, как ночь. Больше орки не стреляли.

***

Вольф дал им времени великодушно, но и к рассвету Карфаген не поднял белого флага. Приказал пушки заряжать. Либо сейчас они сдадутся, либо некому сдаваться будет, орк не хочет сидеть тут несколько месяцев. Он сейчас хочет твёрдой рукой своё по праву силы забрать. Через час опять залп оружейный раздался, и почти одновременно с этим сразу вдоль нескольких карфагенских дорог ловили народ. Схватили не всех, и кто-то успел скрыться в лесу. Ну и ладно. Все равно долго не выживут. Обстрел бы таким же мощным, как и вчера. Никакой передышки расчету, никакой помощи раненым, только вперёд. Вперёд. Вперед. Один пушку подпирает, второй отмеряет, сколько пороху нужно, третий ядро закатывает, четвертый трамбует, и так долго-долго, одни и те же действия до посинения, не думая, потому что вождь сказал, и если бы сказал даже одному в рукопашную к стене идти — пошёл бы. Звенело в ушах от несинхронного набата, как будто друг друга артиллерия перекричать пытается, и не помогали затычки уже, что зубы скрипели от этого звука, что мыслей своих больше не слышишь, и пляшет перед глазами только израненная стена где-то вдалеке и трава — посеревшая, совсем рядом, колышущаяся. Карфаген молчал. Некогда ему было говорить, некому было на его стенах стоять. Час с небольшими перерывами обстреливали стены. Все сыпалось и сыпалось, и белые клубы пыли вздымались в воздух вперемешку с дымом, землёй. Вот и все, кажется. Заплясала ткань белая на ветру. Зашуршала так весело под ветром с соленого моря, под тучами серыми ярким пятном зашевелилась. Все. Вольф вскочил на волка, как был. Пусть же ворота перед ним откроют, как перед тем, кто заслужил войти сюда, черным с ног до головы, пусть пройдётся по мощёной белым камнем улице, оставив след за собой невидимый. Пусть тряхнёт орк головою, поблагодарив за сотрудничество холодно. И все тогда закончится, для всех остальных. У солдата работа простая, Вольфу же нужно было выбить у наместника все, что хочет, и только тогда он будет спокоен. В три слова рассказали: Карфаген теперь оркское государство, не Гиперборейское, и вера оркская будет у них, и флот Карфагенский участвует теперь в экспедициях колониальных, и Карфаген право гарнизон оркский разместить даёт, и покупать они у орков будут теперь кофе, чай, табак, серебро, золото и шоколад — горький, как сажа.

***

Тихо приливают волны. Журчат. Тук-тук. Голубая волна стремится к берегу. В ней пена — белая, солёная. Сталкивается, рассыпается на тысячи осколков, перемешивается с темно-жёлтым хрустящим песком. Тук-тук. Летит в небе пушинка, ветер треплет её слабое тело, подкидывает, тянет вниз. Она тоже тонет в море, уходит на дно с разноцветными камешками, растворяется. Туман застилает море. Молочный, густой. Тук-тук. Но камни на берегу сухие, горячие, как раскалённое добела железо. Они светятся, дымятся изредка, если капли морские попадают на них. Клубы пара вздымаются вверх, сливаются с туманом, медленно ползущим. Пейзаж рассыпается, крошится, как сухой лист, сминается в воронку. Мокро. Холодно. Колется что-то в бок. Орк проснулся в куче мокрой травы и веток. Перевернулся на спину. Уставился взглядом тупым в серое небо. Пить хочется. Привстал на локтях, глянул на кожаный жилет, натянутый между ветками, и отпил оттуда воды. Боялся руками дрожащими переливать в бурдюк. Сел обратно. Укутался в полумокрый плащ. Домой хочется. Домой хочется. Дур’шлаг оперся спиной о дерево и посмотрел наверх. Там под небом седым раскинулись темно-зеленые кроны, грохотал ветвями изредка ветер. Если завтра будет солнечно, он уйдёт с этого места, а пока ничего. Пока ест сырой хлеб с солониной. День длился долго. Дождя не было, и к вечеру рассвело. Дур’шлаг видел, как пылью жёлтой заискрился лес, и ушёл вперёд, там ему делать нечего. Он хотел сильно первое время уйти домой, спрятаться куда-нибудь и не вылезать никогда, как ребёнок, но гнал сам себя дальше от дома. Дальше и дальше, пока не забыл, где он, куда забрёл, когда Ула не согласилась идти с ним? Лес был везде одинаковый. Он растоптал все заячьи тропы и ел, что придётся, и почувствовал себя вновь больным, как будто так и не смог тогда, в Карфагене, избавиться от проклятия слабости своей. Шёл, пока не стемнело, пока звезды не взошли на небо пьяной походкой. Орк свалился у дерева, зная, что придут за ним волки когда-нибудь, «пометил» территорию и закинул кулёк на высокую ветку. Достал топор, вырыл ямку в земле и скинул туда высушенный трут, нашёл камень и принялся высекать искры, все пальцы отбил, вытер руки потные об штаны. Ничего не происходило, и орк поднялся, разминая затёкшие ноги. Все замёрзло, и он не чувствовал пальцев. Опять присел, взмолился кому-то: Судьбе, Баалу, сам не знал кому, лишь бы получилось, лишь бы не зря тут сидел, лишь бы не зря дом родной покинул, или умрет здесь, холодный, голодный, больной, как ребёнок, как зверёк домашний, что потерялся! Портил топор, но не без толку — трут дымился, и хвои запах наполнял лёгкие, и Дур’шлаг, не обращая внимания, что глаза слезятся давно от едкого дыма, поддувал туда тихонько, шевелил палочкой, давая разгореться. Подкинул туда веток сухих, каких нашёл, пучков травы подсушил и тоже туда бросил, скинул сапоги рядом и вытянул ноги. Один день выживет. Лишь бы завтра тепло было. Дур’шлаг в слезах проснулся, не помнил, что снилось, зато чувствовал, как щиплет щеки. Как домой хочется. Костёр разжег, сел рядом. Опять пожитки собрал и пошёл. И шёл, честно шёл, каждый день двигался вперёд остервенело, твёрдо. Пока не сел. Не упал тяжело на землю, пока вокруг не огляделся, пока не устал себе врать, что куда-то идёт. Он не видел дорог последнее время, он не знал, где, где его тело гуляет сейчас, в какой части мира застрял он между небом и землёй, неприкаянный, избитый до полусмерти дух! Где же он? Где? Он так устал идти, так устал вперёд тащиться, каждый день надеясь, что утром завтра сможет выбрести на тропу, что увидеть сможет деревеньку или Стену из черного камня — холодную, твёрдую опору, которая могла бы что-то, то, что он не может. Но ничего не менялось каждый день, и спал он плохо, вертелся и не мог уснуть, и полусонный устало бродил, ни на что не обращая внимания. Хватит, хватит. Орк пустился в бег. Сам не знал зачем, ему хотелось бежать, бежать, пока может, перепрыгивать через пни, через деревья поваленные, полусгнившие, поросшие мхом, распугивать косуль в лесу. Орать хотелось во все горло.  — Найдите меня! Потерялся, как ребёнок, в лесу заблудился, потому что дурак, потому что не смотрел никогда, куда идёт, потому что никогда не запоминал дороги, потому что никогда ему не нужно было знать дорогу. Всегда был тот, кто вёл его по тропе. Теперь он сам у себя остался. Один. Куда его ведут ноги? Он надеялся, что они-то знают, куда ведут, ведь чтоб дорогу найти, не нужна голова, правда? Какая правда, какая голова, он в лесу, один! Его волки сгрызут, пускать ему слюни будут на морду, сдерут с него мясо, и останется только с черными впадинами глазниц череп. Страшный, переломанный, и никто его не найдёт здесь, навеки бродить останется, а если не волки, так умрет с голоду, сухой, усталый, костяшками пальцев выбивать себе будет завтрак, больной, как старик, мертвый, как труп! Орк упал, за корягу зацепился, улетел в канаву, головой ударился, и полетели искры перед глазами, как куют что-то, с оглушительным треском, и испугался сам себя, испугался, что сам уже не может, что сам уже сдался. Забился в угол. В голове слышал, как пульсирует. Как скребется, как шепчет тихо, как шипит на него изредка. Он не стал слушать. Хватит. Туман лиловый, сизый плавал медленно вокруг него, он видел солнце — белое, ядовитое, лучи его прорывались резко сквозь тёмную синюшную листву, стремились к холодному оврагу, где он спал. Зеленые круги расплывались, лопались, исчезали ненадолго. Когда орк привстал на локтях, земля под ним шаталась, как будто насмехаясь. Дур’шлаг старался ухватиться за что-нибудь, но не было ничего вокруг него такого, за что он мог бы взяться. Грудь болела, и щекотало где-то в лёгких, так весело и беззаботно, но орк знал что-то. Мысль крутилась в его голове о том, что нужно найти воду. Он забыл, когда пил последний раз, и слабыми руками тряс бурдюк, не открывая. Привстал тихонько, выбрался на траву, а когда руки защипало, понял, что кожу содрал с ладоней когда-то. Когда? Огляделся по сторонам, стараясь прогнать синеву, и у него почти получилось. Спустился в овраг обратно, поелозил руками там небрежно, но земля была просто влажная, никакой воды на поверхности не было, и орк опять вскарабкался наверх. Огляделся по сторонам, заглянул в дупло: на дне скопилось что-то, но он даже не смог выгрести это руками и хмыкнул недовольно, продолжая брести куда-то. Орк нашёл спуск, внизу раскинулась зелёная долина, усеянная деревьями, и Дур’шлаг зашагал туда. Долго шёл вниз, проехался пару раз, подняв пыль за собой, и сел потом, тупо уставившись на кроны внизу. Небо уже стало совсем дневное, голубело где-то вдалеке, и солнце высоко стояло — белое и беспощадное, жарило. Орк доел последнее, что осталось, и намотал кусок ткани на голову, продолжая спускаться вниз. Сердце замирало отчего-то, когда он смотрел, как высоко ходит. Только козлы горные могли хорошо спускаться по этой тропе, а он набил себе уже кучу синяков и шипел недовольно, когда опять зацеплялся за что-нибудь. Он уже забыл, шёл сколько, перся вперёд упрямо, как баран, сам не зная зачем. Начинало темнеть, куча мошек мельтешила перед глазами, но орк не обращал на них внимания. Если летают тут всякие, значит, рядом вода. Все. Спрыгнул на землю с небольшого уступа, шлепнулся в прохладную тень под деревьями, прикрыл глаза, прогнал жука, жужжащего под ухом, опять прислушался. Журчит. Может, кажется, но Дур’шлаг приподнялся все равно, увидел недалеко оранжевые ягоды с листьями, похожими на хвойные, подполз к ним, притронулся тихонько, посмотрел на палец. Не щиплет вроде, но лучше проверить, пошёл дальше. Осмотрел всю поляну, прошёлся немного вперёд и увидел неглубокую реку. Стянул сапоги, жилетку кинул со штанами и залез в воду. Хлебнул немного ледяной воды и поёжился, покрылся весь мурашками, но не вылезал. С головой окунулся, увидел, как мимо быстро промчалась рыбина. Не будет спать голодным, чесаться не будет как зверь. Что ещё может быть нужно? Разве есть что-то более нужное орку для жизни? Разве не может он свою оркскость променять на выживание? О Баал, о Судьба! Орк тряхнул головой, забоялся, что покроется шерстью скоро, что выть на луну будет с такими же, как и он, заблудившимися, изгнанными из дома! Так вот кем становятся все — медведями, волками, оленями. Вот кто пугает детей, вот кто ходит по лесу, воет, кору скребёт, в двери стучится ночью, светит страшными глазами в полутьме синего леса. Вот кто, вот кто! Он ведь тоже зарастёт щетиной грубой когда-нибудь, когда-нибудь забудет обо всех, кого видел, любил кого даже, забудет, что такое любил, и раньше не мог объяснить, что значит такое чувство щекочущее, ясное такое и тёплое, как костёр. Орк вылез из воды, выполз на берег испуганно. Тревожный, безобразный комок мыслей собирался воедино быстро, потом опять распутывался, разваливался на части в бессвязном бреду, и заново. С самого начала, как молитву, орк повторял одни и те же слова, стараясь противиться нарастающей ледяной панике, что так сковывала грудь. Он зверем не будет! Не будет точно! Его орком родили, родили с руками-ногами, не с лапами когтистыми, кто он такой, кто Судьба, кто Баал такой, чтоб против природы идти, против того, что создали сами в пьяном бреду? Нет. Никак нет. Нужно всегда думать. Думать всегда хоть о чем-нибудь. Нельзя забывать, кто такой, где родился, как зовут.

***

Орк мастерил ловушку. Вспоминал смутно, как бредил вчера, и пытался петь, чтоб щеки так не горели. Подвесил петлю на ветку, сам видел утром, как тут зайцы бегали. Главное не натоптать там, а то больше не придут. В детстве всегда удивлялся, как зайцы понимают так хорошо, где орк ходил, так и не узнал. Когда ел, когда за хворостом ходил, шугаясь изредка косуль, ни о чем не думал, просто делал зачем-то, он не знал зачем, спал тоже с пустой головой. Ему ничего не снилось. Что он тут забыл? Зачем еду ищет? Чтобы жить. А жить зачем, если ты один? Орк вошкался, пытаясь уснуть, сел потом, поджал колени. Никуда он не уйдёт отсюда. Останется тут, безымянный, сам себя отправивший в изгнание. Как лист осенний — шершавый, как дождь холодный, как снег колючий, как песок, солнцем нагретый. Как соскучился я по тебе, отец. Даже луна в небе не одна. Орк смотрел на серебряное пятно. Нечего ему тут делать, и Луна не поможет дураку никогда, никто дураку не поможет, кроме него самого. Дур’шлаг завалился на спину. Лучше будет, если он не проснётся. Страшно и устал. Страшно — колет спину холодно. Устал — как кандалы навесили. Страшно одному быть. Он только сейчас понял, что навек один остался. Сам с собой, с самым страшным врагом, с самым сильным и большим. Тем, от которого в дрожь бросает при одном упоминании. Не успел. Не узнал. Не сделал. Не почувствовал. Слов любви не сказал. Помириться с другом не успел. Одного оставил отца. Кто он? Как стыдно, как мерзко от самого себя, что яд — сам ты. Тот, кто больше всего людей отравил. Мерзкий! Орк прикрыл лицо руками. Не перед кем больше извиняться, никого рядом не осталось, кроме самого себя. Но он не хочет извиняться перед собой. Ничего на свете ему так не противно, точно, как своей ладонью грязной прикоснуться к нежной, обнаженной в остриях рёбер, влажной душе. В груди затеплилось, он не знал, что. Боль, наверное. Что это за чувство? Какая разница? Зачерпнул земли в руку. Смотрел на неё долго. А потом уснул. Засветлело. Орк привстал, глянул равнодушно и опять улёгся. Некому рассказать о том, что он чувствует, что гложет его последние дни, так дерево пусть — великое и могучее дерево — пусть кроны его раскидистые его послушают. Пусть духи, что ходят здесь, знают, что он тоже живой, что он тоже чувствует! Он знает, что позорно сдаваться, но руки дрожат предательски, дрожат предательски, и он плюётся гневно, озирается иногда нервно по сторонам, сутки сидевший без воды, когда река рядом — холодная, свежая, бурлящая своей жизнью настолько, что тошно становится, что выть хочется, что река эта вызывает столько гнева кипящего, что он смеётся сам от себя. Все воины великие когда-нибудь сдаются. Всегда сдаются тогда, когда нужно собраться с силами, всегда бросают оружие, всегда на колени падают, насквозь пронзённые скорбью, насквозь проткнутые копьём, они плюются кровью. Им больно не что кишки свернуло, им больно, что настал конец, им больно, что пришлось сдаться. Пришлось сдаться — приговор, как в душу плевок, как нож в спину. Пришлось сдаться — он понимает, что пути назад нет, а впереди его ничего не ждёт. Пришлось сдаться. Вот и все. Вот и кончилось его путешествие. Теперь он будет деревом. Он сам так захотел, сам сказал.  — Я буду деревом. Или пеной морской.  — Я буду пеной морской. Я буду небом, под которым ты ходишь, Ула! Я земля, что у тебя под ногами, отец. Не бейте меня, не плюйтесь в меня, когда я приду к вам, когда я приползу на коленях к вам, растирая сопли со слезами по лицу. Если вы меня не примите, я сам себя не приму. Пусть вздёрнут лучше! Он не может жить в одиночестве. Он не может быть один! Не может видеть сам себя в отражении воды. Не может сам в себе найти что-то, что есть в других. Куда оно пропало, Баал, ответь! Не ты ли в каждом орке, в каждой речке, ты! Отец всех орков?! Зачем ты чудовище выпустил из клетки, зачем ему не дал сердца, способного вытерпеть одиночество?!  — Пусть лучше вздёрнут. Лучше пусть я увижу ваши лица перед смертью и мне будет не страшно. Пусть лучше казнят самой страшной казнью, но я увижу тебя, отец, я буду знать, что ты живой, что ты думал обо мне каждый день, что молился, что желания загадывал, что верил, что Судьба моя — не стать кормом для какого-нибудь больного плешивого волка! Пусть лучше я ничего больше никогда не увижу, пусть лучше будет моя голова катиться с грохотом с плахи, но я гляну на тебя хоть одним глазком, Ула. Маленькая, солнечная Ула, небольшое сокровище, такое, что я никогда бы слов не нашёл, чтоб описать, чего достойна ты! Пусть лучше я все слова свои возьму назад, пусть лучше я больше не смогу тебя увидеть, друг, но знай, что я тебя люблю, знай, Стах, что я тебя уважал, знай, что ты мне был как брат. Дур’шлаг зачерпнул воды холодной в ладонь и покрылся весь мурашками от ледяного утреннего рассвета. Он не хочет больше умереть от жажды. Долго собирался, набирал воды в бурдюк, рыбу в траву укутывал, зайца, ягоды — все, что было, все, что было нужно, у него было с собой. Потратил большую часть дня, чтоб забраться обратно, другой дороги не было — обрыв. Когда залез, сразу разжег костёр, съел большую часть того, что с собой притащил. Утром искал тропинки. Орк точно знал, что была главная дорога из деревни к другим деревням и к Стене, охотничьи тропы тоже знал и быстро нашёл одну из них, хотя она вела совсем не туда, куда надо, так что орк развернулся. Несмотря на то, что был голодный и пил мало, он чувствовал щекочущее лёгкие счастье, он чувствовал себя самым сильным, он чувствовал солнце в венах своих — тёплое, доброе солнце, что силы даёт. Он знал, что увидит тех, кто дорог ему, он знал, что они ему точно рады будут. Знал и ждал, когда же настанет момент. Увидит глазком одним, уйдёт потом к Стене с отцом, точно уйдёт, не вернётся, но будет знать, что его любят, что его не забыли, что он жив и готов жить начать заново. Точно заново жить начнёт. Да. По-настоящему, не так как раньше, никто знать его там не будет как сбежавшего мальчишку. Просто Дур’шлаг. Пусть даёт ему это сил, пусть надежда ему сил даёт идти дальше. Ночью идти и днём. Пусть даёт только, он сам все сделает. Легко было идти по дороге, он даже видел орка недавно. Живого, высокого, шёл куда-то. Охотник с луком. Спрятался от него за дерево, но он на то и охотник, что слух имеет хороший, вертелся долго, все равно ушёл. Дур’шлаг поумнее будет. Точно. Не спал ночью, шёл вперёд тупо, шаг чеканил, пока не упёрся в дома. В черном лесу он не чувствовал страха, его не пугали светлячки, шорохи ночные перестали пугать уже давно, и на россыпи звёзд сверху он не обращал внимания. Никакие дупла чёрные, никакие влажные канавы с перегнившими листьями на дне и поганками, никакие поваленные деревья, обросшие оранжевым мхом, никакие яркие жуки, косули, гарны — чёрные, от которых он на дереве прятался, ничто не владело его вниманием эти дни. Он был в этой деревне с костяными домами, проходил здесь с караваном к Стене, знал бы, поворачивать ещё куда. Остановился рядом с домом, уставился тупо на чёрную улицу. Некого спрашивать. Как он оказался тут — чудо же! Сам не заметил, как пришёл сюда, словно в тумане все это время был, метался, как лихорадочный, пока Судьба! — точно, Судьба — его сюда не привела! Да! Он знал, что не покинет его та, кто всегда преследовала, кто всегда подножки ставила, поднимала потом лапами грубыми, ставила на ноги и вперёд толкала напористо. Точно. Засел во влажной траве, укутался в плащ получше — холодно. Утром спросит, точно. Долго смотрел на звёзды. Только в эту ночь так спокойно и радостно ему было на душе, как ребёнку. Он ни о чем не думал, будет как будет, но он не сдастся больше. Если он путь домой нашёл, значит, жить достоин. Все забыл, о чем думал тогда, у реки, и уснул крепко в объятиях ночи, и не хотелось ему выбираться из них. Пока утром его не разбудил орк с клещами в руке.  — Ты чего дрыхнешь тут? Дур’шлаг раскрыл глаза в растерянности, не знал, что ответить можно на такой дурацкий вопрос.  — Негде больше было, — сказал сиплым голосом и прочистил горло. — Как можно дойти до Свитьода?  — Ты от Стены идёшь, что ли? — орк-кузнец вскинул бровь. — Мог бы и постучаться к кому-нибудь, пустили бы точно, — мужчина внимательно осматривал его. — У расколотого дерева дорога в Свитьод. Там, — орк указал рукой на колодец, — можешь воды набрать. Дур’шлаг привстал устало, кузнец с него взгляда не спускал, пока он жадно пил воду из колодца и наливал в бурдюк. Смог расслабиться только тогда, когда скрылся за деревьями. Желудок сводило от голода, но в кульке у него ничего не осталось, и он будто плыл над землёй маленькими рывками, и голова кружилась изредка, и орк присаживался куда-нибудь, лишь бы не шлепнуться. К вечеру совсем устал, свалился спать на тёплую траву.

***

 — Смешной там парень проходил, не видела? — спросила девушка с голубыми глазами и встала рядом с Улой.  — Где? — оркесса развернулась, опустив пестик.  — Да он ушёл уже, — шаманка хохотнула, заглянув в ступку. — Мельче надо. В полумраке дома без окон Уле захотелось глянуть в окно, но она только сейчас поняла смысл слов шаманки:  — Как он выглядел? — в сердце кольнуло что-то, шевельнулось.  — Темненький, — девушка пожала плечами, — невысокий, как будто от Стены шёл, но слишком был потрёпанный.  — Да? Куда он ушёл?  — Спроси кузнеца, я их разговор не слушала, — не успела договорить шаманка, как Ула вышла из дома. Зашла к кузнецу — голову чуть в дверь открытую просунула, откуда жаром ужасным тянуло:  — Здравствуй, — она вздохнула, — у меня вопрос, здесь орк сегодня проходил, куда он ушёл?  — В Свитьод дорогу спрашивал. Ты ведь сама оттуда вроде, да? — орк вышел из кузницы, утирая потный лоб.  — Да? Правда? Он давно ушёл?  — Утром рано. Утром рано. О, Судьба, как упустить могла его ещё раз?! Это точно он. Она его найдёт, завтра утром отправится в Свитьод обратно, точно, или не нужно? Или что делать? Не она ли недавно отказалась от Дур’шлага? Почему сейчас так больно стало, когда поняла, что упустила его ещё раз? И пыталась ли она его искать? Не пыталась, забыла на время, когда свои заботы появились, но как притянуло, как привязало крепко цепями, поволокло за собой, и она ничего сделать не могла, только бы глазком увидеть хотя бы, чтоб спокойной быть. Правда! Ничего не нужно больше, только бы сказать, как рада знать, что он живой. О, Дур’шлаг, зачем ты так много бед мне принёс? Почему не могу я от тебя отцепиться, чем ты так меня привлёк, почему с тобой мне плохо жилось, но без тебя ещё хуже!  — Мне нужно уйти завтра на пару дней. Я вернусь потом, — сказала Ула, как только перешагнула порог дома.  — Хорошо, — оркесса плечами пожала, — от Судьбы не убежишь. Ушла утром ранним, совсем одна, не хотела брать кого-то, с собой ничего не брала толком, ехала на гарне шаманки — серогривом мальчике. Он быстро пронёс её меньшую часть пути до Свитьода, и Ула притормозила, двигаясь рысцой. Недолго шла вперёд, постоянно оглядываясь. Пешком долго идти, задумалась девушка, но если болен, то ещё меньше должен пройти, значит, нужно отъехать назад. Впрочем, пока думала, гарн сам брёл вперёд и внезапно свернул с дороги. Фыркнув, остановился у тела. Ула испугалась и слезла с волка. В траве кто-то спал, укутавшись в плащ.  — Эй, — потрясла за плечо тихонько, и орк сразу развернулся. Девушка охнула, вот же он, точно он, она никогда бы его ни с кем не перепутала. Обняла худощавое тело, такое живое, тёплое, Баал, как ей хорошо на душе стало, как спокойно, как тихо в один момент, как ей на все наплевать стало, кроме того, что он с ней рядом, такой маленький, слабый такой, Судьба! Зачем ей надо это? Зачем ей боли столько?  — Ты что здесь делаешь, — спросил сипло.  — Я тебя искала! Дур’шлаг, — прошептала Ула, уткнувшись ему в шею, — прости… Прости, что с тобой не пошла, но ты живой, я так рада, — сбивчиво бормотала оркесса, и орк только гладил её по голове, так мягко, не знал совсем, что ей говорить, комок застрял в горле.  — Я дурак такой, Ула. Прости меня, я тебя люблю, я тебя не хочу бросать никогда, — сказал орк тихо, и Ула крепче его стиснула в объятиях.  — Куда мы денемся с тобой? — взвыла девушка, разрыдавшись; уцепилась в него ногтями. — Я не могу уйти, не могу-у, никак не могу, прости-прости, даже после всего, что было, я не могу уйти! Не могу бросить ничего! Орк молчал.  — Я понял. Я не буду тебя заставлять, никогда не буду больше, обещаю, только не плачь, моя любимая, не плачь пожалуйста, — орк старался утереть ей слезы, в глаза ей заглянуть, но она не хотела смотреть на него, только уткнулась в плечо ему и не двигалась больше. — Ты мне скажи только, что со Стахом, отец как? — шепнул орк ей на ухо.  — Стах ушёл с армией, а Самсон… — девушка зажмурилась. Дур’шлаг молчал. Вот и все.  — Я понял, — орк кивнул. — Значит, ты уйдёшь. Мы не увидимся больше никогда с тобой, Дур’шлаг.  — Ты права. Вспоминай меня иногда. Больше ничего не говорили, валялись в траве, грелись в объятиях друг друга, горькие слезы все пролились и ничего больше не осталось, ничего, кроме нарастающего, пульсирующего в висках чувства, что они расстанутся на рассвете. Разойдутся каждый по своей дороге и будут вспоминать всю жизнь, хранить маленькие, добрые, тёплые, самые нежные воспоминания, самые обнаженные для такой мягкой души. Вот и все. Он её за руку взял, уткнулся лбом в неё, как пёс. Пели соловьи где-то далеко, в ясном небе светило солнце нежное, обливало все белым светом. Шепнул ей на ухо что-то. Сложно было руку отпустить, сложнее всего на свете, он знал, но это был шаг, и он его сделал. Ула посмотрела на него в своими тёмными глазами и развернулась, исчезла в еловых деревьях так же быстро, как и появилась среди них, маленькая, солнечная Ула. Нельзя забыть такое чудо. Он никогда не забудет. Нельзя потерять такое чудо. Он потерял его навсегда.

***

Не к кому теперь идти, он всех отпустил, все ушли, исчезли в далёком тумане — густом, как молоко. Баал? Судьба! Кто из вас так жесток?! Кто из вас бросил своё дитя, кто из вас ему в душу плюнул ядом? Кто из вас? Кто из вас? Никто ли? Никуда он не пойдёт теперь — ни к Стене, ни к деревне, никуда он не заслужил попасть. Не заслужил, отцеубийца. Если бы не ушёл тогда, если не сбежал бы тогда от единственного родного орка, не было бы всего этого, не пришлось бы ему узнавать такое, не пришлось бы ни с кем расставаться, никогда не пришлось бы. Как больно прощаться, он забыл почти это чувство щемящее, как больно расставаться, и он все вспомнил, заново все пережил. Зачем? Зачем?! Мама. Он её лица не помнил уже. Помнил только, как любил её сильно, как любил её мягкие руки, как любил заботу её, еду, что она готовила. Отец теперь тоже не с ним, он не здесь, и знал бы кто, как щеки горят от того, что не дождался его. Может, смог бы Дур’шлаг это остановить. Если бы мог. Теперь-то что? Хватит уже, хватит думать об этом. Он сам себя уговаривал, но не мог, не мог перестать думать об орках тех, что его растили, что любили его правда, и что он им сделал. Надеялся только, что они вместе сейчас. Так думать было не больно совсем. Стах. Со Стахом что? Он его помнил всегда таким — взрослым, ответственным, готовым всегда на подвиги. Неужели такой он должен был попасть не на свою войну. Что с ним? Пронзённый ли копьём валяется, полусъеденный воронами, старающимися выклевать глаз? Раздроблённый ли молотом, просто ли ошмётками лежит, гнилой, неживой, страшный, как медведь со вспоротым брюхом? Прострелили ли ему грудь, шею, висок, зарезали, может, ножом, как свинью, страшно! Только бы ты жив был, пожалуйста! Нельзя выдержать такую боль, такое бремя он был не готов взять, никогда и никто не готов был брать, взваливать себе на спину камень. По горло сытый так, что блевать тянет оттого, что некуда идти всему тому, что внутри есть — всей жёлчи, ядовитому всему стыду и гневу на себя самого и жалости, к себе, к семье, что он — ничтожный такой, за что ему такое?! Ула, почему же ты не сказала, как жить мне дальше? Как тот, кого мне любить осталось, почему ты мне не сказала, что делать теперь? Ничего он делать не будет. Ничего теперь не нужно делать, он самый важный момент упустил, упустил из-за своей глупости, и теперь все, теперь ему нечего делать. Сидел у дерева. Впереди обрыв. Он не смотрел туда. Всегда, когда вниз смотрел, сердце колотилось, вдруг упаду? Видел только бледно-лиловый горизонт, море плескалось где-то внизу, под ногами, разбивалось о камень мшистый, покорёженный, яркими каплями, святящимися в тусклом свете, разлеталось и пенилось. Небо светло-жёлтое темнело потихоньку, напивалось синевой по краям, и море тоже зеленело, рябь только белоснежная ползала туда-сюда по воде. Искрились волны, поднимаемые ветром, нарастали со временем и опять разбивались вдребезги. Зачем же так Море бежит к берегу, зная, что как только дотронется до него, рассыпется? Орк не знал. До утра себя морил зачем-то. Ночью было не холодно, в ясном небе звезды рассыпались, и он слышал, как перекликались цикады с журчанием моря. Потом сумерки наступили, и все звёзды спрятались от него, он видел только радужную желтоватую дымку, за которой скрывалась луна. Аштар за ней светилась красненьким. Светало рано, небо стало грязным, серого цвета облака поднялись и медленно поплыли низко над морем, вода такая же, цвета стали, как будто заволновалась, задребезжала, но когда совсем рассвело, успокоилась. Где-то в лесу пели птицы, болтали друг с другом о чем-то, и орк слышал, как листва шуршит, слышал, как дрозд дерево долбит, слышал, как белка скачет с ветки на ветку, грызёт что-то, слышал, как жуки жужжат. Это все было за спиной, впереди только море. Бесконечное море, как будто на ладони, но даже отсюда он не мог края его увидеть. Эта большая вода такая красивая и страшная. Если злится, поднимает мощные высокие волны, грязно-жёлтые во время бури, кидает в разные стороны, бурлит, будто кипяток, пенится. Если же море довольное — журчит радостно, и капли блестящие, тёплые лижут песок, рябью рассыпаются по голубой глади. Ему нравилось море. Когда орк смотрел на него, ни о чем не думал, как будто на самое дно песчаное уходили все его мысли, погружались туда, и он их не вытаскивал больше. Орк жевал вяленое мясо, заедал яблоком сразу, Ула ему даже хлеб принесла, и орк решил его на потом оставить. Когда наелся, улёгся спать под солнце. И светилось все розовым, трава — тёплая, щекотала лицо, и так хорошо было почему-то, как будто он вновь оказался дома. Тени — неясные, густые, холодные. Синие — они ползают туда-сюда, просто образы. Они морозят, все в инее белом — искрится! Багровое пятно на снегу — тёплое, липкое, сладко-солёное. Оно тает, тает синь, разливается водой, журчит и переливается. Грохот стоит. Трещит что-то, ломается громко, как кости. Молния пурпурная разрезает небо. Громко. Вода красная струится по белоснежному камню, смешивается с грязью, впитывается в плодородную почву. Кипящие капли брызжут во все стороны, розовый туман поднимается над водой. Тише и тише. Пока совсем не затихает. Слышен шёпот в предрассветных серых потемках. Сам себе говорит что-то, успокаивает, как ребёнка. Трясётся, как лист, как лихорадочный, вытирает мокрые виски. Слушает тишину. Лишь бы обратно уснул. Только бы уснул, чтоб не думать. Лучше пусть сон, чем явь. На склоне всегда было светло, но дули вечером ветра холодные, собирали редкие сухие листья. Дур’шлаг лежал неподвижно, смотрел вдаль, но ничего там не видел. Пытался вставать пару раз за водой, но потом сил перестало хватать, и он не двигался. Может, зарастёт мхом, деревом станет, навсегда успокоится, и примет его земля жёсткая в свои объятия, как сына, как любовника загребёт под себя в чернь, где ни воздуха, ни света. Там точно будет спокойно. Вечером орк иногда вставал тихонько, на ногах ватных шёл к дереву и садился к нему, рассматривал кору от скуки, колупал её ножом, потом стирал кровь с ножа и пытался уснуть. Редко получалось, и он сворачивался в клубочек, изредка всхлипывая и ударяя кулаком по сухой земле. По груди бы лучше так стучал, до остервенения, пока не стёр бы в кровь кулаки о жёсткие усталые рёбра! Только бы мог если. Он бы стучал, от скуки, от боли, Судьба! Видят ли его духи предков? Зачем им смотреть на него — такого? Сколько интересного было в мире — орк точно знал, но они зачем-то провожают кого-то, бродят себе в местах, где сильно душе чего-то хотелось. Точно. Дур’шлаг помнил, как ходил с Улой на мост, и она говорила про духов, что они там стоят, там, где столько орков погибло. И у них в Свитьоде ещё местечко недалеко было — куча разбросанных камней, самых обыкновенных, поросших оранжевым мхом. Туда шаманы ходили себя ослеплять. Пусть уходят. Он в них не будет верить, и они уйдут. Пусть скалы за него поплачут сегодня. Орк устал.

***

Не может так больше продолжаться! Чего он ждёт здесь, зачем он здесь? Зачем он здесь? Чего он ждёт здесь? Почему не может уже несколько недель ответить на эти вопросы, почему в голове перебирает ответы и ни один, ни один из них не правда? Он не может придумать причину, ему страшно до скрежета костей в коленях, он правда слышит его, он правда слышит, как тело ломается, сгибается, высыхает, как старческое, правда. Помогите! Помогите! Он бы кричал, если бы мог, но только дерёт глотку иногда всхлипами, рычанием бесполезным. Разговаривает, разговаривает сам с собой, с деревом, до одури, о всякой ерунде, Баал! Спаси меня от этого! Я схожу с ума, точно!  — Мне здесь нечего делать! Кричит громко, распугивает кипу птиц, и они, свистнув, взмывают вверх, покидая гнезда в спешке. Ему здесь нечего делать. Пытается запомнить, внушить сам себе. Зачем? Ему некуда идти, и если впереди тысяча дорог, это ещё не значит, что он сможет ступить хотя бы на одну из них. Когда много раз повторяет сам себе слова, перестаёт понимать их значение. Слова — набор букв. Буквы — звуки. Звуки — звери. Ему здесь нечего делать. Орк уже не плачет. Ему здесь нечего делать. Он принимает это честно, с холодной ненавистью к очередному рассвету. Он понял, он знает, что рано или поздно это закончится. Все закончится. Нужно только быть смелым, нужно только на минуту стать храбрым, нужно только на минуту стать самым сильным орком, на минуту только собрать все силы в ноги, в руки, в голову. Встать. Преодолеть дрожь в коленях, преодолеть нарастающий гул в голове, преодолеть потемнение в глазах. Он пытался. Не смог. Значит, не сегодня. Но этот день точно настанет. Судьба ли это, значит? Орк не знал.

***

Скучные дни тянулись, и ветер поднимался бушующий, вздымающий высокие серо-синие волны, и хлестал ливень громко, рассыпаясь осколками о воду. Ночь была холодна, и мокро было спать, он не мог уснуть. Низко нависли серые облака над водой, туман поднялся густой, и тихо было, только ветер дул, пробирая до дрожи, хлестал в спину, когда Дур’шлаг стоял перед обрывом. Страшно-страшно-страшно. Тряслись ледяные руки, колотилось где-то в груди громко, в ушах стоял нарастающий шум. Или это море? Капли изредка постукивали где-то сзади. Он их не слышал почти. Орк глянул вниз, на волны синие, бьющиеся об скалы. Голова кругом пошла, страшно, он не знал, каково это. Как больно, когда рёбра раздробленные протыкают лёгкие. Он не знал, как больно в груди бывает, когда не можешь вдохнуть. Он ничего не знал из этого, и только помнил, как рассказывали иногда рыбаки о тех, кто сам себя утопил и стал водяным зверем, с чешуей, как у рыбы. Впрочем, это уже неважно. Неважно, кем он станет. Он уже чудовище. Такое свободное, на этом маленьком краешке земли. Такое свободное место предстало перед ним, или место, где можно стать свободным? Но свободен разве тот, кто ненавистью скован, обидой и злостью, гневом мерзким, горячим, оплёванный ядом, искусанный сам собой до костей, распоротый, раздроблённый, больной, убогий, как старик еле ходящий, противный. Баал! Освободи же! Ты — мерзкий, ты — тот кто больно бьет, ты тот — чей яд в венах моих струится кипятком, ты тот — кого я ненавижу больше себя! Ты — предатель, Баал! Знаешь ли ты, что такое корчиться на холодной земле? Знаешь ли ты, что такое бездумно смотреть в море, знаешь ли ты, что такое утирать лицо, хотя нет на нем слез давно?! Двуличный, ты тот, чьи реки бы я лучше не видел, ты тот, в чей лес я не пошёл бы охотиться, ты тот, от кого я не хотел бы быть зачат! Только силы у меня есть тебе на зло! Есть силы только от гнева, есть силы только от ярости бессильной, от которой голова лопается, от которой нужно собрать себя по кусочкам, чтобы вновь рассыпаться! Есть силы на последний рывок. Самый сильный, самый мощный, тот, которого достоин только орк, только тот, в чьём сердце огонь, который потушится о ледяные воды. Не стыдно за преступление против самого себя. Орк смотрит вниз опять. Плывут серые волны. Не может вперёд шагнуть. Страшно. Но и назад пути нет. Поздно. Зажмуривается, то ли от ветра ледяного, то ли от слез. Сжимает кулаки крепко. Шагает вперёд. Сворачивается клубочком, слушая свист ветра. Вот и кончилось мое путешествие. Я храбрый, самый слабый на свете орк. Прощайте, если можете голос мой разобрать в песнях ветра с соленого моря.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.