ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Белый букет, черный мрамор. Глава 1. Жёлтая роза
6 апреля 2021 г., 22:09
Предисловие от редактора:
Здесь представлены две части недатированного дневника. Первая — автобиография, рождённая желанием её автора сохранить память о прошлом и о пока ещё живых, ярких чувствах — любви, раскаянии, радости и горечи. Вторая — закономерное следствие всего написанного, тетрадь исследователя собственной души, дневник вивисектора.
Возможно, Вы знали этого человека, возможно, что о нём даже сохранилась информация в старых подшивках газет. А может быть и так, что Вы впервые слышите о нём, ведь в вашем городе были уничтожены любые упоминания о том ужасном деле и не менее страшной, в сущности, судьбе — пусть Вас не обманывают спрятанные между этих бледных строк минуты счастья.
Так или иначе — эти дневники должны быть опубликованы, как интересный литературный очерк неординарной личности и как пища для размышлений с точки зрения психологии и психиатрии.
«Ненависть как мотивация к жизни». Он озаглавил этот труд так, но, к сожалению, подобное название может отпугнуть читателя излишней серьезностью, так что пришлось придумать своё.
Я не знаю, для чего каждую часть называть в честь цветка, а автор объяснил это по-своему изящно, дескать, он хотел бы сохранить душу в строчках, а ничто не хранит жизнь лучше цветов… оставим сие объяснение на усмотрение настоящего автора.
Первое в моей жизни яркое воспоминание принадлежит тому времени, когда солнце было выше, горизонт дальше, а травы казались такими густыми, что можно было лежать в них, словно на пуховых подушках… Мне было года два или три — память моя до сих пор, к несчастью, слишком хороша, чтобы стирать из себя яркие детали. Ребенком я был шумным, подвижным и любопытным, но занимали меня не книжки с картинками, даже не картины моей покойной матери. В инструментарий отца я не лез, хотя сейчас мне думается, что мне бы не позволили, даже если бы я проявлял интерес к бесконечным рядам пинцетов, поблескивающих камней, проволоки, заготовок для колец…
Итак, вот я, неразумное дитя, с огромными травянисто-зелеными глазами и пухом золотых кудрей вокруг головы — и мое первое воспоминание окрашено сахарным запахом желтых роз в нашем саду, прекрасном саду у большого, но не самого роскошного дома в пригороде Лондона. Солнечные лучи, проходящие насквозь, делали эти самые розы похожими на фонарики, которые словно бы украшали двор к какому-то странному празднику. Я точно помню — день был совершенно обычный… или память все же подводит меня? Это было прекрасное зрелище, развеселившее меня тем тёплым летним днём и согревшее лучше всяких одеял.
Я смотрел, смотрел на эти розы и думал о том, чтобы сорвать один из пышных бутонов, какой был более всего похож на медовый крем, потянулся к стеблям… Тогда смех матери отвлек меня, и ее бледное лицо появилось передо мной, заслонив цветы, а солнце позади неё раскрасило её белую, как снег, кожу в цвет свечного воска.
Да, я ведь не представился. Не имею ни малейшего понятия о том, кто будет это читать, но может так случиться, что я себя снова потеряю, и если буду иметь при себе сию тетрадь, то, возможно, снова смогу вернуться к себе. И, думаю, тем, кто это прочтет, будет гораздо легче принимать написанное, зная имя автора. Меня зовут Дэниел Фэйн. Я ношу фамилию матери, а второе имя я отбросил за ненадобностью. Но если ж все кому-то нужно, то полное имя — Дэниел Роуэн Фарлоу… или же все-таки нет? Ах, память, память. Или же я лгу, не желая вспоминать фамилию и имя отца?
Но какое имя я никогда не забуду и о чём не солгу даже себе самому, какой бы дурман ни дурил мне голову, и какая пелена ни застилала бы мне глаза — имя моей дражайшей сестры. Хейзел. Моя милая, милая Хейзел.
В тот день, когда мой мир составляли только желтые розы да насмешливая улыбка матери (отец пропадал в мастерской, ведь мы жили его творениями — гениальный ювелирных дел мастер) Хейзел еще не было с нами.
Матушку свою я почти не помню. Помню только ее улыбку, на слишком светлом для здоровой женщины лице выглядевшую тускло, но всё же самую теплую на свете. Эта улыбка досталась моей сестре, позже она тоже улыбалась мне почти все время… Мать умерла родами, а Хейзел родилась очень слабой, болезненной. Отец даже думал, что она умрет, не прожив и недели, но я очень хотел, чтобы она жила — помню, как молился, просил Бога не забирать хотя бы маленькую Хейзел, ведь мама больше не придет, я не хочу быть один… и сестра выжила. Хоть сейчас я и понимаю, что это было лишь удачное стечение обстоятельств, нежели Божья милость.
Чтобы выкормить ее, отец нанял кормилицу, но выдворил ту сразу же, как она перестала быть нужной — слишком любил нашу мать и очень сильно ненавидел нас, своих детей. Но больше всего ненавидел он меня. Матушка заболела сильно после того, как родился я, говорили, что она не переживет следующие роды, но отец настоял на втором ребенке. Некрасивый я наследник, сказал он. Слишком тонкий, слишком нос маленький, кудри светлые, почти белые, глаза в половину слишком узкого лица. «Ни воли, ни силы», как он любил говорить. Откуда, как вы думаете, я знаю такие подробности, хотя мне всего было четыре года?
Все было очень просто. Отец не уставал мне напоминать о том, что я убил его жену и оставил калекой его дочь. Каждую неделю, когда мы возвращались домой из церкви, он мне рассказывал эту историю, а после заставлял просить прощения за грехи эти. Однажды я посмел огрызнуться в ответ - сказал, что не буду просить прощения за то, чего я не делал. Так и сказал — не буду, ведь я уже прощён Богом.
Меня морили голодом три дня, а Хейзел не помогли, когда она упала и не смогла встать – просто оставили ее там, где лежала. Никогда не забуду, как она кричала от испуга и боли. С тех пор я молился в два раза усерднее. Хейзел больше не падала, а маленькая ножка ее зажила достаточно быстро.
Мы ходили в наш сад вместе с сестрой, я носил ее на руках к тем самым розам, позволяя ей трогать пылающие желтизной лепестки. Отец продолжал ухаживать за растениями, но не было в его руках лёгкости и той силы, что дарила жизнь — он мог только создавать украшения, достойные самых богатых столичных леди, но как можно сравнивать яркие, дышащие пыльцой цветы с бездушными соцветиями металлических цепочек и серебряных застывших лент? Ни одна лилия из золота, обрамляющая зернышко топаза, не стоит и капли росы на зеленом листке.
Пришлось нанять садовника, а когда нам стало слегка не по карману держать у себя слуг, то настало время научиться и нам с Хейзел — поливать, стричь, ухаживать за землёй. Нам было тогда десять и шесть, и неловкая сестрёнка часто ломала стебли, из-за чего плакала, но я обманывал ее, говоря, что эти ветки все равно нужно было срезать — и так мы приносили в дом букет. Я колол себе пальцы о розовые кусты и колючие листья, следя, чтобы моя милая сестра не поранилась о шипы и колючки. У нее плохо останавливалась кровь, ей нельзя было иметь ни синяков, ни царапин…
Тогда я еще любил отца и даже не пытался понять, за что он так с нами обходился. К тому моменту, когда он отдал меня в столичную школу-интернат, я и вовсе уверился в его правоте. А потому я бесконечно извинялся перед Хейзел за то, что она, возможно, будет учиться дома, а меня будут забирать только на выходные и каникулы. Как потом оказалось, ее почти не учили, ведь чему можно научить хворающую девицу, которая, возможно, никогда не станет женой и матерью? По секрету сестрица рассказала — она пыталась просить отца, чтобы ее учили наукам, давали всевозможные книги, чтобы она могла учиться хотя бы чему-то самостоятельно, чтобы потрудились обучить хотя бы чтению… отец взглянул на нее так сердито, что больше она о том с ним не заговаривала.
Я пошёл в школу. Не в самую лучшую, не в самую худшую. Учился я прекрасно, без ложной скромности о том упомяну. Только спорить не решался ни с наставниками, ни с другими учениками. Тогда я старался не привлекать к себе лишнего внимания, и получалось у меня это достаточно хорошо… пока однажды кто-то не приметил слишком маленький размер одежды для девятилетнего мальчишки. Почти два года удавалось мне избегать чужих взглядов и существовать тенью, но люди всё же заметили — я не надеваю того, что близко к талии, а в общих спальнях слишком скоро раздеваюсь в полутьме. Очень я на девочку походил — вот лучший предмет для насмешек. Сначала я их слышал от отца, после — от учеников, а затем — от учителей. Не помогало ничего — ни манера носить одежду, ни вымученная деревянная походка, ни собранные в тугой хвост волосы на затылке. Я скоблил ногтями слишком яркие, будто перепачканные губы, стирая их в кровь – однажды ведь решили, смеясь, что я крашу их помадой, как девушка… А танцы, стыдясь излишне немальчишеской пластики тела, старался вовсе пропустить, изобразив какую болезнь, чтобы не переживать нового витка ярчайших унижений.
Думаете, моя отличная учеба как-то впечатляла моего отца и вынуждала его относиться ко мне хоть немного добрее? Отнюдь! Редкие, надо сказать, неудачи служили лишь поводом для жесткого наказания, а успехи не удостаивались даже комментариев - вместо похвалы я слышал только фальшиво-задумчивое “хм”, точно он вычитал в газете о результате очередных скачек.
И только дорогая сестра помогала мне справиться со всей этой невыносимой тяжестью. В саду, под нашими любимыми кустами желтых роз я читал ей свои учебники. Она, смеясь, признавалась, что не понимает ни слова, но сказки и легкие детские рассказы ей надоели давно или были с самого начала скучны для ее любопытного нрава. Я пытался научить ее читать, но таланта на это мне не хватало, с этим она позже справилась сама, вопреки всему на свете. Я продолжал читать для неё, ловя рукой длинные стебли и наклоняя бутоны к ее маленькому круглому личику. Хейзел принюхивалась, смеялась и встряхивала кудряшками — не надо, мол, щекотно. Я отпускал стебель цветка и продолжал читать. А она засыпала, свернувшись, словно котёнок, у моего тощего бедра. После этого я относил ее в комнату — такая она была маленькая! — и уходил к себе. Громко молился — отец подслушивал, а я старался не подставлять сестру. Затем ложился и пытался уснуть, мучаясь от холода и невозможности спрятать мерзнущие ладони под одеяло. Это… тоже было запрещено. Синяки от длинного прута не сходили долго, и если не прятать их, то могли догадаться, за что именно было наказание…
Так я жил до одиннадцати лет. Одиннадцать — мое нелюбимое число. Я замечал, что со мной что-то не так — в те минуты, когда, стоя у алтаря дома или исповедуясь в церкви, я желал не искупления и прощения себе, а другим — счастья в мире и на небесах. Я стоял, сложив руки, тяжело дыша в ладони, сведенные вместе с непочтительной силой, до боли в костяшках — и желал смерти. Я просил чумы — на голову отца, на школу, даже священник становился жертвой моей детской, хрупкой, а потому всеобъемлющей ненависти.
В такие дни шипы роз были запачканы кровью сильнее обычного, а мои руки приходилось бинтовать в несколько слоёв. Кажется, отец надеялся, что я подцеплю в земле заразу и умру в дикой лихорадке, раскаиваясь в бреду… я ловил в те дни его взгляд — и представлял, как отца заживо съедают подвальные крысы. Детский разум оказался совершенно беспощаден в неукротимой ярости, которую нельзя было выплеснуть никаким из способов, доступных и приятных мне.
Но тем и ограничивалось. Я молчал — ведь от меня, от того, как я себя веду, зависело то, будет ли сестра сыта, одета и умыта в мое отсутствие. Будет ли она плакать от бессилия и обиды, будет ли сдерживать слова, которым ни за что было нельзя сорваться с губ. Когда у отца было особенно отвратное настроение, то мы с сестрой смотрели друг на друга и видели в отражении глаз нашу общую обиду и жалость к себе.
Я не делал ничего, что могло бы вывести отца, только в свободные минуты, когда тот работал, а Хейзел спала, я смотрел в зеркало и беззвучно плакал от бессилия. Маленький уродливый мальчик, который ничего не может сделать ни с несправедливой ненавистью отца, ни с болью сестры, ни с травлей в пансионе. И никто не поверит ему, так как все встали против него – против них с сестрой. Мы с ней – будто два сорных цветка посреди дворцовой клумбы…
Я носил в кармане брюк нежный лепесток, опавший с последних отцветающих желто-кремовых роз, и однажды он выпал на погнутую тропинку, куда я забрел, в первый раз в жизни сбежав после занятий, задерживая время.... Среди тьмы переулков, камня городских улиц, тумана; среди дорожной пыли и едва заметного привкуса дыма на губах уже не было места невинным цветам.