Глава 2. Гортензия и лишайник.
6 апреля 2021 г., 22:11
… То было уже лето — время, когда учёба оставалась позади и уступала место иным занятиям, которым, обыкновенно, уделяли время с большим удовольствием, нежели упражнениям и зубрёжке. Признаюсь честно в том, что я, дай мне кто сделать выбор, с удовольствием учился бы среди цветущих лип и летнего влажного воздуха, чем проводил так много времени в доме, помогая отцу с Хейзел, домом и садом. О, моя милая, мне стыдно за свои слова. Но мне правда тяжело там, в нашем доме. Среди высоких стен и деревянных перекладин, запаха бумаг, пыли и металла. Тонкий аромат лекарств в твоей комнате, Хейзел — я привык к нему, но всё же я надеялся, что дерево не успеет принять его в себя и не останется там навечно. И что ты выздоровеешь когда-нибудь. Мы с одноклассниками и наставником гуляли в парке, моя милая. Хотел бы я, чтобы ты увидела хоть что-то, что находится за живой изгородью нашего двора. Когда-нибудь…
В нашем саду росло множество прекрасных цветов. Помимо безумно любимых мною всевозможных роз там росли гортензии – такие кустистые низкие деревца, увенчанные похожими на разноцветные шары соцветия мелких цветов. За ними уход был тяжелее всего — они оказались слишком капризными к почве, а наша, несмотря на усилия покойной матери, была все еще не такой, какой нужно, и было очень сложно сделать всё правильно, чтобы хотя бы за пару недель не подгнил какой-нибудь росток.
Однажды я нашёл тетрадь, в короткий миг отсутствия отца забравшись на шкаф — встал на стул, а сам я высоким вышел, быстро вытягивался, выглядя от того еще более худым… Итак, я нашел тетрадь. Я как-то мимолетно, не вдумываясь, уже после всего задался вопросом – а зачем нужно было ее прятать подальше, ежели ее содержимое не представляло никакой практической ценности; а если она была дорога отцу как память о матери, то почему книга лежала не в его комнате, а покрывалась пылью и известью под потолком?
Старая, потертая, плотная обложка обломалась на углах, но почерк был на удивление разборчив. Летящие, аккуратные буквы, одна к одной, рука у пишущего была легка… Неужели это записи матери? А рисунки, ботанические зарисовки – тоже ее руки? Она ведь замечательно рисовала, и в основном – природу и цветы. Интересно, почему она прекратила это делать?
Неужто отец ей запретил, как только женился на ней? Я видел ее картины, но на стене не висело ни одной...
Листал я страницы аккуратно, чувствуя, что под неловкими детскими пальцами они готовы оборваться, подобно хрупкой паутинке. Я читал строчки, жадно ловя знания о том, что мне стало дорого с детства — сразу после моей любимой сестры. Не только о том, какие растения бывают, но и то, как их использовать. Ягоды, коренья, листья… Жаль, как жаль, что не было у меня времени на обучение этому! Мне необходимо было безукоризненно существовать, чтобы не вызвать никаких вопросов и не дать ни малейшего повода для наказания. За несколько лет учёбы я успел, к сожалению, получить несколько выволочек и наказаний розгами за поведение (хоть и не было ничего в нём такого, что заслуживало бы порки, к слову – я лишь отчаянно пытался не стать трусливым, удобным для всех комочком из слёз и стыда), и Хейзел уже дома всякий раз смотрела на меня так жалобно, чтобы я уберег ее от наказания, которое ей могло выпасть из-за меня – хотя я ничего не мог с собой поделать!..
Гортензии. Меня волновали гортензии. Такие красивые растения не должны были погибнуть только потому, что маленький Дэни слишком глупый, чтобы во всем разобраться… Я нашёл несколько заметок о почве для цветов и подумал о том, что мама, возможно, собиралась этим заняться, но не успела. Я хотел заплакать — сдавило горло, защипало веки… но не смог. Тогда я решил, что разучился ронять слёзы и даже думал попробовать не держать их в себе. Ничего у меня не вышло, глаза сухими остались и ни капли не упало на ветхие листы бумаги.
Я постарался запомнить всё, что узнал, и попытался устроить всё как было прежде, но не успел поставить на место стул. Я не сказал, зачем я его брал, но, к счастью, пришлось мне выслушать всего лишь несколько минут нотаций о том, что негоже таскать мебель из комнаты в комнату, и ежели хотелось мне книгу с верхний полок, так мог бы дождаться и попросить, как подобает. Да, отец, только я не уверен, что ты дал бы мне взглянуть на ту занимательную тетрадь... Но пока что мне везло.
Следующие несколько дней я методом проб и ошибок с переменным успехом пытался оживить страдающие гортензии. Спустя несколько сгнивших веток и обрезанных стеблей у меня вышло — гниение остановилось. Я заметил это, когда спустя три дня после последних садовых работ не нашел ни одного повядшего цветка или листка. Я был этому несказанно рад, и даже хотел поделиться успехами с отцом!.. Но того не оказалось рядом. А когда я всё ж его дождался и, поумерив пыл, захотел рассказать о том, что я, кажется, по-настоящему умею хорошо — он, после долгого, вдумчивого молчания, вышел из комнаты, затем вернулся и всучил мне стопку каких-то книг, а когда я, набравшись смелости, спросил о том, что случилось… он сказал мне: «Ты рано радуешься, позже будет видно, получилось у тебя или нет. Займись лучше учёбой, ты слишком много пропадаешь в саду.»
Стоит ли говорить, что я, хотя и обиделся, его послушался? И нужно ли уточнять, что гортензии в самом деле увяли без присмотра, ведь работа была не окончена, и я так и не выяснил, в чем была причина их гибели? И конечно же меня вновь наказали, теперь за сухие увядшие листья в саду, за то, что не уберег… и за то, что хвастался зря, а, выходит, попросту солгал. Тогда меня заперли в комнате и не дали ни свечей, ни лампы… Но не тронули Хейзел.
Ее перестали мучить тогда, когда отцу пришлось обзаводиться друзьями, чтобы иметь полезные ему связи. Он такой — ему не нужны были люди для любви и дружбы, люди вокруг… для него и для его непосредственной пользы. И для образа, как часы на поясе, как шляпа или трость. А чтобы друзья были — нужно сохранять внешнюю благопристойность. Мы часто разыгрывали сцену, в которой я — примерный, но очень занятой сын, который совершенно не может отвлечься от изучения некоего предмета и никак не может составить компанию за обедом. Не знаю, в чём была причина того, что меня не пускали и даже не представляли гостям. В том, что отец боится, что я буду вести себя неприлично, или что у него такой некрасивый сын, чьей статью, успехами и силой нельзя похвастаться? Впрочем, Хейзел он даже не пытался сосватать кому-либо, так что мы так и оставались в своих комнатах в дни нашего детства и «не мешали взрослым разговорам». Знаете, я бы не жаловался, но я читал в книжках о том, как родители велят детям спуститься в обеденную и, обнимая, знакомят с гостями. «Это мои девочки, Сара и Анна, и мой сын, Джон… не стесняйся, кивни!» У меня никогда не было так. Отец всегда изворачивался каким-то образом. И нет, нет, мне совершенно не обидно, просто… Я не знаю, больно? Да, наверное, больно, но постоянно и тянуще. Может, мы с сестрой были больны одной хворью? Её тоже постоянно мучили разные боли…
Снова стою у зеркала, и снова – непонимание. Я все еще пытался ответить себе на вопрос – почему? За что так со мной? Я ведь не делал ничего дурного! Я выглядел более чем опрятно, вёл себя даже не учтиво, а по-монашески скромно, и боялся даже малейшего неодобрения моего поведения: почему-то мне недовольное цыканье и разочарованный взгляд казались куда более страшными наказаниями, чем рукоприкладство, которым отец не гнушался, и которое применял совершенно самостоятельно, никаких гувернёров у нас и в помине не было. Когда тебя бьют, то больно только телу. Когда тебя смешивают с грязью и считают ничтожнее пылинки – больно душе, и хочется соскрести с себя кожу ногтями, лишь бы хоть как-то уравновесить ощущения тела и разума.
Эта боль сжирала меня, сжигала, трещала каким-то хворостом глубоко в голове, иногда я даже слышал похожий на выстрелы звук лопающихся ветвей и от него болела голова, но я не смел сказать о том. Я не мог более выносить эту боль, находясь среди опостылевших стен, и так я в первый раз оказался «на свободе», за воротами, за пределами улицы, дальше местного рынка, находящегося неподалёку. Мне хватило ума разобраться в записях, явно рассчитанных на взрослого, так почему я не смогу добраться хотя бы до города и вернуться домой? Я хочу побыть один. Хейзел спит и… думаю, даже если она проснется, то поймет и простит меня за то, что я оставил ее одну.
Так я познакомился с узкими тёмными улицами, разрезающими город поперек и вдоль. С дымом и пылью, окружающими меня, когда я шёл по тротуарам в тенях высоких деревьев и кутаясь в отсветы фонарей. Моя первая вылазка была дневной и недолгой, но потом я стал гулять по ночам. Тогда мне не было страшно, темнота, казалось, освобождала мою бедную тяжелую голову от того, что находилось дома — от запаха лекарств, от цветочной пыльцы, которая казалась отблеском недосягаемого счастья, от болотистых глаз отца, от его укоряющего взгляда. Ночью всем было плевать на мальчика в тонком берете и тёмном плащике, таком большом, чтобы скрыть слишком чистую для беспризорника рубашку. Чего я там только не видел, на этих улицах, даже того, что успел узреть, было достаточно, чтобы захлебнуться новыми образами и мыслями, коих было очень много на маленького мальчика, и которые тяжело было понять, а объяснить мне никто не мог… Но недолго я баловался такими прогулками, так как начал ловить на себе пристальные взгляды уже спустя пару ночей своих странных прогулок. Я бросил это — только чтобы это повторить несколько позже, но уже во время учёбы.
Многие, подрастая, сбегали в город, умудряясь не попадаться и возвращаться вовремя в застенье школы-интерната. Я был в их числе, но только вот в свои компании меня ребята не брали. В то время я уже несколько привык и старался не обращать внимания на их странные взгляды в мою сторону, пытался предложить нечто вроде дружбы или хотя бы партнерства в учебе, но я явно делал что-то не так. Я так и не понял, что же именно было во мне такого, что их так отталкивало, впрочем, я и не питал особых надежд, только больше уверился в том, что кроме сестры я больше никому не нужен.
«И пожалуйста, – думалось мне, когда я собирался на очередную прогулку, - вы всё равно слишком скучные, чтобы ради вас рисковать и, вероятно, получать выговоры. Лучше одному, чем с этими, из семей, за которыми приезжал личный экипаж и которым дарили подарки на каждый праздник, избалованная мелочь!..»
Но все же меня приняла одна компания, если можно было так ее назвать. В начале учебного года я забрел в какой-то замызганный тупик небольшой окраинной улицы. Два фонаря на большую подъездную площадку, серые стены, свинцовые крыши, кривая брусчатка, о которую можно сломать лодыжку… в каком-то смысле здесь было достаточно уютно, наверное, из-за вечных сумерек… Там я и встретил компанию детей — не то сыновья и дочери не слишком зажиточных родителей, не то вовсе бездомные сироты – одежда истертая, речь едва понятная, ухмылки не по возрасту, и им всем было от десяти до пятнадцати, не больше. Я им даже немного завидовал — или у них вовсе не было семьи, или им сразу дали понять, что они родителям не нужны, а я же каждый день сомневался в своих суждениях — помимо злых слов мне кидали, как кости голодной собаке, редкую похвалу и вымученную ласку, но этого было достаточно, чтобы время от времени испытывать стыд…
Я не испугался, когда меня попросили — мягко сказать — убраться с принадлежащего ребятам места. Но и спорить не стал — просто встал и собрался уходить дальше в туманный вечер. Видимо это их и смутило. А может что-то ещё, я не знаю. Может у меня был такой же потерянный, как и у них, вид? Я не сказал, что не сирота, и не сказал, что ждут меня дома или в школе. Я много молчал, я не участвовал в их забавах и играх, но и не мешал им. Открывал рот только если молчание означало драку или ещё больше вопросов. Но они позволяли мне находиться рядом с собой, пока я не уходил в неведомое «к себе», а я держался рядом с ними по большей части от скуки, чем от того, что разделял их взгляды на жизнь. Я не собирался становиться вором, жить на улице, побираться – я не мог бросить Хейзел! - мне просто было тошно в окружении таких же, как я, хороших мальчиков и девочек, но подражать беспризорникам я не хотел, просто делал всё, чтоб мне позволяли быть рядом с теми, с кем было нескучно - в какой-то момент я понял, что с жадным интересом исследователя наблюдаю за их проделками. За их руганью, шалостями, разговорчиками, суть которых не всегда до меня доходила, а иногда вызывала во мне искреннее понимание – например, когда кто-то вдруг вспоминал что у него нет семьи и начинал грустить по родным, по тем, которых потерял, или тем, кого никогда не знал…
Я бросил общие плановые прогулки в школе, ссылаясь на плохое самочувствие — это было нетрудно, осень выдалась холодная и каждый второй слегка хворал, предпочитая отдать свои силы в жертву успеваемости. Со своими новыми товарищами я бродяжничал очень много… пока им не надоело мое бездействие и мое молчание.
Старший решил, что ему осточертело, что новенький, то есть я, просто ходит рядом, подобно тени. Да, не сдает, не поднимает шум, убегает, когда нужно бежать, сидит, когда все сидят, не вылезает вперёд, помогает, если просят, но все равно — будто не с ними. Будто не понимает, где он и с кем. И что нужно провести… церемонию? За давностью лет не могу вспомнить то слово, какое он сказал. Посвящение? Ритуал?
О Боже, зачем? За что? Не нужно было этого делать, но… мне нужны были друзья. Я цеплялся за них, ведь они не смеялись надо мной. Кажется, даже обсуждали, какую кличку мне дать, ведь я почти что свой… почти.
Увядшие гортензии. Беспомощность и яростное недоумение снова вернулись ко мне. Что же вам не так? Я ведь абсолютно удобен! Я даже… даже давал денег, вернее делал так, чтобы их находили случайно. Отец давал мне деньги, но не чтобы я их тратил, а чтобы они просто у меня были, это его проявление внешней благопристойности помогло мне завоевать доверие — я «приносил им удачу». За траты мне не попадало, ведь отец не обнаруживал ничего, что могло бы меня выдать. Видимо, в те дни мое везение сияло ярче звезд в ясную ночь… Но беспризорникам было этого мало. Я стал им нужен как свой — иначе я их раздражал, хотя кому-то я, может, и искренне приглянулся… Вот так без причины я чуть не стал самым послушным в мире изгоем, но они придумали, как же проверить мое понимание жизни в их детской теплой семье.
Дети ужасны, дети жестоки.
Некоторое время спустя они изловили какого-то мальчишку — судя по всему, городского и небедного. Поймали, скрутили. Заставили встать на колени, да, я так ярко помню — выглаженные брюки, от которых в луже отходят круги, тихий плеск брыкающегося тельца, возмущенные вопли. Кто-то поманил меня, дал мне камень в руку — тяжёлый кусок брусчатки с отколотым уголком, испещрённый рытвинами и мелкими разводами грязи. Мне понравилось странное ощущение тяжести в предплечье, и то, как сжались мои пальцы, удерживая камень в руке. Напряглись костяшки и жилки, поползли лианы вен по внешней стороне ладоней.
Ударю — буду принят в «семью». Просто стукнуть, ударить, рассечь бровь, махнуть по плечу или куда ещё. Мне не говорили, с какой бить силой. Куда, как — не говорили. Я никогда в жизни никого не бил, ограничиваясь лишь озлобленным детскими фантазиями. «О Господи, дай мне сил!».
Возможно, кто-то оценил мое рвение и боязнь потерять такую удобную лично мне дружественную компанию, так как я успел почувствовать на своем запястье чью-то руку, успел услышать голос, отзывающий, понимающий, хвалящий, но это было последнее, что я видел отчётливо. Дальше — только оттенки алого и яркие вспышки света перед глазами, а в ушах — стук, ритм колёс несущегося поезда. Камень будто сплавился с ладонью, я продолжал бить, бил, бил… я помню только то, как наносил удары. Помню крик, ругань, помню множество рук, тянущих меня подальше…
Очнулся я в другом месте, совершенно один — с окровавленным камнем в руке, сидящий в каком-то узком переулке, полностью скрытом тенями. У меня пошла носом кровь и была разбита губа. Я ничего не помнил, кроме того, что уже рассказал. Я даже не вспомнил, что стало с тем парнем, которого я… нет, нет. Я ударил его один раз, остальное — лишь фантазия, я ведь так часто воображал подобные вещи. Нужно исповедоваться чаще, прав был отец, я…
Было тихо, стены домов давили, нависали, грозили упасть, как-то быстро стемнело. Я решил попробовать найти то место, откуда я каким-то образом ушел, и, надо сказать, я без особого труда его отыскал — пятна крови и какое-то странное чувство того, что я здесь только что был… лучше бы я этого не видел.
Несколько взрослых стояли над телом, лежащим лицом вверх, и их силуэты ясно выхватывал из сумерек улицы фонарь. Тело не двигалось, не было никаких звуков, кроме причитания, всхлипов незнакомой мне женщины… мужчина, который там был и прежде стоявший ко мне спиной, посмотрел в мою сторону — я наступил в натекшую из трубы лужу, хлюпнула обувь по воде, — но стоило мне это осознать, как я уже бежал в направлении школы, ведь там мне полагалось быть сегодня вечером.
Камень был выброшен мной в реку, на обуви и одежде - темная ткань, неприметная форма без знаков отличия - казалось, явных следов не осталось. Кажется, это была не драка, я… я упал? Так и рассек губу, да. Да, я упал, недавно был дождь, скользко, не волнуйтесь, доктор, а что штаны грязные… так я ведь упал на улице!..
Кровотечение из носа остановилось само и хватило простого умывания в фонтанчике во дворе. Я только посмотрел на себя в зеркало в общей спальне и ужаснулся — мои глаза были слишком большие для моего лица. Точно выражение испуга застыло на нём навсегда. Я моргнул несколько раз — веки вернулись на свою ширину, белки глаз вернулись обратно в кратеры моего черепа. Я ненавидел свое отражение, но в тот момент мне показалось — я вижу кого-то другого.
Я разделся и лёг в постель, меня била дрожь. Врач сказал, что я снова умудрился простудиться, и что меня нужно отправлять домой, ежели я так часто болею, чтобы не подвергать опасности остальных и не мешать учебе. Я согласился, конечно, но дома я оказался как полагается — в выходные дни. Не так были плохи мои дела.
Отец был занят, что-то писал в своем кабинете, когда я зашёл, чтобы поздороваться, и в ответ я не услышал ни слова. Я пожал плечами, а меня не стали окликать, так что я решил потратить время на то, чтобы провести его со своей сестрой, помочь ей в ее потребностях и развлечь ее чем-то кроме книг и вышивания.
А вечером, перед самым сном, жизнь обратилась в ад.
Прежде всего отец подозвал меня к себе сразу после ужина. Вручил мне газету. Я не сразу понял, зачем, но, когда я пробежался взглядом по заголовкам и кратким выдержкам, то нашёл статью о мальчике, сыне одного из моих учителей, которого нашли с пробитым черепом в одном из переулков недалеко от школы. Кое-кто из нашедших труп видел кого-то подозрительного юношу, смотрящего из-за угла, но когда уже собрался пуститься в погоню, то простыл и след возможного убийцы. Я вымученно улыбнулся и спросил — причем же тут я? Ответом мне был хлесткий удар тяжёлой ладонью по моей щеке.
Это видел сам отец. И это, и мою одежду, запачканную, и по моему взгляду и так все было ясно - в детстве мне плохо удавалась наспех сочиненная ложь: я мог идеально соврать, спланировав легенду на сто шагов вперед, но врать отцу здесь и сейчас, когда я растерян и напуган…
Итак, он был в это время в городе, забирал костюм, который ему сшили днем ранее, но решил перед этим навестить своего сына - вообще это не редкость, многие родители заезжали проведать своих детей, пансион не был подобен закрытой казарме. Решил навестить, но был перерыв, в который ученики спали, зубрили предметы или занимались своими делами… Отец - как мне кажется - не рискнул требовать вызвать меня, ведь это бы сказалось на его образе хорошенького отца!.. Впрочем, я отвлекся.
Он не встретился со мной, зато встретился с родителями прочих детей, а те пригласили его немного пройтись по городу. Он не стал им отказывать, ведь это невежливо для джентльмена, если он хочет казаться дружелюбным и обходительным. Дальше, уже некоторое время прогуливаясь, они услышали крики о помощи, пришли на место и увидели… то, что увидели. Толпу зевак и тело ребенка в крови. А тем человеком, который стоял ко мне спиной и оглянулся в мою сторону, был мой отец.
Он признался мне, что ждал, когда же я вытворю что-то эдакое. Ведь я не мог не сделать этого. Я закончу жизнь в тюрьме или же в больнице “для больных ублюдков вроде тебя”, если буду продолжать.
Но я уже сказал, что для отца важнее всего было сохранить лицо. Нельзя, чтобы узнали, что сын его — убийца. И нельзя, чтобы это повторилось впредь. Так что не было никакой полиции. Дело каким-то образом удалось замять. Или отец дал денег, или мальчика никто не искал и никому он не был нужен, как и я… Я не знаю.
Я уже сидел в наказание в тёмной комнате, но в мое окно проникал свет от уличного фонаря, да и луна со звездами выхватывали своим светом все тени, какие могли напугать маленького мальчика.
Но в подвале меня еще никогда не запирали. Отец, как оказалось, написал письмо в мою школу о том, что меня настолько потрясла смерть товарища, что я заболел, ослаб и мне необходим отдых, а также ему нужно подлечить мою постоянную простуду в окружении покоя и регулярных приемов лекарств.
Я провел в подвале две недели.
Отец, волоча меня, донельзя шокированного, вниз по крутым лестницам, взял лампу, но мне ее не оставил, боясь, что я могу попытаться поджечь дом. Он убрал всё, чем я мог попытаться отпереть замок, вскрыть себе вены или повеситься. Скажете, глупо звучит?
Да, первые полчаса я действительно не боялся темноты и пытался выбраться, как-то сломать замок, что-то сделать с петлями двери, даже, смешно сказать, по-детски думал найти какой-то потайной ход, ведущий в дом, а лучше - наружу, в сад… потом я осознал, что это не шутка, не «педагогическое запугивание». С осознанием пришел ужас - такой силы, что это было больше похоже на то, что можно испытывать, когда внезапно на вас из-за угла наскакивает безумная лошадь и встает на задние ноги, с жутким ржанием бьёт копытами воздух, словно угрожая забить насмерть - и никто не знает, выживешь ты или нет... С каждым вдохом в моей груди что-то больно съеживалось, заставляя задыхаться, что-то там ворочалось, колючее, будто огромный ёж, я никак не мог перестать трястись и начинал ощущать, что вот-вот утону в поглощающей меня пелене отчаяния. И в конце концов я не выдержал и начал кричать. Кричать, бить руками в дверь (я очень скоро сбил себе ладони и пришлось прекратить, но прошло еще около часа прежде чем я обессилел и не смог издать ни звука). Я звал отца, упрашивал выслушать, поговорить, но быстро понял, что разговор ему не интересен, тогда я просто начал просить прощения, просить поговорить с сестрой хотя бы - тщетно, все было зря. Меня или не слышали вовсе, или жестоко игнорировали. В конце концов мне не оставалось ничего, кроме как плакать, сначала тихо - за слезы меня тоже ругали обычно, - а потом не стесняясь, навзрыд. На это мне тоже отвечала лишь тишина, поэтому вскоре я дал себе волю и ревел в голос с такой силой, что после у меня совсем пропал голос, ныл живот и долго не пропадала икота. В конце концов я уснул прямо на дощатом полу, под дверью, хотя это было больше похоже на какой-то странный обморок. Я не видел снов, но и не отдыхал, казалось, я просто сбежал в сны от обстоятельств, меня окружающих. Я ужасно не хотел просыпаться, но ничто не может длиться вечно. В конце концов, черт знает сколько времени спустя, я с трудом открыл глаза, преодолевая сопротивление слипшихся от влаги ресниц. Понял, что ничего вокруг меня не изменилось и хотел даже снова зареветь, но на это не было ни сил, ни слез. Я просто лежал и смотрел вверх, испытывая, помимо обиды, стыда и страха еще и ощущение какой-то нереальности - из-за низкого потолка, ведь я не был здесь раньше и к такому совершенно не привык. И я все ещё верил, что скоро меня отпустят, когда окончится наказание, ведь нельзя же держать меня здесь вечно?..
Холодно и сыро. По стенам и камню меж деревянными балками полз лишайник. Ему здесь было хорошо, а я снял рубашку и пытался в нее кутаться, чтобы согреться хоть как-то. Ужасно чесалось лицо от влажности окружающего воздуха, а тех вещей, что были рядом, нельзя было и коснуться — вздымалась пыль, от которой я чихал до боли в легких.
Задремав снова, как мне показалось, не больше чем на четверть часа, я понял, что потерял совершенно понятие о времени. Я, думалось мне, совершенно точно мог проспать сутки, а мог - всего лишь час. Я не знал даже, ночь сейчас или день. Это тоже очень сильно давило на нервы, а смутный ужас, что отец решил оставить меня умирать, чуть не стал причиной нового приступа паники, но я постарался не думать об этом - сильно зажмурился, так сильно, что боль в глазах перебила все мысли в моей голове, и это ненадолго принесло облегчение.
А потом я услышал шум, он доносился сверху. Шаги… они приближались!
Я поднялся на ноги, перепуганный донельзя, до решительно готовый умолять на коленях, реветь до второго пришествия, каяться Богу, да хоть уехать в монастырь - что угодно, лишь бы меня выпустили из этого сырого, пыльного и тесного ада, мне хотелось пить и есть, я вспомнил о сестре и беспокоился за нее.
Звякнул ключ в связке, провернулся в замке - и вот, вошел мой отец! Это был он! - и он что-то нес в руках, но я не присматривался, я причитал, кружил вокруг и беспомощно хныкал, цеплялся за его руки, в конце концов я чуть вовсе не повалил его на пол, но он как-то устоял и презрительно отпрянул от меня. Что-то поставил на землю и, вывернувшись из моих рук, переступил, как бы через меня, будто через пьяницу или оборванца, направляясь к выходу. Уже почти закрыв дверь с той стороны, едва не прищемив мне пальцы, он удостоил меня лишь фразой, полной сухого презрения:
- Если бы я сейчас уронил стакан с водой, то до завтра ты бы страдал от обезвоживания, а если бы уронил хлеб - пришли бы полчища крыс или муравьёв. Подумай об этом, когда в следующий раз попытаешься накинуться на меня со своими мерзкими лживыми оправданиями!
Дверь захлопнулась, и я вновь начал задыхаться, но теперь от обиды и жалости к себе. Меня даже не выслушали! Не попытались!
Нет, я не отрицал свою вину, скорее уж наоборот, я винил себя гораздо больше, чем отец, который, мне кажется, просто нашел очень удобный повод сделать то, чего ему давно хотелось. Я каялся, но я хотел настоящего наказания, какое полагается малолетнему убийце. Я был ребёнком, но я понимал, что преступников либо сажают в тюрьму, либо казнят, а не запирают в подвалах и не кормят водой и хлебом.
А еще я начинал смутно осознавать, что со мной действительно что-то не так. Это… это нельзя было считать “просто” ситуативным бешенством или тем что “меня вынудили!”, как говорил я, будучи ребенком. На самом деле меня не вынуждали, просто… что-то во мне нашло выход. Тот мальчик попался под руку этого странного злобного существа, которое обычно просто скрежетало внутри моей головы ржавыми шестеренками, а в тот момент вырвалось на волю, почуяв безнаказанность предстоящего насилия… как ему, нет, мне показалось. Я был мал, но я не был глуп. Отец часто повторял. что я странный, ненормальный, что я болен и что если бы не тот факт, что он на виду у многих, то мою голову уже давно бы выпотрошили врачи. Он говорил это, и сразу после твердил о важности обучения и выборе правильного пути, будто не он мгновение назад склонял меня к мысли, что я вообще не должен был рождаться и что все, что я делаю, не имеет значения.
Так вот какую “болезнь” он имел в виду… Именно в этот момент мне отчаянно захотелось перестать быть - и именно поэтому мне не предоставили такой возможности. Скажу, что я и до истощения довести себя не смог - воли не хватило, и в конце концов вода была выпита, а хлеб съеден. Довольно быстро - я еще не знал, что мое заключение затянется надолго, и что заходить ко мне будут не так часто, как хотелось бы.
Я остался наедине с собой, виной и страхом. Вскоре после своего “обеда” я забился в угол, укрылся какой-то мокрой ветошью и почти уснул, вздрагивая уже не от слез, а от холода, как вдруг ко мне пришло, подобно призраку ужаса, леденящее кровь и хребет озарение.
Я в самом деле его убил. Да, я слаб, худ настолько, что одежда была мне велика, а сила тела оставляла желать лучшего, но все-таки это был я. Прежнее осознание этого факта было каким-то эфемерным, словно то, что произошло, произошло не по-настоящему, а лишь в моих порочных мыслях, но вот теперь знание мое внезапно стало весьма существенным. Я вспомнил и ощутил всё - кровь, крики, тяжесть камня и размах собственной руки, легкую, но даже приятную боль - ныли скулы от разъехавшихся в улыбке губ.... Нет, не преуменьшай, это был оскал чудовища, пьяного от запаха крови. Мне было приятно и стыдно одновременно, а чувства эти вместе порождали во мне не поддающееся осмыслению отвращение к самому себе. Вместе с тем воспоминания о том, как именно это было… я лежал, смотрел в темноту и пролистывал, словно альбом с картинками, в голове то, что смог осознать, и таких “картинок” с каждой минутой становилось все больше, и чем дальше, тем гуще становилась эта адская смесь злобы, стыда, раскаяния и безумного удовлетворения. Я тогда еще не понимал, как можно среди добродетельного признания вины и искренней готовности к наказанию найти в себе удовольствие от совершенного греха, я был ребенком, и всё, что я чувствовал, только больше сводило меня с ума и не давало никаких ответов - я всё время, что просидел там, пытался понять, что же именно со мной произошло - помимо того очевидного факта, что я урод и убийца. Что я тогда понял сам - то, что никто, кроме меня, не ответит мне на этот вопрос.
Но то были философские - насколько был способен ребенок на философию - размышления о собственной вине и о том, что теперь будет. Куда более насущным был вопрос о страхе темноты и о том, что в ней прячется…
Тьма давила на меня. Я начал слышать… шорохи, точно кто-то медленно, с упоением сминал бумажные листы. Сначала я решил, что пришли крысы, но не было никакого запаха - это ни с чем не спутать! Воображение рисовало мне, как в подвале появляется мальчик с пробитой головой и камнем в руке - застывший взгляд, кривая гримаса испуга и боли, немой вопрос в глубине глаз: “Что произошло? Я ведь был жив, у меня были мечты, я хотел вырасти…”
Эта сцена застряла у меня в сознании, и я даже начал слышать вокруг себя влажные шаги, скрипучее дыхание над самым своим ухом, голос, зовущий в темный угол, завлекающий в объятия холода… И я не мог уснуть. Я ждал его. Сначала — чтобы объясниться, попросить его отпустить мое сердце, чтобы я не чувствовал более стыда. Спустя несколько дней — чтобы умолять о прощении. Он все приходил и приходил, и в конце концов прекратил исчезать в тенях, таращился на меня из них, шепотом подвывая, называя мое имя - но и только. Он не хотел меня убить - лишь извести тягучим ужасом, спросить: “За что?” - и ждать ответа целую вечность. Даже когда я умру, он будет спрашивать и спрашивать… Я не знал, что ему ответить, вжимался в стену и мотал головой, как бы отрицая то, что вижу, слышу и ощущаю.
Что я ему мог сказать, что я не мог дотянуться до своего отца и потому убил того, кто подвернулся удачно под руку?! Да и кто вообще в здравом уме счел бы это подходящим оправданием?
На исходе полутора недель я просил о смерти, я был измучен голодом, страхом и полной уверенностью что из этого теперь будет состоять моя, похоже, не слишком долгая, жизнь. Я разговаривал вслух с этим мертвым мальчиком, я совершенно забыл о факте наказания, о том, что наверху меня ждет сестра, что оказался здесь по воле отца. Меня больше не волновало то, что мне не дают умереть, принося хлеб (и все так же игнорируя все, что я пытался сказать - впрочем, отец и на припадки моего помешательства на мертвом мальчике не обращал никакого внимания - я пытался сказать ему, пытался понять, что же мне делать, но тщетно). Я пытался проводить на воде и хлебе выдуманные на ходу ритуалы, подобные тем, о которых пишут в страшных сказках - путая на ходу поминальные обряды с поеданием заговоренной пищи и раскидывание по подвалу кусочков хлеба, брызгал водой на себя и на все что видел, молился, пытался сотворить жизнь, соединить то, что не может быть единым, воскресить человека, как бы забавно ни звучало - тогда мне было не до смеха. Я пытался найти что-то, может быть, волшебное слово или порядок действий, хоть что-нибудь, что вернёт всё назад, отменит события прошлого.
Мне уже не было дела до насекомых и крыс, я устал, смертельно устал бояться и хотел сделать хоть что-то. Но мертвец не возвращался к жизни. Мне не давали шанса поторговаться за свою душу. Я не хотел становиться убийцей! Но я им стал...
Что же в тот день на тебя нашло, Дэниел? Почему ты решил, что сила дает тебе право на что-то? Что камень в руке делает тебя Богом? Что ты имеешь право решать? Господь, забери и очисти душу мою, если ее больше нельзя отмыть от греха и крови. Я не смог заставить себя разбить о стену собственную голову. Не хватило мне осознания собственной вины для того, чтобы сделать это. «Папа, — молил я, прижавшись к косяку двери плечом, — прости, прости, я не хотел, это вышло случайно… я виноват, я виноват, но я не хотел!»
Нет, на самом деле я хотел. Хотел, но не этого. Просто какая-то часть меня оказалась сильнее, чем мое воспитание и знание о том, что хорошо и что - плохо.
На самом деле я хотел убить того, кого я ненавижу. Но не мог до него добраться. Я хотел ощутить себя сильным… почувствовать, что я могу защитить себя, могу тоже сделать больно, если сильно захочу, точно так же, как больно сделали мне. Ощущать бессилие - все равно что испытывать агонию утопленника. Либо ты как можно скорее выберешься на поверхность, любой ценой, возможно даже утопив того, кто окажется рядом, либо, не справившись с навалившейся толщей воды, просто утонешь. Больше никогда-никогда не выплывешь. Как бы я ни был виноват в произошедшем, сейчас я понимаю - я хотел выплыть, выбраться из петли собственной слабости, которая затягивалась на моей шее медленно, но непреклонно, с каждым годом…
Я в конце концов затих вовсе, окончательно умолк, и, как бы подытоживая все размышления, мои губы снова против осознанной воли растянулись в улыбке… вдруг стало тошно, настолько, что душевная боль обратилась телесной. Но меня не стошнило - пустому желудку нечего было отдавать. Я прекратил улыбаться. Но бояться и размышлять я тоже в конце концов устал и в моем разуме сделалось пусто. Это было жутко, но принесло некоторое облегчение, и я впервые за несколько дней заточения смог уснуть по-настоящему.
Когда наказание подходило к концу, я к тому времени четко понимал две вещи - я чудовище, но мне не хватит духу убить себя, просто потому что я хотел жить, даже понимая, что моя жизнь, как у всякого мерзкого отродья, счастливой не будет. Я просто по-детски малодушно хотел жить. Тогда я не думал о таких вещах, как “лучше бы меня не стало”. Может и лучше, но я все еще здесь. Значит, срок моей жизни еще не закончен, следовательно - надо влачить свою вину до конца. А если говорить еще честнее - я просто боялся смерти. Меня пугала ее неизвестность и пустота, так что бежать в ее объятия для меня было еще хуже, чем жить с грузом вины.
Я уже потерял всякое понятие о времени, когда отец, спустившись в подвал, не принес мне еды, а заговорил со мной. Я смотрел на его крупную фигуру снизу вверх, с пола, и только потом вспомнил, что “в присутствии отца нужно встать и сесть только когда он даст на то разрешение”. У меня не было уже никаких сил, но я все же смог подняться на ноги - мне просто не хотелось больше его сердить, никогда.
- Всё ли ты понял? Ты осознал, что именно ты сделал? - его голос всё ещё отдавал покровительственным презрением, но он явно смягчился и не собирался более меня мучить… или его просто утомила вся эта ситуация, а убийцу больше не искали и в моем заключении в подвале уже не было смысла. - Ты - убийца, свое наказание ты заслужил. Пусть оно и окончено, но советую тебе помнить о том, что произошло, и в следующий раз или ты сможешь держать свой испорченный нрав при себе, или ответишь уже по всей строгости. Я оказал тебе услугу - цени это, Дэниел, и не подводи меня больше.
И выжидающе на меня уставился своими круглыми глазами с колючим взглядом цвета болотной тины.
- Не подведу, - я старался говорить громче, не бормоча себе под нос, все, чего я желал - убраться подальше от тьмы, от отца. Я вдруг понял, что очень хочу навестить сестру - для меня это было все равно что в середине весны выйти из прохладной тени на пригревающее солнце.
- Тогда иди, - отец сделал было шаг в сторону, пропуская меня к лестнице, но, не успел я сделать и пары шагов, как он вдруг сжал мое плечо и развернул меня к себе лицом. - Запомни - ты болел, так как тебя потрясло случившееся. Расскажешь кому, как на самом деле все было - я тоже всё и всем расскажу.
И я повиновался, просто не мог вести себя как-то иначе. Я ощущал свою вину, я понимал, что и как я сделал.
Первым делом я, забыв про прочие простые детские, да в целом человеческие желания, решил выяснить, как себя чувствует сестра… но и не только это. Отец не сказал мне о том, как он ей объяснил моё отсутствие, я не имел никакого понятия о том, слышала ли она мои крики. Мне ужасно хотелось узнать, насколько на ней отразилось случившееся и молил Бога - как всегда, безответного - о том, чтобы грязь и кровь на моих руках не замарала её души.
Я очень спешил, но мне хватило самообладания постучаться. Это отец входил в наши комнаты без стука, я же никогда не пренебрегал заботой об уединении - я понимал, насколько это ценно - когда твоё одиночество уважают.
- Да? Кто там?
Я давно не слышал её мягкого, звонкого голоса, слегка подернутого хриплостью от вечной слабости. На удивление она не звучала болезненно, скорее уж наоборот, тон её вопроса был исполнен обычного детского любопытства. И никто бы, наверное, тогда не подумал, что Господь ей отмерил так мало.
- Это я…
- Дэниел!.. - она затрепетала вся, полусидя в постели. На одеяле лежали пяльца с незаконченной вышивкой, и те подпрыгнули, когда она попыталась подняться, но запуталась в тяжёлых складках ткани. Я не смог сдержать улыбки, но та оказалась скорее горькой, чем сладкой.
- Не вставай, зачем! - я даже на миг забыл, откуда и зачем вернулся; в её глазах была только радость и совсем немного беспокойства - у отца хватило совести не посвящать маленькую девочку в ужасы, которые творились совсем рядом, можно сказать, на расстоянии вытянутой руки. - Я тоже тебе рад! Я скучал, сестрёнка!
Я сел на край постели - чуть утонув на мягкой перине, но всё равно был выше, чем моя милая Хейзел. Её волосы цвета золотых полей рассыпались по узким плечам, обрамляли ночнушку. Причесана. Умыта. Всё хорошо, о ней заботились… но я не был уверен, что это делалось из любви к ней. Скорее уж из ощущения гнёта совести, каковая не простит - хорошие отцы не морят голодом дочь и не держат её как зверушку. Впрочем, много позже я размышлял, что было бы с Хейзел, если бы о ее рождении никто не знал? Я испугался этой мысли.
Ничего хорошего.
Итак, я сел и взял её за руки. На пальце её красовался крохотный золотистый наперсток. Я не видел всей вышивки, но выходило у нее на удивление красиво и аккуратно…
- Если хочешь, можешь посмотреть, что у меня получается, - она заметила, куда направлен мой взгляд, и улыбнулась одними губами, но глаза её вдруг сделались бездонными и удивленными, а голос упал до шёпота. - Дэни, где ты был? Тебя не было... Очень долго! Отец сказал, что ты болеешь, и если придёшь ко мне, то могла заболеть и я… Ой, а теперь я не заболею?!
Моя сестра вдруг стала выглядеть такой испуганной, что я поспешил её успокоить:
- Нет-нет, теперь всё хорошо, ты не заболеешь!
- Ты выздоровел, да?! - Хейзел снова вспыхнула радостью, позабыв про свой давешний испуг. Она верила каждому моему слову так сильно, как многие люди священникам не верят…
- Да, конечно! - … и от этого становилось невероятно тошно, потому что в тот момент я ей врал. Но я не мог иначе. Черт с ней, с моей виной, но она могла начать бояться меня. А я был единственным человеком, которому на неё не наплевать. Забота о теле - это ещё не всё. Я любил свою сестру. И хотел сделать её счастливой… но пока не находил ответа на вопрос “как?”. В свои малые годы я понимал, что такое смерть, и потому прекрасно осознавал, что времени может не хватить… и всё же я хотел, чтобы в её жизни было что-то кроме лекарств и четырёх стен.
К сожалению, мы в тот день так и не объяснились - я лишь обнимал её, говорил глупости, а она и радовалась, что я снова с ней, и смущалась от непонимания. В какой-то момент она спросила, почему я такой грязный, пыльный, а в волосах у меня она отыскала клочки паутины – как-то я отговорился, невнятно соврав, что перед тем, как зайти к ней, спускался в подвал по поручению отца...Даже не соврал, почти. По существу, я лишь поддерживал отцовскую ложь, но не сказал сестре ничего нового. Я щадил её сердце, насколько это было возможно.
В конце концов, я даже начал её избегать. Я боялся, что могу сделать ей больно, ведь… ведь я в самом деле не хотел никого убивать! Не хотел!.. Но убил. Нельзя, чтобы это снова произошло. Я умру, если в какой-то момент обнаружу свои пальцы, сомкнутыми вокруг её тонкой белой шее.
… С того момента я закрылся от всех, посвятив всё свое время учёбе, даже личное, домашнее, не забывая лишь о растениях в саду. Мне нужно было уйти во что-то, куда-то устремить взор. И душа легла к книгам по истории мира. К мифам и сказкам незнакомых мне народов. Но я перестал посвящать Хейзел в свои куцые мечты, мне казалось, что так будет лучше для меня, и прежде всего, для неё самой. Я должен хорошо учиться, чтобы дать ей шанс пожить дольше, чем ей было отмерено. А я… может быть, смогу стать кем-то другим? Иным Дэниелом, который никого не убивал? Великим историком? Археологом! Да, я уеду далеко, уеду в Африку, привезу оттуда для милой сестры большой алмаз или же волшебный цветок, который вылечит ее… А для этого нужно учиться, да, много учиться.
Я старался не вспоминать о тех минутах, когда ярость застилала мне глаза, о минутах, в которые я был действительно счастлив и свободен.