Ты почти не жил, но уже всё сказано, всё кончено. Тебе всего лишь двадцать пять лет, но твой путь уже окончательно прочерчен. Роль, этикетки уже заготовлены: с ночного горшка в младенчестве, до инвалидной коляски… Жорж Перек «Человек, который спит»
Щелчок затвора. О Боже, у них не хватило ума даже звук на телефоне выключить? У входа в галерею не было изображения с перечёркнутым фотоаппаратом и, судя по всему, это стало хорошим поводом превратить выставочный зал в съёмочную площадку. Хватает одного «умного» взгляда на картину, чтобы все вокруг поняли, что они смотрят, что они вникают, что они не просто так сюда пришли. Для пущей убедительности хорошо что-то шепнуть на ушко своему спутнику и покивать головой. А ещё лучше рассмеяться после. Да. День однозначно проходит с пользой, надо обязательно это запечатлеть — главное ножку, ножку на фотографии вытянуть не забудь! А Саске ведь сперва показалось, что это ему здесь не место… Он бродит по узкому коридорчику уже минут семь и всё ещё никуда не сумел пристроиться из-за обилия псевдофотографов. Понял только, что картины, представленные здесь, не относятся к классицизму — единственное направление в искусстве, которое он запомнил, — что странно. Почему тогда тот билет семилетней давности был вложен в учебник по философии? Ему всегда казалось, что классицизм с ней связан. Складывает руки на груди и поднимает взгляд вверх — у люстры с бордовым абажуром клубится пыль. Всё в выставочном зале выдержано в похожих оттенках: шторы, вельветовая обивка у стульев для смотрителей, плинтусы и краска на картинах, которую удалось разглядеть через паутину волос посетителей, не дающих прохода. Разве что стены серые. Для контраста. — О! Давай ещё с этой и пойдём? — слышит Учиха. И начинает активнее крутить головой. В конце коридора виден проём с указателем и табличкой: «Продолжение экспозиции». Саске в последнюю очередь беспокоит, откуда он начнёт — пусть даже с конца — и потому он, без раздумий, переходит во второй зал. Дышать становится легче, но челюсти по-прежнему остаются сжатыми. Экспозиция… относительно новая. Вероятно поэтому и парит на её скромных просторах такое количество непрозрачных приведений — только и делают, что загораживают собой картины. «Понять» новое, вроде как, проще: нет странных сражений и оружия, которое неизвестно как называется, пышных и неудобных с виду одеяний и едва уловимых символов, наподобие погребального венка на заднем плане, по которому смотрящий должен уловить весь сюжет картины. Это не просто сложно, а ещё и скучно. Здесь же художники современники, изредка даже ровесники. Нарисована мясорубка — значит нарисована мясорубка. Она-то точно не будет молоть их мозги, вынуждая найти в себе смысл, самый обычный бытовой прибор на однотонном фоне. Ну захотелось автору, он и изобразил — тут вещи и «поэстетичней» есть, пойдём дальше. Только вот Саске почему-то не идёт. Картина в прямом смысле не умещается в рамки. Мясорубка объёмная: под жирным слоем масляной краски кроется картон, он же служит основой для деталей, что выходят за границы холста. Саске замирает, почёсывая тыльную сторону ладони короткими ногтями. Наконец он может рассмотреть каждый мазок. Фарша чересчур много, он занимает добрую половину картины, готовый вот-вот вывалиться из эмалированной тарелки прямо на истоптанный грязными ботинками пол галереи. Его цвет — багряный вперемешку с гнойным — вызывает отвращение. Словно мясо крутят уже неделю, не заботясь о том, что оно буквально успевает сгнить. Ничего страшного, ведь наверху потихоньку копится свежее. В палитре художника явно отсутствовал белый: на металле не прорисованы блики, он матовый, но вовсе не из-за особенностей материала. Его покрыла угольная копоть. Правда на заднем плане никого нет, никто не трогает злосчастную ручку. Она вертится сама по себе, приводя мясорубку в действие, и всё никак не может остановиться. Из решётки, как из вулкана, валит килограмм за килограммом. В ушах Саске стоит гудёж, такой же, как в детских воспоминаниях, в которых мама копошится на кухне, готовя котлеты. Та мясорубка была нужна, Микото вымывала её до блеска и убирала в коробку. Эта же бесполезна. Она будто… и сама устала. Саске подавляет зевок. Сегодня он снова плохо спал. Как и всю неделю. Как и всю прошлую. Виной могла бы послужить начавшаяся сессия, однако в этом году Саске не стал нагружать себя круглосуточными марафонами по заучиванию билетов с энергетиком в руках. Вместо этого начал ложиться раньше; раньше, чем ложился когда-либо. Но каждую ночь его что-то будило. Смотрел в потолок — на нём даже нет трещин, которые можно было бы сосчитать, — и мысленно отмечал, который раз за ночь он открыл глаза. Прислушивался поначалу, заведомо зная, что Итачи уже спит и шуметь могут только жучки на подоконнике. Проверял время, вздыхал и, если везло, быстро засыпал снова. И только через пять таких ночей до Саске дошло. Шумно всё это время было у него в голове. Тяжесть. В поры словно вбили десяток гвоздей и на каждый нацепили по грузику. Оглядывается. За спиной Учихи ещё одна не затенённая ничьим силуэтом картина. На ржавой поверхности — если холст пощупать, то на пальцах точно останутся рыжие пятна — валяется выпотрошенный тюбик, из горлышка которого выдавилась краска. Люстра висит прямо над картиной и потому, когда Саске приближается, лаковое покрытие начинает отсвечивать. Рабочее место хирурга… или скорее патологоанатома. Тюбик вскрыли не с целью аккуратно извлечь остатки. Его проткнули ножом прямо посередине и ковыряли, пока алюминиевые стенки не стали такими же острыми, как сам нож. А красная краска так и осталась сохнуть внутри, никому не понадобившись. Возможно, такой конец для него и не самый трагичный. Он устал быть наполненным, а теперь его настигла долгожданная пустота. Но для Саске она перестала быть спасением. Взгляд вправо — чайник, полный накипи, кипит на последнем издыхании; взгляд влево — смятая банка из-под газировки валяется на бугристом асфальте; прямо — тюбик; назад — мясорубка. Они устали. Они все устали от человека и его нескончаемых потребностей, устали быть вечно использованными. Саске тоже устал. Добравшись до ближайшей лавочки, он садится. «Гвозди» гнутся и выдавливаются из пор сами по себе. Лёгкость: внутренности будто становятся невесомыми. Саске смотрит на собственные руки, но они больше ему не принадлежат. В углу, под потолком висит камера видео-наблюдения — его сознание перемещается прямиком в её глазок. Он смотрит на самого себя от третьего лица. Кто этот парень и что он здесь забыл? Кто решил, что он человек, а не мясорубкачайниктюбиквещь? Кто вообще такой человек? И почему он может управлять только им, если ничем от остальных не отличается? В середине зала, на отдельной стене, висит слабо освещённая картина — лампочку на люстре пора менять. Сложный механизм, разглядеть его в деталях не выходит и потому всё сливается в ком, состоящий из искрящихся проводов и пластмассовых кнопок. Нажатие на фиолетовую — рука сжимается в кулак, нажатие на белую — голова опускается. Саске и есть этот сложный механизм, он резко перестал себя понимать. Ему впервые доверили пульт управления, который прежде стоял на «автопилоте», а инструкцию уже не найти, она давно выброшена за ненадобностью. Дыхание, моргание, мышление, даже процесс пищеварения — Саске видит изнутри и не имеет понятия, что с этим делать. Он слышит только сердцебиение, отдающее в уши, и больше ничего. Люди продолжают двигаться по кругу, минуя картину за картиной. Уродство. Он оказался так же уродлив, как тот прогнивший фарш. Для чего ему дан этот набор органов? Мигрень, прогнать которую вчера получилось только со второй таблетки. — Молодой человек, можно вас попросить? — произносит девушка, лицо которой он видит прямо перед собой, и протягивает телефон. — Я уже собирался уходить. Саске поднимается и идёт к выходу через коридор, в котором так и не стало просторнее. Девушка тем временем обращается к мужчине, что сидел рядом с ним, с просьбой сделать фотографию. Смеркается, дует северный ветер. Возможно, завтра выпадет снег. Под бордюром валяются разноцветные трубочки из-под сока, скрепки и маленькая ложечка с толстым держалом, предназначенная для детской ладошки. Саске не поднимает взгляда. Дома лежат не прочитанные конспекты, одолженные у Карин, и тридцать билетов по философии. На прошлой неделе Орочимару поставил ему незачёт и отправил на пересдачу. На подготовку остался один день, и он уже подходит к концу.***
На скамье лежит целлофановый пакетик, скудно наполненный ассорти из орехов. Кусочки ананаса и изюм в нём Саске упорно игнорирует. Всё же следовало пересыпать их в менее шумную упаковку, но времени и так не оставалось — он встал за полчаса до начала пересдачи, хоть и проснулся намного раньше. Завтрак не входил в планы, он предпочёл бы не есть вовсе, но спазмы в желудке стали невыносимыми. Пришлось перерыть все ящики и шкафчики, чтобы найти что-то маленькое, сухое, почти незаметное. Один только взгляд на холодильник вызывал у Саске рвотные позывы. Орочимару обращает взгляд на Учиху, который сидит теперь на втором ряду, а не на третьем. Внимание привлекает не шорох и не нахальство, которое проявляет его студент, завтракая — не на экзамене даже, а на пересдаче — прямо во время подготовки к ответу. Дело в том, что Саске совсем не выглядит нахально при этом. Рот едва-едва приоткрывается, а губы, цепляясь за очищенный фундук, подрагивают так, словно он делает это против своей воли. Орочимару переводит взгляд на лист и даже с первого яруса отмечает, что там нет ни единой заметки. Очевидно, Саске не готов. Ещё и остался последним. — Время вышло. Будешь отвечать? Саске перестаёт рисовать на листочке абстракции чёрными чернилами и убирает пакет в рюкзак. Взяв со стола книгу в фиолетовом переплёте, он спускается вниз. Орочимару указывает ему на стул, который стоит рядом с рабочим столом, а сам садится напротив. — Номер билета и вопрос. — Первый. Философия и культура, — отвечает Саске, не поднимая глаз с листочка и понятия не имея, что говорить дальше. Теребит пальцами. Пелена трёхнедельного сна с него всё ещё не сошла, но всё же, сквозь неё, Саске уже может слышать перешёптывания родителей об отчислении. Культура… то же самое, что и искусство. Привыкший думать, что он ничего в нём не смыслит, Саске вспоминает свой вчерашний визит в галерею. Возможно, мысли, посетившие его в тех серых стенах, помогут выкрутиться. К тому же, целью прихода в аудиторию являлась не только удовлетворительная закорючка в зачётке. — Культура делится на сферы, такие как… наука, техника религия и всё остальное, что является результатом труда человека. Особенно ярким проявлением культуры является искусство, — Саске произносит это чуть ли не шёпотом. — Умение изобразить… — Больше конкретики, — перебивает Орочимару. Саске сжимает в руках книгу, которая лежит у него на коленях, в надежде вспомнить хоть какую-нибудь деталь. Но молчание затягивается. Придётся играть с материалом так, как обычно с ним играются на лекциях — игнорировать всё, что было сказано «до», и заменять своими доводами. — Искусство может быть результатом, — уже более уверенно заявляет Саске. О, профессора ведь так волновало, что следует за чёртовым результатом! — А результат, в свою очередь, влечёт за собой влияние на целую эпоху и отдельного человека в принципе. Орочимару стучит по поверхности стола пальцами. На губах появляется ухмылка. — В чём смысл искусства? — Это не относится к теме билета. — Твоя предыдущая фраза тоже никак к ней не относится, — отрезает Орочимару, устремив на него строгий взгляд. — Хочешь сказать мне, что смыслом всего сущего является искусство? Даю тебе возможность попробовать. Почему же оно? Саске встаёт со стула и кладёт книгу на стол, упёршись в неё руками. Орочимару поднимает взгляд, подставив ладони под подбородок. Всё складывается прямо как в тот раз… да вот только криво. Во дворе рокочут снегоочистительные машины. Пару недель назад Саске счёл бы это за самый настоящий подарок, позволяющий не слышать вязкие речи Орочимару; теперь же он косится в сторону окна, надеясь, что мотор заглохнет. — Я хочу пересдать. А это… просто очередное доказательство вашей неправоты, — водит глазами по истёртому названию книги, высеченном на коленкоровом переплёте. — Если я начну, то вы скажете, что выражать себя творчески способен не каждый, а значит это не имеет никакого смысла. — Именно это и скажу. — Может и так. Но искусство существует не для творца. Оно нужно для обывателя, который приходит в галерею и вглядывается в эти картины, в последствии находя в них свой собственный смысл. Искусство абсолютно бессмертно. Орочимару щурится. — Бессмертно? До тех пор, пока не погибнет его творец. Картина без предыстории ничего не стоит, она пуста. Искусствоведы, как и «обыватели», люди эгоцентричные, доводилось иметь с ними дело. Они верят в своё видение настолько, что вовсе забывают о том, что думал автор. Куча придуманных смыслов по итогу образуют одно, — делает паузу, — бессмысленность. Пальцы Саске перестают сжимать книгу. Учиха садится обратно, глядя в сторону двери. Двигаться вновь становится тяжело, словно в рукава и штанины накидали щебня. — Самовыражение — это всего лишь предсмертная агония, — продолжает Орочимару. — Высокое искусство заключено в страдании, а о счастье пишут только глупцы… Все последующие слова сливаются в один глухой звук. Саске перестаёт слушать. Агония. То мгновение, когда в голове появляется мысль о собственной безоружности. О песочных часах, наполненных водой. О противоядии, в котором не хватает грамма необходимого ингредиента. О манжете рубашки, что зацепился за остриё мясорубки, тянущую в себя мясо в кожаной оболочке. Какой смысл придумали те «фотографы»? Какой смысл выдумал он сам? Это не имело никакого значения и никогда не будет иметь. Безымянный художник — безымянный из-за плохой памяти Учихи — докопался до сути и отобразил её в образах поломанных приборов. Но прийти и рассказать о вдохновении, пришедшем от разглядывания вещей на старой квартире, о потере их предназначения он уже не сможет — в месте, которое стало для картин домом, для творца не осталось места. — Ты не готов отвечать? — спрашивает Орочимару, поняв, что диалог Саске поддерживать не собирается — Не готов, — сипит Учиха. Даже если в аудиторию прямо сейчас ворвётся декан с вестью об отчислении, то он просто кивнёт и уйдёт домой, оставив пустую на одну клеточку зачётку на столе. — Разрешаю воспользоваться книгой, которую ты принёс. А после, будь добр, верни её в библиотеку наконец. Саске, никак не отреагировав на проявленное к нему милосердие, открывает книгу на странице с закладкой в виде просроченного билета. Только вот он понятия не имеет, где эта институтская библиотека находится — всегда пользовался услугами той, что находится в центре города. Карин вечно таскает его туда, чтобы позаниматься в приятной, по её мнению, обстановке. — А где… — Саске, — перебивает Орочимару, проводя пальцем по не оторванному «контролю» на «закладке», которая каким-то образом оказалась в его руках, — кем работает твой брат? — Итачи? А… Юристом-консультантом удалённо, — на автомате отвечает он и морщится. Даже здесь его приплели. — Понятно, — без какой-либо интонации произносит Орочимару. В глазах — безразличных и усталых — не видно никакой перемены. И только морщины, появившиеся на лбу, к которому приклеилось два тёмных волоска, выдают лёгкое разочарование.***
Ни звона ложек и вилок, ни оживлённых разговоров, мешающих сосредоточиться и ни одного человека в очереди к буфету — остался только слабый запах котлет, которые были приготовлены утром для студентов, обучающихся очно. Вечерникам тут делать действительно нечего. Над столом, на котором стоит табличка «чайный», горит одинокая флуоресцентная лампа. Перерыв между парами недолгий, но это последнее о чём думают Орочимару и Итачи, занявшие две табуретки с краю. — …в страдании? — Да. Каждый рано или поздно задумывается о своём существовании. Но процесс осознания не приносит никаких радостных эмоций, к которым так привык современный человек, окружённый увеселительными мероприятиями, поэтому принять истину способны только единицы. Это состояние либо пытаются лечить, либо просто отвлекаются на другие, более «важные» дела. — Это часто путают с депрессией, — дополняет Итачи. — Да, но это не она. Поэтому и говорю, что пытаются вылечить то, что лечению не поддаётся. Человек, в отличие от животного, обречён на вечные экзистенциальные страдания. Пытаясь хоть ненадолго спастись от этого, люди берутся за кисти и ручки. Произведения о счастье чаще всего принадлежат тем, кто эти мысли счёл чушью. «Ну и бред», — подумал Итачи, глядя в окно, занимающее всю стену, но ответил: — Вы правы… Жаль, что вы не сможете быть моим научным руководителем, когда я начну работу над дипломом. — Всё могло бы обернуться иначе, если бы мы встретились не на юридическом, а на философском факультете. — Я не жалею, что поступил именно сюда. Профессор Орочимару, — гарантированный способ понравиться человеку — это называть его по имени, — мне всегда было интересно, почему вы преподаёте там, где ваш предмет является второстепенным? Вы ведь, как никто другой, разбираетесь в нём. Лампа начинает моргать. Орочимару оглядывает Итачи, сидящего в расслабленной позе. — Меня бы уволили быстрее, чем я успел бы провести первый экзамен, — озвучивает он то, что первым пришло в голову. — Дело как раз таки в том, что философия — не предмет. Я был студентом филфака. Мало кто понимает, для чего туда поступает. Я в таких студентах не заинтересован. Орочимару не считал своих однокурсников и преподавателей… он в принципе их не считал. Поэтому сейчас, стоя за кафедрой и наблюдая за всеми рядами сразу, а не только за теми, что находится ниже собственного, он ищет того, кто всё же способен вырваться из колеса и согласиться с тем, что говорит преподаватель по предмету, который половина группы прогуливает. — Юрфак не сильно отличается. Специальность, ради которой сюда все так рвутся, никому на самом деле не нужна, — дополняет Итачи, подавив зевок. Если бы это услышала Микото, то точно бы грохнулась в обморок. Но именно благодаря такому подходу её сынишка метит на красный диплом, которым она потом в порыве гордости сможет донимать младшего. — Да. Но против системы, которую люди разработали, чтобы не было времени думать, пойти трудно. — Мне, как оказалось, она тоже безынтересна, — продолжает Учиха, глядя Орочимару прямо в глаза. — После того, как получу корочку, я пойду по вашим стопам. — Вот как, — сухо отзывается Орочимару и лезет в карман. Выудив оттуда чудом не помявшийся билет, он протягивает его Итачи, который уже собирался встать. Бросает взгляд на наручные часы — до начала второй пары минуты три. — Сходи как-нибудь, это в дополнение к нашему сегодняшнему разговору. — Спасибо большое, — отвечает он, мельком глянув на название. — Непременно.***
— Давай сюда зачётку. Снегоочистительная машина всё-таки заглохла.