Щегловск
6 августа 2021 г. в 00:10
Примечания:
Надо, наверно, предупредить что тут будет много рейтинга (и политических споров!)
Для нового допроса их впервые за много дней вывели на улицу. Там стоял мороз — такой, что даже щеки щипало, а снег блестел на свету, как битое стекло. В небе, подернутом дымкой, висело мутное матовое солнце; неяркое сияние растекалось вокруг него перламутром.
Их привели к церкви — судя по размерам, престольной церкви Петровского монастыря. Они долго стояли и мерзли у крыльца, дожидаясь, пока их позовут. Конвойные, отойдя на десяток шагов, курили и перешучивались.
Ракитин с начдивом сперва молчали — после затхлой кельи оказаться на улице и вдыхать морозный воздух было очень приятно. Потом Ракитин, вспомнив вчерашнего Соловьева, стал спрашивать, кто из современных авторов начдиву нравится. Начдив заявил, что из всех жанров больше всего ценит сатиру — «потому что, если взять любую кошмарную вещь и немного ее повертеть, то обязательно выяснится, что с другого своего бока она ужасно смешная».
— Что, и война смешная? — Спросил Ракитин. — И большевики?
Начдив скривил губы.
— Ну что вы, война — это сплошной абсурд, как по мне. А большевики так просто обхохочешься. Как-нибудь я вам дам почитать, что про них пишет Аверченко*.
Тут приказали вести их внутрь.
Ракитин догадывался, что за дни постоя большевики успели разгромить церковь. Но даже он не представлял, насколько этот разгром был полон — кажется, ни один предмет на своем месте не остался. Иконы пообдирали и сложили в углу; это было ожидаемо. Но успели и выломать алтарь, и снять паникадило, и унести куда-то подсвечники. На полу, сплошь в грязных следах, хрустело разноцветное стекло. У стен стояли ящики с боеприпасами. Под сводами висела красная растяжка — «Вся власть советам», конечно же. От церкви сохранился только запах — воска и лампадного масла, но и к нему уже примешался враждебный запах мокрых шинелей и дешевого табака.
Начдив на входе замер и демонстративно перекрестился. Ракитин был уверен, что он никогда не делал этого так старательно, как сейчас, даже когда в детстве ходил с маменькой в церковь.
Красные командиры сидели недалеко от алтаря. Состав был все тот же: комиссарша, товарищ Эйхманс и комкор Белов. Кроме них, по церкви еще расхаживали четверо красноармейцев в богатырках — эти, видимо, для безопасности.
Красные командиры дружно повернулись к начдиву. Первым заговорил товарищ Эйхманс:
— Давайте-ка я вам кое-что расскажу, граждане контрреволюционеры. Ваша карта бита. В Красноярске войска перешли на нашу сторону, и теперь город во власти большевиков. Тем белогвардейцам, кто до сих пор не околел и не сдох от тифа, крышка.
Сибирская армия отступала к Красноярску не просто так. Туда еще осенью отвели Первую армию — чтобы она отдохнула, перевооружилась, а потом, в случае чего, пришла на помощь Второй и Третьей армиям. Очевидно, что и потеря Омска, и предательство чехов были теми самыми крайними обстоятельствами. У отступавших, в общем-то, оставалась одна надежда: на свежие силы в Красноярске.
Ракитин представил, каково им будет — после того, как они оставили железную дорогу, как бросили артиллерию и эшелоны с раненными, как прошли много сотен километров по морозу через глухую, заснеженную тайгу — узнать, что город, где они надеялись найти помощь, в руках врага. Что им теперь делать? Куда отступать дальше? И куда теперь бежать им с начдивом?
— Чертовы идиоты похерили весь тыл, — пробормотал начдив. — Как мы не проиграли с такими-то командирами сразу в восемнадцатом, а?
Товарищ Эйхманс, полюбовавшись их реакцией, продолжил.
— В общем, выхода у вас два остается. Либо вы вступаете в рабоче-крестьянскую красную армию, и кровью искупаете свои преступления против трудового народа. Либо мы вас, как говорят в чека, шлепнем.
Начдив вскинул голову и смерил товарища Эйхманса надменным взглядом. В нем не было ненависти — только отвращение, и отвращение такого рода, какое испытывают обычно к огромным уродливым насекомым.
— По-вашему, я угробил свою дивизию, чтобы вам пойти прислуживать? Катитесь к черту.
Товарищ Эхйманс выразительно повернулся к Белову — мол, ваш сынок, вы с ним и беседуйте.
— Володя, — сказал комкор Белов, — напрасно ты так.
Начдив повернулся к нему, как танк, всем корпусом.
— А, красный комкор, — протянул он нараспев. — Выслужился, да? Хорошо за предательство платят?
Белов побагровел. Когда он заговорил, его голос от ярости подрагивал.
— Как ты смеешь. Да это вы — предатели и мятежники. Вы позвали сюда интервентов, всех этих англичан, американцев, японцев, всех, чья нога раньше не смела ступать на русскую землю! Большевики, в отличие от вас, Россию сохраняют. И только они смогут вернуть все то, что у нас отобрали в минуту слабости.
Начдив повернулся к Ракитину.
— Полковник, вы у нас человек начитанный. Скажите, у Маркса что-то такое и было написано?
Ракитин знал, что красное командование нельзя злить слишком сильно, и что нынешняя эскапада, скорее всего, будет стоить им обоим дорого. Но удержаться он никак не мог. Бесстрашие начдива было ужасно заразительным.
— Виноват, — отозвался Ракитин ему в тон. — Единственной книгой Маркса, которая у меня была, я растопил печь.
— Маркс писал о том, — в разговор вступила комиссарша, и надо отдать ей должное, держалась она лучше, чем Белов, — что бытие определяет сознание. Ваша классовая принадлежность не позволяет вам понять, насколько сильно вы заблуждаетесь. Так послушайте по-другому. Революция уже победила здесь. И скоро она победит по всему миру. У всех, кто не с нами, выбор простой: либо примкнуть, либо исчезнуть. Классы-угнетатели — это отжившие формы, вроде динозавров.
— К слову, — Ракитин поднял руку, — я, например, из крестьян. Не все противники коммунизма непременно угнетатели.
Стало тихо. Было слышно, как за окном кто-то скрипит морозным снегом, прохаживаясь туда-сюда.
— Вы? Крестьянин? В жизни не поверю, — товарищ Эйхманс сплюнул на пол. — Да у вас рожа интеллигентная.
Настала очередь Ракитину оскорбиться.
— А как, по-вашему, должны выглядеть крестьяне? Косая сажень в плечах, борода до пояса? Крестьяне, я бы попросил, разные бывают. Нас восемьдесят миллионов человек.
Ракитин вытащил из внутреннего кармана документы, вручил их комиссарше. Та прочитала вслух:
— Место рождения… деревня Остров, Псковская область. Сословие… крестьянское. Товарищи, это правда.
Красные командиры молчали, переваривая новость. Конечно: ведь то обстоятельство, что белый офицер выслужился из крестьян, вступало в прямое противоречие с совдеповской пропагандой. Ракитин, впрочем, не рассчитывал, что они хоть немного усомнятся в своих взглядах. Известно, как это работало: сейчас они подумают-подумают, и придумают для себя удобное объяснение.
— Все, хватит, — сказал товарищ Эйхманс. — Будь моя воля, вас обоих прямо отсюда вывели бы во двор. Но из уважения к товарищу Белову, который служит советской власти верой и правдой, дам вам три дня. Будете сидеть в камере и думать. Ясно? Хорошенько думать.
Когда они вышли на улицу, было еще светло. Падал снег. После жарко натопленной церкви мороз пробирал до самых костей.
— Ну, что теперь скажете? — Спросил Ракитин, пока их вели к корпусам. — Смешно?
— Мне кажется, что от смеха я умру раньше, чем меня повесят, — ответил начдив серьезно.
Вечер после допроса они провели в молчании. Начдив над чем-то размышлял; он сидел на кровати, скрестив ноги по-турецки, и глядел в стену. Ракитин пытался начертить в блокноте план монастыря. Делал он это просто чтобы занять руки: теперь, когда стало известно, что Красноярск в руках у большевиков, его планы потеряли всякий смысл.
От монастыря до Красноярска было не меньше пяти сотен километров — по чужой теперь территории, где их будут искать, и где им нельзя передвигаться по железной дороге. Но до Красноярска добраться мало: никто не знал, как далеко на восток простирается советская власть. Признавать правду было тяжело, но Ракитин заставил себя это сделать: он теперь понятия не имел, как отсюда сбежать.
До восьми часов у них над дверью горела лампочка, чей рыжий мутный свет едва-едва рассеивал декабрьскую темноту. В восемь лампочку им гасили — в тюрьме был отбой. Зато в тот же час включался огромный прожектор, освещавший внутренний двор. Свет прожектора разбегался по камере белыми квадратами.
Когда этим вечером включился прожектор, начдив сел к Ракитину на кровать.
— Что-то у вас очень мрачный вид, полковник. У меня к вам предложение.
Начдив стянул с себя сапоги, а затем в несколько неспешных, картинных движений разделся. Когда он, управившись, сел напротив Ракитина, его лицо оказалось в белом квадрате.
— Вы что, пытаетесь меня соблазнить? — Спросил Ракитин.
Начдив ласково прищурился.
— Так точно.
Ракитин знал, что должен отказаться. Раны начдива еще толком не затянулись, да и за камерой наверняка присматривали.
Начдив наклонился к нему близко-близко.
— Да бросьте, полковник. Я же вижу, что вам хочется.
Это кто угодно бы заметил — Ракитин стал дышать сбивчиво, тяжело, и у него никак не получалось с собой справиться. Поэтому, чтобы не наделать глупостей, Ракитин от начдива отодвинулся.
— Ну и ладно, — начдив старательно разыгрывал огорчение, — но тогда мне придется самому как-нибудь справиться.
Начдив откинулся назад, оперевшись на руку, а другую руку положил себе на бедра. Немного раздвинул ноги, точно для того, чтобы от Ракитина ничего не укрылось. Сжал свой член, осторожно, неторопливо провел ладонью вверх-вниз. Смотрел он при этом, не отрываясь, на Ракитина.
Ракитин чувствовал, как с каждым мгновением изначальная решимость его тает. Карандаш он куда-то уронил от смущения; отвлечься ему было не на что. Сейчас он склонялся к мысли, что и раны у начдива, судя по всему, в полном порядке, и что никто в здравом уме не будет пялиться сквозь глазок в их темную камеру.
— Постойте, Владимир Павлович, постойте. Я, пожалуй, передумал.
Ракитин не умел раздеваться ни так сноровисто, ни так картинно. Да и надо было умудриться еще снять все то, что он натянул для тепла: американский кардиган, френч, шерстяную рубашку. В келье по-прежнему было промозгло и сыро, но когда Ракитин разделся, он никакого холода не почувствовал.
Начдив его рассматривал совершенно открыто.
— И чего вы отнекивались, вы ведь уже совсем готовы, — он дотронулся Ракитину до набухшего члена, будто любопытствуя. — А Бог вас не обидел, полковник. Я даже начинаю сомневаться в своих, с позволения сказать, возможностях.
— В прошлый раз вас ничего не смущало, — ответил Ракитин, у которого лицо пылало, как у юнкера.
— В прошлый раз, напомню, я был довольно-таки пьян.
Начдив лег на спину, Ракитин навис над ним. Начдив весь замер в предвкушении и глядел на Ракитина не отрываясь и не моргая.
— Прошу вас, скажите, если станет неприятно, — Ракитин убрал с его лба мокрые волосы.
Начдив покивал с готовностью. Он, кажется, совсем Ракитина не слушал.
— В будущей войне танки должны играть ведущую роль, и для этого необходимо создавать отдельные танковые соединения, — Ракитин сам удивился тому, каким любовным, нежным тоном он это произнес.
Начдив тут же пришел в себя.
— Чепуха. Танки годятся только как вспомогательная сила. Да у англичан во время наступления на Сомме из трехсот танков в строю осталось десять**.
— Вы ранены, — сказал Ракитин строго, — и мы оба должны за этим присматривать. Пообещайте, что как только, так сразу…
— Да обещаю я, обещаю. Боже, полковник, вам же били за такое морду, а? Признайтесь, били.
Ракитин сел, развел начдиву ноги, и принялся за подготовку. Он предполагал, что тут не должно быть больших различий: надо действовать медленно, осторожно, следя за тем, как отзывается чужое тело, когда оно болезненно сжимается, а когда, наоборот, расслабляется; сперва один палец, потом, через какое-то время, второй. Потом можно попробовать и самому. Ракитин входил понемногу, неспешно, позволяя привыкнуть. Наконец, он вошел полностью — и почувствовал, что начдив вздрогнул всем телом. Наверно, это все-таки было слишком.
Ракитин наклонился к нему.
— Все в порядке?
— В полном, — сказал начдив, Ракитина обдало его горячим дыханием. — Продолжайте.
Ракитин стал двигаться — сперва медленно, понемногу, но скоро он увлекся и перестал себя сдерживать. Потом начдив обхватил ладонью его затылок и притянул к себе. Они стали целоваться, сбивчиво и жарко. Ракитин уже совершенно себя не помнил — сердце оглушительно громыхало, между поцелуями он что-то шептал, но начдив, тихонько постанывавший, вряд ли хоть что-то услышал.
Начдив закончил первым, но и Ракитина хватило ненадолго.
Они легли рядом, накрывшись тулупом. Тулуп кололся, лежать вдвоем на узкой койке было очень неудобно. Но исправить этого было никак нельзя: у Ракитина по всему телу разлилась приятная слабость, а начдив вообще не шевелился и почти не дышал — понять, что он жив, можно было только по редкому, размеренному стуку его сердца.
В приливе нежности Ракитин положил руку начдиву на грудь. Тот, очнувшись, повернулся к нему.
— А ведь со стороны по вам, полковник, ничего такого не скажешь. Кажется, что вы такой сдержанный, нелюдимый интеллигент.
— Я такой и есть.
Начдив вздохнул и осторожно снял с себя его руку.
— Послушайте меня, я все-таки старше вас по званию. Вы не такой.
Он вылез из-под тулупа, стал одеваться. Ракитин должен был заняться тем же, но он не мог заставить себя пошевелиться. Ему хотелось лежать и перебирать в своем воображении картины, мало подходящие не только сдержанному офицеру, но и вообще человеку хоть сколько-нибудь приличному. Например, как они выберутся из России, окажутся в том городе с цветущими каштанами и сиреневым небом — и тогда, даст Бог, Ракитин не выпустит своего начдива из постели недели две. А может, и три.
В семь утра рыжая лампа над дверью зажигалась, и заключенных поднимали. Им давали завтрак — если за завтрак могли считаться старые сухари, оставшиеся, судя по всему, еще от монастырских запасов, и горький чай. Начдиву с Ракитиным, как пленникам с особым статусом, еще полагалось по два куска сахара. Начдив бросал сахар в чай и размешивал. Ракитин, по старой привычке, пил с сахаром вприкуску.
Этим утром было, как всегда, темно. Ракитину казалось, что он уже забыл о временах, когда просыпался засветло. За окном выла вьюга, в трубах гудел и бился ветер.
Келья за ночь успела остыть так, что от дыхания шел пар, а на стенах поблескивала изморозь. Им выдали немного дров. Они затопили чугунную печку и сели к ней поближе, едва не касаясь плечами раскаленного железа.
— Расскажите мне про своих родителей, — вдруг попросил начдив, размачивая сухарь в чае. — Моего отца вы имели удовольствие видеть, а я про вас ничего не знаю.
Ракитин задумался. Он до того никогда о своем детстве не разговаривал.
— Это не та история, которую вы ждете услышать, — сказал он наконец. — Мои родители души во мне не чаяли.
Начдив поднял взгляд от стакана.
— А это, может, главное, что мне в вас нравится. Что вы не соответствуете ожиданиям.
Ракитин был поздним ребенком. Его родителям — состоятельным крестьянам из села Остров — бог, как они сами говорили, не давал детей. Они перепробовали все средства: ходили к земским врачам, к знахарям, ездили в дальние богомолья. Когда они уже отчаялись, матушке приснилось, что в избу залетела белая птичка и села ей на руку. После этого она узнала, что беременна.
Поздние роды подкосили матушкино здоровье, и без того хрупкое. Через три года она умерла, Ракитин ее почти не помнил. С ним остался отец. Отцу тогда было уже за пятьдесят, односельчане его уважали, но близко с ним не сходились — очень у него был вздорный, неуживчивый характер.
И вот этот сварливый, нелюдимый мужчина сильно к своему сыну привязался. Ракитину прощали любые выходки и капризы: он просыпался, когда хотел, бил дорогие чашки из матушкиного приданого, на базарах клянчил сладости. Отец кричал на него, может быть, всего пару раз, а наказывать вообще никогда не наказывал, тем более не бил. Лет до двенадцати Ракитин, как маленький, спал вместе с отцом на печи. Когда он падал, когда разбивал себе коленки, когда резал пальцы осокой, он всегда шел к отцу — плакать и жаловаться. Отец ерошил ему волосы, приговаривая: «тише, маленький, тише».
Когда Ракитин, уже подростком, поступил в школу вольноопределяющихся, отец каждую пятницу мотался за сто километров в Псков, отрываясь от дел и хозяйства — все ради того, чтобы забрать своего мальчика домой. А потом, в ночь на понедельник, отец вез его, сонного и недовольного, обратно — перед занятиями они успевали зайти выпить кофе.
Когда Ракитину исполнилось двадцать, он вздумал рассказать, что мечтает поездить по Европе, как дворянские сынки и дочки — посмотреть Флоренцию, походить по итальянским музеям. На Рождество отец подарил ему деньги, которых на поездку как раз хватило.
— Я, кстати, в Европе никогда не был, если войну не считать, — сказал начдив. — А вашу историю хоть сейчас в агитационную газету помещай. Вон, мол, как крестьяне жили при царе-батюшке.
— Ну, мой отец считался состоятельным, да и для него это были большие деньги. Я же сказал: он ужасно меня баловал.
Ракитин вспомнил, как он из каждого города, в котором останавливался, отправлял отцу открытки. Он искал снимки мест, которые ему понравились, а на оборотной стороне писал: что за место, что в нем примечательного. Телеграммы от отца приходили в крупные города, получался такой разговор через расстояние и время.
Из Флоренции Ракитин отправил отцу панораму с Виале-дей-Колли, откуда поверх столетних кипарисов и средневековых бастионов открывался вид на старый город, на терракотовый купол Дуомо, на окутанные дымкой холмы по ту сторону долины. Приехав в Рим, Ракитин получил телеграмму: «Какой купол здоровый. Ты на него забрался?»
Рассказывать дальше Ракитин не смог. Он замолчал.
Начдив осторожно взял его за подбородок, повернул к себе.
— Вы скучаете по нему?
— Очень.
— Что с ним стало?
Отец умер в самом начале войны, когда было еще непонятно, чем все закончится. Ракитин тогда приехал домой на Рождество — он исправно брал увольнительную на каждый праздник, хотя командованию это и не нравилось. В тот день было холодно, шел пушистый мягкий снег; отец умер во сне, а вечером перед тем они, как обычно, пили чай, и Ракитин ничего не заподозрил.
Хозяйство после смерти отца пришлось распродать, а вот с домом Ракитин расстаться так и не смог. Ну, ничего: сейчас-то в их просторной избе с резными ставнями хозяйничают какие-нибудь комбедовцы.
— Вас баловали и не били, и глядите, каким хорошим человеком вы выросли. Может, если остальных бы так воспитывали, всего бы этого не случилось.
Ракитин сморгнул слезы.
— Ну, теперь вы обязаны рассказать и про ваше детство.
В печной трубе гудел ветер. Начдив наклонил голову, будто прислушиваясь к нему.
— У меня история неинтересная. Воспитывали в строгости, наказывали по поводу и без. Лупили, как без этого — у отца в молодости рука-то была тяжёлая. Но я ведь из семьи военных, там по-другому не принято. Служил отец, служил дед, служил прадед, прапрадед чуть ли не самому Петру Первому сапоги чистил. Я все это ненавидел, особенно после того, как родители разъехались. Армия мне представлялась чем-то из «Поединка» Куприна. Но меня заставили — кто бы мне позволил ломать семейную традицию.
Начдив, глядя на огонь, улыбнулся — криво и безрадостно.
— Иногда я вспоминаю кадетское. Или занюханные гарнизоны, где приходилось служить. Тогда я чувствую такое, знаете, смутное удовлетворение от того, что в семнадцатом году половину моих однокашников перестреляли и перевешали***.
Ракитин вспомнил, как в 1918 году они баграми вытаскивали из Волги разбухшие трупы — за погоны цеплялись водоросли, лица объели раки. Всех убитых офицеров торжественно, при большом стечении народа, похоронили в закрытых гробах.
— Потом началась Германская. — Начдив поднял брови, словно сам удивлялся тому, о чем рассказывал, — И я втянулся, представте себе. На фронте вдруг оказалось, что война — это не муштра, не тычки в зубы, не обалдевшие от скуки офицеры, не пьянки, не «так точно, ваше высокоблагородие», не… — он умолк. — Да что я вам рассказываю, вы сами знаете. Я понял, что война — это стихия. Шторм. Стальная буря. Где ты либо сдохнешь, и так тебе и надо — либо ты всех убьешь, и тогда останешься жив. Стихия могущественна. Ей наплевать, хорошо ли ты маршируешь, нравишься ли командованию, красиво ли скачешь с шашкой наголо. Ей на все наплевать. Но только там, только перед лицом этой стальной бури ты можешь показать, каков ты на самом деле.
Когда начдив закончил, в глазу у него полыхал огонь — будто там, в глубине зрачка, отражались молнии и всполохи.
Ракитин молчал: он не знал, как на такое ответить. Посочувствовать? Восхититься?
— А кем вы хотели стать… до того, как вас отправили в армию?
— Я не помню. Представьте себе, совершенно не помню.
Сложно было определить, когда темное, мрачное утро перетекло в день: днем было так же хмуро, так же низко висели тучи, так же свистела вьюга. Через несколько часов дрова прогорели, и чугунная печь сразу остыла — Ракитин, расхаживая взад-вперед по келье, чтобы согреться, все думал над тем, почему монахи здесь, в холодной Сибири, не поставили нормальных печей. Плоть, что ли, холодом усмиряли?
Днем к ним пришел комкор Белов. Он был в шубе и богатырке с красной звездой. Что-то в его манере держаться неуловимо поменялось: кажется, комкор был в ярости, хотя и пытался это скрыть.
— Ситуация изменилась, — заявил он с порога. — Мы разбили белогвардейскую армию под Красноярском, в плен попали несколько генералов.
Ракитин переглянулся с начдивом. Конечно, к Красноярску подходила не одна-единственная армия, а множество отдельных разобщенных подразделений. Кого именно из них разбили красные — и удалось ли кому-то прорваться дальше? От комкора Белова, впрочем, добиваться правды было бесполезно.
— … Москва хочет, чтобы в Красноярске устроили открытый процесс над белогвардейскими преступниками. Дело будет громкое. Жалеют, что Колчака**** не поймали, но там и без Колчака много важных птиц. Тебя, — Белов ткнул в начдива пальцем, — тоже туда хотят. Ты понимаешь хоть, что это значит?
Начдив поднялся с койки. Несмотря на холод, он был в одной гимнастерке. Ракитин, глядя на то, как начдив выпрямился, как подошел к подоконнику и прислонился к нему, как скрестил руки на груди, подумал о том, что невозможно не любоваться этими неторопливыми, сдержанными движениями.
— Открытый суд, закрытый, вообще без суда — мне без разницы. Я не признаю большевистскую власть, а значит, не признаю ее право меня судить.
Белов подошел к нему. Теперь они стояли друг напротив друга. Белов в своей шубе смотрелся громоздким и уверенным.
При словах «открытый процесс» Ракитину вспомнились времена Французской революции. Большевики многое оттуда брали — террор, «врагов народа», Вандею — почему бы и судилище не позаимствовать. Правда, у якобинцев в Революционном трибунале можно было защищаться и спорить. Большевики же любили, когда обвиняемые сами, на публику, во всем признавались. В конце концов, чекисты не за красивые глаза получали свой повышенный паек.
Белов сказал:
— Выбор у тебя простой, Володя. Либо ты вступаешь в Красную армию и служишь ей верой и правдой. Либо — сам понимаешь, не маленький.
Начдив, черный силуэт на фоне окна, не шелохнулся.
— Сделай милость, засунь уже себе куда-нибудь это предложение. Я же сказал — нет.
Белов неожиданно вышел из себя.
— Ты бы мог проявить хоть каплю благодарности! Думаешь, мне доставляет удовольствие защищать тебя? Или мне приятно тут твое присутствие? Или мне нравится выслушивать о твоих выходках?
Он перешел на повышенный тон — уверенный, властный тон человека, который привык приказывать, привык разносить в пух и прах подчиненных, привык орать на плацу за неправильный выход или кривой маневр.
У Ракитина от злости задрожали пальцы. Он очень хотел вмешаться, но начдив, пожалуй, этого бы ему не простил.
— Я тебя не просил.
— Еще бы! — Воскликнул Белов. — Еще бы ты меня просил. Господи, да ты посмотри на себя, кем ты стал. Ты ведешь себя, как блядь!
Значит, за камерой все-таки следили.
Начдив повел себя так, будто именно к этому повороту разговора и готовился. Он шагнул в сторону, склонил голову набок.
— Знаешь, я думаю, что из нас двоих блядь все-таки тот, кто предал избранное народом правительство и пошел на службу к узурпаторам. То есть, не я.*****
Комкор Белов, дернувшись вперед, залепил ему пощечину.
Ракитину отчетливо было видно, как начдив заулыбался, оскалив зубы.
— И когда ты таким стал? — С ненавистью проговорил Белов.
Он развернулся и ушел из камеры прочь.
Примечания:
* Аркадий Аверченко, популярный в то время писатель-сатирик. Аверченко с самого начала выступал против большевиков и едко их высмеивал (у него, например, как раз в 1920 вышел сборник хлестких и злых эссе "Двенадцать ножей в спину революции")
** После Первой мировой по сути было два взгляда на то, как применять танки. 1) Танки -- это вспомогательная сила, а глава все равно пехота 2) Танки могут быть самостоятельной силой, и более могущественной и победоносной, чем пехота. Второй взгляд в конце концов трансформировался в доктрину блицкрига; он же лежал в основе успеха немцев в начале Второй мировой. То есть у начдива тут довольно ретроградные в военном смысле идеи.
*** В 1917 по армии действительно прокатилась волна расправ над офицерами (во флоте, кстати, было то же самое).
**** Адмирал Колчак был, по факту, главой всей белой Сибири. Во время описываемых событий он еще не в плену, но феврале большевики арестовали его и казнили.
***** Тут начдив имеет в виду ключевое для 1917 года противопоставление: Учредительное собрание (действительно избранное на демократических выборах) и большевики, которые его разогнали. Многих именно это и заставило выступить против большевиков с оружием в руках.
(Кажется, комментарии превращаются в историческую справку. Простите бога ради)