ID работы: 10621824

soleil soleil

Слэш
PG-13
Завершён
126
автор
Размер:
46 страниц, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
126 Нравится 20 Отзывы 53 В сборник Скачать

let's burn

Настройки текста
Через приоткрытое окно сочится вечерняя прохлада и шум барабанящего по крышам дождя. Дождь не по-летнему долгий, тёплый и сильный, льёт стеной, отстукивает звонко. Радостный город купается, встряхивает с брызгами зелёными кронами, подставляет мостовые, довольно урчит пенящимися каналами. Раньше Уён бы тут же выскочил на улицу – прыгать по лужам, оскальзываться на мокрых камнях, легонько дёргать ветви деревьев, чтобы вода с них – и прямо на него. Чтобы стоять под дождём, задрав голову, пока волосы смешно пушатся и вьются, а крупные капли катятся по носу и щекам, и вдыхать запах сырой земли, а потом сразу же залезть в горячую ванну. Чтобы чувствовать. Чтобы жить. Сейчас Уён в четвёртый раз спрашивает, не холодно ли Сану. – Ты достал, – доверительно сообщает Сан и снова ёрзает, всё пытаясь устроиться поудобнее. В палате столько всего навалено – высятся стопками комиксы, раскидана по полу одежда, на тумбочке светится экран ноутбука, а рядом – клубок перепутанных проводов зарядок и наушников, пригрелись растения на подоконнике, падают с постели игрушки. Над изголовьем кровати протянулась гирлянда новых снимков-полароидов. Там смешные они, в простынях и солнечных очках. Там Юрим и Сонхва, в профиль к камере, смотрят друг на друга, будто брат с сестрой, оба черноволосые, бледные, холодно-красивые, отсечённые от одной глыбы мрамора. Там лежит на полу Хонджун, а у него на спине свернулась в клубочек Юна, крохотная и прозрачная, как капелька, с жиденькими, только-только начавшими заново отрастать волосиками. Спящие новорождённые. Бабушка-медсестра, которая в хирургии уже почти пятьдесят лет работает – лицо у неё смуглое, улыбчивое, наморщенное, как запечённое яблоко. Тот кудрявый медбрат с ямочками. А вон та, вторая с краю, у Уёна самая любимая. Она смазанная и засвеченная жутко, потому что у Сана трясутся руки, и там видно только вспышку его улыбки и то, как Уён смешливо прижимается губами к его челюсти. Они тогда решили поехать в музей, но их не пустили якобы из-за кресла, и Уён закатил истерику. Удалиться им всё равно пришлось, но уже со скандалом. – Руку опусти, – говорит Сан и запрокидывает голову, чтобы посмотреть на Уёна снизу вверх – он наверняка смешной с такого ракурса, но сейчас он только гневно сопит и упрямо держит вытянутую вверх руку, показывая музейному зданию за спиной фак. – Мы уже повернули раза три, он в другой стороне. Уён, поражённый до глубины души такой вопиющей несправедливостью и логичностью, приоткрывает рот. Сан выворачивает руку за спину, чтобы потянуть его за краешек футболки. – Давай, – он усмехается и хлопает ладонями по своим коленкам. – Прокатимся, принцесса. – Я не раздавлю..? – выходит совсем тихо и смущённо. Сан качает головой, и Уён осторожно забирается к нему на колени, обнимает за шею. – Форсаж! – вопит он и выбрасывает в воздух кулак. Едут они со скоростью раненой улитки, но Уёну нравится, и он пристраивает голову у него на плече. Проходящие мимо люди смотрят на них не то с отвращением, не то с жалостью, и Уён за спиной Сана показывает им вслед язык, оттягивая нижнее веко средним пальцем. В палате столько всего навалено, но больше всего – уёновой скорби, так что он притаскивает цветастые пледы, раскидывает их в попытках прикрыть. Смешные ночники, музыка ветра, ловец снов, смотри, как милая фигурка черепашки, оригами, пёстрые стикеры, игрушки, плакаты. Не смотри на меня. Они лежат вдвоём на больничной кровати, у Сана игла в вене, а на животе – их переплетённые пальцы. Уён устроился на боку, чтобы они умещались, и гладит его шею, колется о щетину. И это всё такая нежнятина, такой бойфренд материал, что просто… – Тошнит? – беспокойно спрашивает он, видя, как Сан морщится. – Да не, просто… лекарства какие-то странные. Башка такая вжух-вжух, ну ты понял. – Хочешь поспать? Я послежу, чтоб ты не вертелся. Сан отрицательно мычит и поворачивает голову, чтобы можно было на Уёна смотреть. Его сердце, ущербное, дефектное, тычется ему между рёбер побитой, необласканной собакой. А он сам, такой же необласканной собакой, тычется Уёну в лоб своим. И сердце тут же ухает куда-то вниз, прежде чем начать биться в сто раз быстрее. Бешено, отчаянно, словно желая выпрыгнуть из своей костяной клетки, прямо Уёну в ладони. Сан старается сжаться, даже плечи вперёд сводит. Уён для его сердца слишком добрый, слишком хороший. А это сердце для него – дурацкий, ненужный подарок, торжественно врученный на полной гостей вечеринке. Уён его примет, конечно, примет, будет держать его, хлюпающее, трухлявое, с неловкой улыбкой, неуверенно переминаясь с ноги на ногу. Благородный даже для того, чтобы просто его отложить, не говоря уже о том, чтобы отказаться или бросить. Наверное, он даже будет о нём заботиться, баюкать в своих тёплых, нежных руках, изо всех сил стараясь прогнать ужас и отвращение из глаз. А сердце, уродливо перекошенное, перекроенное пороком, будет топорщиться ошмётками сосудов и вен сквозь пальцы, радостно истекать кровью, наверняка думая, что оно красивое и заслуживает любви. Кровь засохнет липкой коркой, будет похожа на грязь. Нет, такого Сан никак не может допустить. Он лениво перебирает чужие пальцы, обводит костяшки, путешествует ногтями по холмам и ущельям ладоней, и сейчас бы пошутить, что линия ума у Уёна как-то коротковата, но Сану кажется, что если он откроет рот, то непременно сорвётся на какой-нибудь непростительно жалкий скулёж. Мне тоже плохо, мне тоже противно. Прости. Я не могу тебя сейчас отпустить. Потерпи ещё немного. Скоро закончится. Я скоро умру. И перестану тебя душить. Прости меня. На ладонях Уёна линии – складки материи, в которых спрятались ответы на все тайны Вселенной. Глупые учёные, всё это время искали не там – все разгадки, все секреты, вот они здесь, даже не прячутся, даже не представляют, насколько они драгоценны. Зато представляет Сан и, как жадная крыса, ни с кем не хочет делиться, никому не хочет доверять. И это, наверное, самое настоящее чудо – то, как Уён может заставить его сердце биться чаще, когда сам Сан не хочет, чтобы оно билось вообще. Он привычно сгибает руку в локте и поворачивается к Уёну всем собой, бодает его в подбородок. Уён привычно сгребает его в охапку, и наверное, только это и мешает ему треснуть сейчас от разрывающих его изнутри чувств. Даже если только жалость заставляет Уёна его обнимать. – Спой колыбельную. Уён напрягается на мгновение, вдыхает глубоко и тихонько, шёпотом почти, поёт. Сан со смешком приоткрывает один глаз. – Ты такой фанат, жесть. В темноте больничной палаты грохочут два сердца. Одно принадлежит Уёну. Оба принадлежат Сану. Уён осторожно гладит его, тихо сопящего ему в шею, по голове, убирает лезущие в лицо волосы, задевает несколько прыщей на виске. Надо будет завтра голову ему помыть. Сан во сне закидывает на него ногу, и это так привычно, так обыденно для них двоих, так спокойно их дыхание, что ничего не стоит забыть, что в палате они не одни. Он вообще-то простой, как две воны, и жизнь у него тоже простая до неприличия, такая лёгкая, что подпрыгнешь – дотянешься до облаков-остовов воздушных крепостей. Родители у него замечательные и любящие, и всё у них в порядке. Хён вот тоже замечательный аж до восторженного визга, а главное – счастливый. Чудесные друзья. Учёба хорошо даётся. Он ни в чём не нуждается. Картина мира красивая-красивая, краски яркие, сочные, ложатся плавно. И о смерти даже задумываться было странно. Уён знал, что она существует, на этом и всё. Она казалось чем-то таким совершенно далёким и чужим, как будто нереальным – за стеклом экрана, в чернилах напечатанных книг умирали люди, но это же не по-настоящему, это герои, актёры, вот сейчас сцена закончится и они встанут, целые и невредимые. А теперь смерть усмехается ему прямо в лицо. И Уён отпускает Сана всего на секундочку, чтобы выставить дрожащую руку в темноту и показать фак, а потом сразу же обхватывает его всеми руками и ногами, будто сможет от неё спрятать. Будто сможет защитить. Будто он может со смертью тягаться. Завтра утром встанет солнце. Оно лениво потянется, похрустит затёкшими за ночь лучами, прозевается и примется будить мир. И умоются росой цветы, оживут маршруты автобусов, проснутся торговые центры и офисные здания. И Уён тоже проснётся обязательно – как же иначе. А Сан может не. И одно только осознание – бьёт с такой силой, что раскроит череп, переломает все кости. А Сан может не, и что тогда? Не исчезнет вкусная еда, не растворятся песни и танцы, не пропадут мягкие животики щенят, не потухнет солнце, и уж конечно, можно будет носиться под тёплым дождём, лепить снеговиков и смотреть, как улыбаются люди. Мир не остановится, не взглянет в их сторону даже, и ему бы можно простить – он такой большой, далёкий, весь из себя занятой, что ему один крошечный мальчишка. Только Уён не простит. Уёну орать на мир, срывая голос, Уёну швыряться комьями песка в море, Уёну себе грудь расцарапывать, выскребать окровавленную душу, а потом обратно запихивать, потому что слишком оглушительно она воет. Уёну бродить по свету с бременем тяжелее, чем снести можно, спрашивать себя что ты сделал? Всё это – Уёну, но потом, а лучше бы никогда, а сейчас Уёну – вереница пауков по позвоночнику и мысли о том, какой же он жалкий и эгоистичный кусок дерьма, даже в такой ситуации умудряющийся думать о себе. Уён думает, что, если завтра Сан хорошо будет себя чувствовать, они могли бы поехать прогуляться. А ещё, что единственное его желание они так и не исполнили. Сан в его голове смеётся – «говоришь «мы», будто мы вместе умираем». Он осторожно выпутывается из объятий, подпихивает вместо себя игрушку, укрывает пледом. После темноты палаты белый коридорный свет слепит, полощет фотонами по чувствительной сетчатке. Хонджун врезается в него почти у самого выхода. – Хён! Ты домой? Тебе на остановку или… хён, ты в порядке? Хонджун пошатывается, отходит назад. Волосы у него теперь синие, всклокоченные и явно нечёсаные, одежда мятая, да и сам весь он какой-то серый, даже серёжки блестят тусклее. Усталость чернеет под покрасневшими глазами, вспарывает резкой складкой кожу в уголке рта, и Уён вдруг вспоминает, насколько же он на самом деле старше них. – Кто-то из детей простудился и остальных заразил… теперь все болеют… – он моргает сонным совёнком и пытается собрать три обеспокоенных Уёна в одного. – А ты… кто? Уён испуганно икает. – Всё так плохо, хён? Это же я, Уён. Я с Саном, помнишь Сана? – А. Мальчик Сонхва, – Хонджун зевает. – Который… не хочет делать операцию. Что? Который… что? То ли он сам, то ли всё вокруг, кажется, застревает в апельсиновом желе. Во рту до сих пор привкус сока, который они пили пару часов назад, горечью отдаёт. Мир неизменно яркий и переливчатый, оранжево-прозрачный, подрагивает от каждого движения. – Что ты сказал, хён? – глухо спрашивает Уён. – Что ты сказал?! Он хватает его за грудки, встряхивает с такой силой, что голова Хонджуна болтается из стороны в сторону вместе с его безучастным лицом. Это же неправда. Хонджун не знает, о чём говорит, бредит. Так не может быть. Так не может быть! Потому что тогда… тогда… Перед глазами всё плывёт, покрывается чёрными пятнами. А в груди совсем пусто, но почему-то тесно-тесно и не хватает места даже для самого маленького вздоха. Остаётся только тупая боль – в затылке и в крошащихся от напряжения пальцах. Тогда вся боль… ради чего? – Что ты делаешь, Уён-а? – голос у Сонхва встревоженный, а руки, пытающиеся освободить Хонджуна из его хватки – цепкие и холодные, такие же, как его инструменты, но едва ли Уён это замечает. Стоит теперь, как и Хонджун мгновение назад, никак не может понять, кто перед ним. А когда понимает – Что он сказал, хён?! Про операцию, что он сказал?! Уён мотает головой от одного к другому, с каким-то детским удивлённым отчаянием, вдруг такой маленький, ломаный-переломаный, вот-вот заревёт, никак не может понять – как же так взрослые, такие большие и сильные, не могут ничего сделать. Идеальное лицо Сонхва вздрагивает, бежит трещинами, и Уёну приходится закрыть себе рот обеими руками, чтобы не закричать. Утром и вправду встаёт солнце, а Уён заходит в палату, как приговорённый к казни. Как на плаху. Своевременное хирургическое вмешательство ведёт к полному выздоровлению. У Сонхва-хёна красивый голос, ему бы в певцы или ещё куда. Своевременное хирургическое вмешательство ведёт к полному выздоровлению. Сан сидит на подоконнике, обняв острые коленки руками и прислонившись лбом к стеклу, но на скрип двери оборачивается. Хмурится. Зрачки плавают полуживыми рыбинами в воспалённых прорезях век. Толстовка висит на нём, как на вешалке, будто тела под ней нет. – Ты откуда такой красивый вылез? Чё с тобой? А с тобой что? – Почему… – Смотри, – вдруг перебивает его Сан, вновь приникая к окну. Уён проглатывает непрожёванный крик и встаёт рядом. Там, внизу, Сонхва-хён распахивает пассажирскую дверь своей машины и отходит, чтобы Хонджуну было удобнее вылезать. Сан прикладывает руку к стеклу, улыбается. – Они могли и не переспать, – замечает Уён, вжимая висок в угол вырубленного в стене провала. – Могли. Могли сидеть всю ночь по разным углам или даже не в одной комнате. Или Сонхва-хён мог забрать его утром. Да и какая разница – спали они или нет. Дело-то не в этом. – Ты прав. Прости. Там, внизу, крохотные хёны идут совсем рядом, разговаривают, кажется, даже улыбаются. Сан прикрывает глаза. – Теперь и умирать не жалко. Как пощёчина. Уён разворачивает его к себе, вцепляется в плечи так сильно, что белеют костяшки, роняет какое-то жалкое совсем, кривое и плаксивое: – Почему ты так? Сан непонимающе моргает, морщится, крупно вздрагивает, открывает рот, и откуда-то из глубины его лёгких вырывается хрип. – Уён-а… – за приступами кашля. А кашель сухой и жуткий, царапает изнутри горло, впивается крючьями в лёгкие, дробит кости. Уён молчит и гладит его по судорожно сжимающейся спине. Сан выплёвывает на ладони кровяной сгусток, и пялится на него как-то совершенно удивлённо, будто размышляя, откуда это здесь взялось, и переводит беспомощный взгляд на Уёна. Уён со свистом втягивает воздух и тянется за бумажными полотенцами. – Это ничего, – тихо говорит он, привычно опускаясь перед ним на колени и бережно беря его ржавые руки в свои. – Всё нормально. Ничего не нормально. – Всё в порядке. Ничего не в порядке. – Это не страшно. Как же ему страшно. До немоты, до слепоты и паралича. До липкого ужаса, оборачивающегося вокруг сердца. До смерти. Пальцы Сана – кости, обтянутые кожаной плёнкой, тонкие, едва ли не прозрачные. Он как будто исчезает. – Больно это? – вдруг спрашивает Уён, громко, голос у него звенит, как под ударами сталь. – Больно что? – Харкать кровью – больно? – Сан поражённо таращится на него, зазубренный весь, перекособоченный и неровный, тёмный от льющегося ему на спину света. – Задыхаться больно? Когда судороги – больно? Когда кровь из носа – больно? Когда с сердцем плохо – больно? – Да что с тобой случилось, Уён… Что… случилось? Он спрашивает – что случилось. – Ты умираешь! – кричит Уён. И это всё. Финиш. Он дёргает Сана на себя, но так осторожно, лишь бы не сломать, опускает его на постель и сворачивается у него в ногах, сдавливает в объятиях, тычется лбом в живот. – Почему ты так? – разбито повторяет он, скребя ногтями по складкам кофты. – Тебе же больно, за что ты так с собой? Хён… хён рассказал мне. Неужели, неужели тебе так плохо? Неужели ты ради этого согласен терпеть такую боль? Я-я правда не могу понять. Мы столько вместе, а я… Прости меня. Я так и не смог ничего для тебя сделать. Я правда думал, что смогу тебе помочь… Как же это… как же можно хотеть у-умереть? Я не понимаю. Я старался, правда, я пытался тебя понять, но не мог. А вчера… – он неожиданно для самого себя всхлипывает и ощущает, как горчит и печёт в горле от колючих слёз. – Я вчера вдруг подумал, что если тебя не станет, то, наверное, пойму. Но я не… не хочу понимать. Прости. Он льнёт к Сану ещё теснее и с каким-то животным ужасом осознаёт, что не чувствует его рук. Он к нему даже не прикасается. Челюсть трясётся, клацают зубы, и через них просачивается какой-то безумный, булькающий клёкот. – Мы же… мы же столько всего не сделали! Мы нигде не были, и столько не видели. И ты… ты из-за сердца не мог попробовать столько разной еды. А я бы сделал тебе торт. Настоящий. На каждый твой день рождения. И там было бы столько шоколада, ты бы в обморок упал. И мы бы могли отпраздновать Хэллоуин, с настоящими тыквами. И Рождество – с настоящим снегом и подарками. И мы бы могли… мы бы завели кошку. Или собаку. Я, блять, даже не знаю, кошек ты любишь больше или собак. И как мало я о тебе знаю вообще. И как мало у меня было времени, чтобы тебя узнать. Уён словами захлёбывается, никак не может проглотить, они барахтаются у него в горле, больные и никчёмные, совершенно бесполезные – Сан его не послушает. И он словно опустил лицо в кипяток – оно горит, оплывает, идёт пузырями, расползается по костям, открывая их, изувеченные, онемевшие от горя, миру, и вот-вот потечёт вниз, повиснет некрасивыми ошмётками. Треск. Лопнула натянутая кожа – разошёлся расщелиной рот. – Тебе не нравится, когда я много болтаю, да? Ты говорил, что раздражает. Я буду молчать до конца жизни, хочешь? Ты только, пожалуйста… Пожалуйста – что? «Согласись на операцию»? «Не умирай»? «Живи»? Как будто он вправе об этом просить. Как будто он может распоряжаться его жизнью. Как будто Сану должно быть дело до того, что Уёну без него никак. – И мы ведь ни разу не забирались на дерево. А вдруг где-то лежит игрушка, которая вот прям для тебя. И мы не были на катке. И в парке аттракционов. И не ходили на концерт. И не узнали, что там у хёнов, мы даже девушку Юрим-нуны не видели! – он заползает на чужие колени и толкает Сана в грудь, и тот безмолвно рушится на скомканные пледы. – Ты вообще знаешь, сколько поцелуев должен мне, придурок?! Удар приходится совсем рядом с сановым виском – тот даже не вздрагивает, даже не моргает, только смотрит через пыльную щётку ресниц. – И всё это время… чёрт бы тебя побрал, – Уён молотит кулаками по кровати, словно по самому Сану, а не мимо него, с отчаянием, почти с яростью. Бум, бум, бум – набатом в голове. Бум, бум, бум – как я буду без тебя, как я буду без тебя, как я буду без тебя. – Для чего была вся эта боль? Ради чего? Зачем ты так с самим собой? Мало тебе, что ты… что ты… Он лежит под ним, распластанный, плоский, как схлопнувшаяся Вселенная, раскинув в стороны руки, и в спокойном лице у него бесконечно чуткое, всепрощающее и всепринимающее. Будто это ему уготовано страдать за всех и ему же за всех умирать. А он и в самом деле умирает. Глупо так, неправильно, несправедливо и ни за что. – И ты думаешь, что ты один умираешь? Что смерть для тебя одного? А она ведь для всех, блять, вокруг. Кому держать тебя за руку. И смотреть. И потом не знать, что делать с твоим прахом, – Уён останавливается на секунду, чтобы наглотаться воздуха. – Сонхва-хён плакал вчера. И нуна тоже плачет, почти каждый день. А ты и не знаешь. А я… – он сжимается, склоняет измученно голову, кривит исслезенное лицо, бьёт раскрытой ладонью по острому плечу. – Это… да это… это просто… нечестно. Нечестно-нечестно, – шелестят пауки, и Уён отшатывается. – Как ты можешь, как ты смеешь? Почему ты думаешь, что имеешь право решать, как будет лучше для него? Как ты смеешь просить его остаться в живых ради себя? Откуда тебе знать, что он испытывает? Он страдает, а тут ты со своими чувствами. Почему ты перекладываешь на него ответственность за них? Они грызутся, копошатся в иле внутренностей, и он чувствует их каждой клеточкой тела. Почему ты думаешь только о себе? Почему ты такой отвратительный? У Уёна дрожит и раскрывается рот, расширяются в ужасе глаза. Череп пустой, иссушенный, зияет чёрными дырами, таращится в пустоту. Это эмоциональные манипуляции. – Прости меня, – выдавливает он размозжённое и глухое, хмурится тупо и послушно повторяет. – Это эмоциональные манипуляции, и я не имею права… Они молчат долго, у Уёна подрагивают разбитые судорогами пальцы, у Сана глаза – чёрные-чёрные, две могильные ямы. Он сцеживает сквозь тонкие губы смешок: – Было бы смешно, если бы меня сбила машина. Он мелко шмыгает носом – выученная уже Уёном привычка, и он как-то безотчётно прижимает лодочки ладоней к чужим вискам, чтобы слёзы не затекли в уши. Сан моргает – вспоротая крючьями ресниц тянется от нижних век солёная пелена. – Я ходил раньше на эти встречи группы поддержки, меня хён заставлял. Там было их много. Тех, кто умирает. И они все рассказывали про свои мечты, про близких и любимых, про работу и дома, про то, где бы они хотели побывать и сколько всего ещё хотели бы сделать. У них были свои истории, свои секреты и страхи, любимые книги и фильмы, желания, возможности, кредиты эти сраные, дурацкие увлечения и домашние животные. У них – всё это, а у меня не было ничего. Сан облизывает губы, у него на щеках зарится лихорадочный румянец. – И мне было так страшно, блять, ты не представляешь. Так страшно жить. Все вокруг так отчаянно за нее цеплялись, а мне она и не нужна была. И так мерзко становилось. Не знать – для чего тебе жизнь, что с ней делать, как быть, что делать завтра, послезавтра, через десять лет. Это так тяжело и так страшно. А умереть легко. Он сглатывает, кривится. – Если умрешь, не надо будет париться ни о чём. Не надо думать об учёбе, о работе, и о тех случаях, когда ты был стрёмным и неловким и которые ты вспоминаешь до сих пор, хотя прошла уже хренова туча времени. И не будет никаких проблем и нервяков, и боли тоже не будет, и страха. И было так страшно жить и совсем не страшно умирать. А потом ты появился и всё, блять, испортил, – его руки тянутся к уёновой шее, но сил не хватает даже на то, чтобы схватить, и пальцы скребут карамельную кожу. – Ты всё мне, нахрен, разрушил. И теперь умирать тоже страшно. Уён наклоняется к нему близко-близко, трясёт головой как болванчик, да так и остаётся с удавкой вкруг горла. У Сана выкатываются глаза, извивается подобие смеха в уголке рта. – Я терпел боль, – говорит, – потому что думал, что я её заслужил. – Я тебя ни разу не закапывал в песок, – отвечает Уён. – Море без тебя волноваться будет. И он запрокидывает голову и въёбывается в его лоб своим. Со всей дури. И от удара у них вздрагивают рёбра, они расшатываются, раскрываются, переплетаются дугами и срастаются. У Уёна расползаются в стороны от чужих бёдер колени, он рушится вниз, на него. И у них сцепляются пальцы, разветвляются, спутываются вены, слепляется оплавленная кожа, стягиваются нейронные сети, спаиваются бесконечно делящиеся клетки. И у них, вдруг обнажённых до самых костей, открытых, как раны, сжимаются-разжимаются одни и те же лёгкие, гоняя один и тот же воздух. Ближе, в глубину, в самую сердцевину. Чтобы он остался с ним. В нём. И не самостоятельные теперь, немыслимые, невозможные друг без друга, въедаются, залезают под кожу, принимают очертания, зная тело, как своё, боль, как свою. Шрамы на коленках, точки на локтях от капельницы, родинки, веснушки, синяки. Уён задирает чужую толстовку до самой шеи, зарывается пальцами между рёбрами и сгибается, смаргивая слёзы: – Это здесь? Здесь же, да? Жмётся лбом, а потом губами к этому глупому, пугливому, истекающему горячей кровью. И улыбается. У него рот весь в крови, а он улыбается. Он подтягивается на ладонях обратно наверх, они вглядываются в свои собственные лица одними и теми же глазами. – Погоди, правда? По-настоящему? Сан жмурится, прикусывает губу и кивает-кивает-кивает. И они сталкиваются лбами, носами, мокрыми щеками и смеются друг другу в открытые рты. Смеются, и счастье их, бестолковое и глупое, течёт у них из глаз. Уён скатывается с его ног на пол, ударяясь обо что-то подбородком, не находит пока сил подняться и ползёт на четвереньках, слепо тыкаясь в угол кровати, будто только на свет появился. Будто только начал жить. А когда наконец встаёт, то тут же спотыкается, едва снова не падает, и Сан опять заливается смехом. А Уён распахивает дверь и верещит на весь коридор самой счастливой чайкой на свете: – Доктор Пак! Сан так и лежит раскинув руки и икает от непривычно громкого смеха. Хорошо это. – Если ты отупеешь после наркоза, я тебя всё равно буду любить. – Я же сейчас убегу. – Ты даже встать не сможешь. Сана везут в операционную на каталке, а Уён спешит рядом, рассматривает его, будто не знает каждую его чёрточку наизусть, и сжимает его руку посильнее, чтобы тот не чувствовал, насколько дрожь переломала ему пальцы. Что в таких случаях говорят? Что он должен из себя выдавить? –…и потом… Сан? Сан! У Уёна сердце за секунду взвивается к горлу в истерике, а упадёт обратно – проломит, десятитонное, все этажи под ними да земную твердь. Сан распахивает глаза. – Напугался, а? – Ты совсем охренел?! Да я тебе- – Напугался, – выдыхает он, довольно и шкодливо. Юрим фыркает. И у самой двери Уён наклоняется и осторожно, невесомо почти касается его лба изгрызенными губами. – Всё лицо мне обслюнявил, – шепчет Сан, но влажные у него почему-то только глаза. – Погоди, погоди, ты сказал, что ты меня… – Значит, будет тебе мотивация вернуться обратно. Руки у них впервые, кажется, за несколько дней расцепляются, и Сан скрывается за дверями, там, где снуют люди в синих костюмах, пахнет железом, антисептиками и очень сильно – дрожащей жутью. – А можно, – выходит у Уёна совсем робко и загнанно, – можно я там постою? Брови Юрим, не успевшей ещё зайти, взлетают вверх, скрываются под шапочкой. И наверное, в её характере было бы сказать что-то вроде «хочешь смотреть, как ему рёбра вскрывают?», но вместо этого у неё вздрагивает под маской челюсть и слегка смазываются глаза. – Мы вернёмся сейчас, так скоро, ты и не заметишь, что нас не было, а потом мы вместе во что-нибудь поиграем, хочешь? Он кивает ей, не способный на что-то большее, и она, тоже, наверное, не способная, складывает пальцы в знак мира, прежде чем исчезнуть за этой проклятой дверью. Под ногами ослепительно-белый пол, встроенная в стену лампочка кричит воспалённо-красным, а в груди воздух – острый и стерильный настолько, что пауки травятся. А Уён сидит. Ждёт, боясь шевельнуться или даже моргнуть. Смот-рит. Хонджун приходит первый. Он молча пристраивается рядом, молча ёрзает и молча пропихивает свою ладонь в сжатый уёнов кулак. – Всё хорошо будет, – выдыхает он, тоже не сводя глаз с двери. Его голос прокатывается по похоронной тишине коридора, громкий до неприличия. – Операция, на самом деле, не особо и сложная. Нет. Не надо. Перестань, хён. Скажи, что он умрёт. Скажи, что я умру. Что мы все. Что затопит всю планету, что потухнет солнце, что погибнет мир - и ничего, совершенно ничегошеньки сделать с этим нельзя. Скажи, что это конец. Он закричит, если ещё раз услышит, что всё будет хорошо. Кивок. – Ты знаешь, – продолжает Хонджун, – раньше Сан почти не выходил из палаты и улыбался очень редко. Уён опускает голову вниз для очередного кивка, да так и не находит сил вернуть её обратно, разглядывает теперь на похудевшем запястье – два браслета. У Сана пока что свой, красный и пластиковый, совсем некрасивый. Юнхо и Минги шумные. И огромные, конечно, они огромные, вваливаются яркими пятнами в холодную белизну стен, будят всё вокруг – спасибо и на том – шёпотом. – Ни на секунду, что ли, от него не отлипал, а сам? Про себя даже не думал, – причитает Юнхо, рывком укладывая голову Уёна себе на плечо. – Ты вообще когда последний раз ел? А спал? А душ принимал? Господи, леденющий какой..! Чонхо уже сняли гипс, но он всё равно идёт медленно, держит Ёсана под руку крепко. Они переговариваются о чём-то с Минги, но Уён не может расслышать. Волнуются. «Ты же волнуешься» – во взглядах, в касаниях, в том, как Хонджун не выпускает его руки, хотя, он уверен, она липкая и противная. В том, как Юнхо растирает ему плечо ладонью, пытаясь хоть как-то согреть, и в том, как Минги, опустившись перед ним на корточки, осторожно вертит перед носом бутылками с водой, с чаем, упаковкой сэндвичей. В том, как все они усаживаются прямо на полу, спинами к стене. Уёна утягивают вниз, в раскрытые ласковые руки, в круговорот объятий, под толщу успокаивающего шёпота и ему хочется кричать, вырываться и плакать навзрыд, потому что да что с вами, зачем меня, причём тут я, я же ничего, это он там, это ведь ему страшно и больно, это он, это ему нужно, а я что, почему, почему у меня снова всё это, а у него, это же он там… – Скажем этому пацану, что ему его сердце пересадили? – предлагает Минги, когда Уён вырубается от усталости и каким-то причудливым образом засыпает на коленях у всех них одновременно, и тут же обиженно ойкает – Хонджун щипает его за плечо. – Ну ты и сука, – совершенно флегматично тянет Юнхо, бережно убирая с бледного лица Уёна отросшие волосы – как давно он не ходил в парикмахерскую? – и качает головой с грустной улыбкой. – Он криками весь город оглушит, если этот мальчик не его лицо первым увидит, когда проснётся. Он осторожно разглаживает нахмуренные во сне брови, обхватывает ладонями сжатый кулак и присоединяется к тихому обсуждению недавно вышедшего аниме. Конечно, никому не хочется, чтобы Уён верещал, но ещё сильнее никому не хочется, чтобы он грустил, поэтому они сидят тут, не шевелятся, мягко, неосознанно поглаживая его – по голове, по плечам и бёдрам, по кистям рук и коленкам, куда дотянутся – и шутят, что у Юнхо теперь ещё один брат.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.